Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
оворит. -- Ведь вы
уже, надо полагать, созрели". А кто знает: созрел или нет? Черт его знает!
"Вероятно", -- соглашаюсь. "Вам сколько, мой мальчик?" -- интересуется.
"Полета, -- говорю, -- надо думать: созрел". -- "Вот и почитайте, --
замечает куда-то уже в сторону. -- Почитайте, мой мальчик, Гомера или
Данте..." И вот я сейчас "Илиаду" в пятый раз перечитываю, со мной по всем
морям прошла.
-- Везло вам на людей.
-- Да, -- просто согласился он.
Передо мной тихо дымил большой сигарой белоголовый моряк и спокойно
говорил какие-то простые вещи. Что вот, мол, он и "Анну Каренину" недавно
перечитал и ему открылись новые глубины и он получил особые радости. Он
говорил еще мне об истоках американского характера и рассуждал о влиянии
Библии на служебное положение квакера-стивидора в портах на реке Святого
Лаврентия и давал рекомендации построже приглядывать за капитанами буксиров
на Миссисипи и вспоминал о математически-лихой манере американских лоцманов,
которые вводят океанское судно в док, швартуют его, отшвартовывают и выводят
из дока за двадцать восемь -- тридцать минут.
Я слушал его, говорил сам, очень стараясь говорить умно и оставить
добрую память, и все ловил себя на черной зависти к той жизни, которую он
вел на шестьдесят первом году. Я видел, как осознанность проживаемой жизни,
следование самим для себя созданным и нареченным канонам приносит человеку
душевный пен кой в штормовой толчее, судорогах и верчении нынешнего дня. А
начинается все с простого -- с уважения к самому себе: не лги -- раз,
попросись на торпедные катера -- на самое отчаянное, опасное и
мстительное,-- если на родину нападут враги -- два. Ну, а остальное уже
мелочи: не следует пить остывший чай, если можно заварить новый. Скатерть на
твоем столе должна быть холодной и белой, когда ты принимаешь гостя и когда
не принимаешь его. Растения в твоем жилье должны радоваться жизни, как
здоровые дети. Попугай должен любить тебя и не быть при этом навязчивым, как
хорошо воспитанные дети. И тогда можно будет сказать, что ты мудрец и
философ.
И прекрасное будет открываться тебе даже в густеющей подлости мира,
стоящего на водородных бомбах, как на древних китах.
...Донеслось две двойных склянки, то есть прочаевничали мы до двух
ночи. Пора было и честь знать.
Додонов оделся в канадку проводить гостя до трапа и -- соединить
приятное с полезным -- обойти свой спящий левиафан. Я тоже оделся и получил
в обмен на свою визитную карточку -- его, хотя оба мы знали, что специально
искать встречи не станем.
-- Рубку хотите взглянуть? -- спросил старый капитан. -- Тридцать семь
шагов от крыла до крыла, --объявил он, когда мы поднялись в рубку. -- Сорок
семь от борта до борта.
Он погасил свет, и нам открылся широкий вид в ночь и на Антверпен --
далекие шпили соборов в ночном городском зареве, факел горящего газа, черные
провалы новых небоскребов. И близко неоновая надпись на стенке дока: "НЕ
БРОСАТЬ ЯКОРЕЙ!" Надпись отражалась в нефтяной воде.
-- Не будем, не будем бросать, успокойтесь! --пробормотал старый
капитан. -- А то его потом и не отмоешь... А если судьба спросит, куда я
хочу перед смертью в последний раз сплавать, знаете, что я у нее попрошу? В
Антарктику попрошу последний рейс у судьбы. Помните у адмирала Берда? -- и
он процитировал несколько замечательных строк о сатанинском величии
антарктических ледяных морей.
Мне судьба, судя по всему, последним рейсом послала Антверпен, а в
Антарктике я ни разу не был. И от этого даже вздохнулось среди глухой тишины
ночной рубки.
Несколько минут мы еще помолчали, глядя на Антверпен и думая каждый о
своем.
И, вероятно, я думал о том, что в часовне святого Джеймса, где спит
сейчас Питер Пауль Рубенс, я тоже никогда не был. И в самом высоком соборе
Антверпена Нотр-Дам я тоже не был, хотя многократно околачивался рядом -- в
гигантском универмаге и покупал там резиновых рыб. Единственное место в
Европе, где продают таких замечательных надувных рыб... Но вполне может
быть, что я думал и о еще более прозаических вещах. Может быть, вспоминал,
как однажды выбирался отсюда через Ройярский шлюз -- он был виден с мостика
"Чернигорода", --а подходной канал к шлюзу почти перпендикулярен Шельде, и
когда на реке господствует сильное отливное течение, то высовываться в нее
надо очень осторожно, а я высунулся неосторожно и потому порвал буксир и
чуть не навалился на пассажирский лайнер, который шел вверх по течению
вообще без буксиров... Но вернее всего я все-таки подумал тогда о
Миделэйм-парке и скульптурах, которые живут там на такой же свободе, как
деревья и травы. В этом парке штук двести знаменитых скульптур пасутся на
открытом воздухе -- я обязательно должен был вспомнить Миделэйм-парк, потому
что был в
нем.
-- Никто не знает, где верх у куполов наших церквей -- вдруг сказал
старый капитан, -- Никто не знает -- в небесах корни наших луковок или в
небесах их ростки, а со шпилями все ясно...
-- Можно интимный вопрос? -- спросил я.
-- Да.
-- Вы много любили в жизни?
-- Странно, -- сказал он, покручивая пальцем круглое стекло
снегоочистителя. -- Я вообще-то не очень жалую откровенности между чужими
людьми... А с вами чего-то разболтался до безобразия. И на этот вопрос
отвечу. Я, знаете ли, однолюб. И тем, если хотите знать, горестно счастлив.
Я наконец вспомнил, кого он мне смутно напоминал все время нашей
встречи. В блокадную зиму у нас был учитель, математик: "Дети, простите
меня, я буду объяснять только один раз: у меня нет сил, дети". Он умер у
доски, записав на ней каллиграфическим почерком задание.
Было стыдно вести себя в некотором роде навязчивым и нахальным
репортером, но я не удержался и задал еще один вопрос -- теперь уж наверняка
последний:
-- Смерти очень боитесь?
-- Смерть? Конечно, все чаще думаю о ней. Но я и всю жизнь думал.
Понимаете, нет "Я". Есть "Мир плюс Я". Есть только эта система, эта сумма.
Когда умру я, изменится и весь мир, ибо нарушится сумма. Таким образом, я
буду существовать и дальше самим этим изменением. Конечно, страшно. Но не
очень. Нет, не очень.
Мы вышли к трапу. Еще ниже были запыленные апатитом палубы
"Чернигорода" и его пустые, бездонные трюмы.
Додонов спустился к трюмам, а я на пустынный ночной причал.
На пути от "Чернигорода" до Альбертдока меня окружала свежая, еще
пахнувшая снегом, хотя он уже полностью исчез, тишина. И только недалеко от
"Обнинска" попался навстречу негр, который волок куда-то девицу лет сорока с
гаком. Девица радостно хихикала и игриво хлопала по черной негритянской
голове серебряно-седым париком.
А мои болезные голубчики вместо того, чтобы спать и накапливать силы
для новых подвигов, сидели в красном уголке, где не было ни одного растения
и ни одной акварели, если не считать серого заголовка стенгазеты и парочки
лозунгов. И не просто сидели, а кусались и лаялись над шахматной доской, как
пес с котом, ибо боцманюга вечно брал ходы назад, а чиф этого не делал, но и
удержаться от попреков тоже не мог.
-- Ну как, хорошо здесь штурманец с "Чернигоро-да" хвостом перед вами
вилял? -- спросил я.
-- Вилял. Все по форме. Зачем только это надо было? -- пробурчал Антон
Филиппович и запустил ложку в бачок с макаронами. Бачок стоял рядом на
столе, а боцманюга был из тех суперморяков, которые способны есть макароны с
мусором, то есть с фаршем -- дежурное флотское блюдо -- даже за час до
прихода в родной порт.
-- Он нам по мату вкатил, -- объяснил чиф. -- На двух досках играл. И
настроение испортил.
-- Ишь, какой маленький запас хорошего настроения, -- сказал я,
бодрясь, ибо и у меня настроение стало портиться от сознания, что моих
любимых голубчиков здесь побил этот продукт современной эпохи. -- А что,
Степан Иванович, он здорово играет?
-- Дебюты знает -- вот и выигрывает, -- сказал чиф и запыхтел от
раздражения.
-- Пристал к нам с теорией, как вошь к солдату, -- сказал боцманюга.
-- А кто же вам мешает дебюты знать? -- спросил я. -- Их от вас в сейф
прячут?
-- Вот пусть он у меня без дебютов выиграет! -- сказал боцман,
заглатывая макароны.
-- Вопль верблюда в тундре! -- уныло высказался Степан Иванович. --
Конечно, какое-то хамство в любой теории есть, но оно у порядочных людей
только зависть вызывает. И ничуть оно не меньше, чем твое, Антон Филиппович,
когда ты четыре хода назад взял...
-- Три, а не четыре!
-- Да бога побойся! Четыре!
-- Марш спать! -- приказал я сурово. -- Ваше время кончилось!..
Я все так хорошо -- даже детали -- помню потому, что тогда очередной
раз собирался завязывать с морями; очередной раз бросал плавать. И думал,
что рейс последний. А тот, кто бросал летать или плавать, знает, как
запоминается последний полет или последний рейс.