Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Драма
      Манн Томас. Признания авантюриста Феликса Круля -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  -
е, лежит в кресле, а старый Радикюль спешит к ней на помощь с лопаткой и ведром для золы. Такого ведра я и в глаза не видывала, оно продукт твоего рвения во что бы то ни стало занять общество, но поскольку это рвение принесло столь отрадные плоды, я не в претензии, что мое достоинство понесло известный урон. Конечно, рассчитанные на материнское сердце уверения госпожи де Гюйон, что ты повсюду считаешься писаным красавцем, даже образцом юношеской красоты, тоже в известной мере удивили нас. Ты, правда, недурен собой и, конечно, стараешься принизить свои внешние данные, с благодушной насмешкой над самим собою говоря, что у тебя щеки-яблоки и глазки-щелочки. Это, разумеется, не так. Но писаным красавцем ты считаться не можешь, и такого рода комплименты рассердили бы меня, если б я, как женщина, не знала, что желание нравиться делает человека красивее, как бы просветляет его изнутри, одним словом, является наилучшим средством pour corriger la nature [чтобы исправить природу (франц.)]. Но что это я распространяюсь о твоей внешности, не все ли равно, хорош ты собой или только passable! [недурен (франц.)] Дело ведь не в твоей красоте, а в твоем душевном здоровье, в том, чтобы ты избег опасности общественного крушения (нередко заставлявшей дрожать нас, твоих родителей). У нас камень свалился с души, когда из твоего письма и даже раньше - из твоей телеграммы - мы поняли, что это путешествие явилось наилучшим средством освободить твой дух из плена унижающих его желаний и проектов, показать их тебе в истинном свете, то есть как немыслимые и порочные, и заставить тебя позабыть о них, а заодно и о той особе, которая, к нашему ужасу, тебе все эти желания внушила. Судя по твоему письму, на помощь нам пришли еще и дополнительные обстоятельства. Я не могу не усматривать счастливого предопределения в твоей встрече с этим профессором и директором музея, чье имя звучит, правда, несколько смешно; то, что ты принят в его доме, тоже приносит тебе немалую пользу и способствует твоему исцелению. Развлечение необходимо человеку, а когда оно еще обогащает его блистательными знаниями, как в твоем случае - я сужу по упоминанию о морской лилии (растении мне незнакомом) и твоем кратком рассказе о происхождении собаки, и лошади, - то это тем более хорошо. Такие вещи служат украшением светской беседы и выгодно отличают молодого человека, который умеет непретенциозно и тактично вставить их в разговор, от тех, что располагают лишь спортивным лексиконом. Не сделай из этого вывода, будто мы недовольны, что ты возобновил заброшенную тобой игру в лаун-теннис, очень полезную для твоего здоровья. Если общение с дамами Кукук, матерью и дочерью, о которых ты отзываешься не без иронии, для тебя менее интересно и поучительно, чем общение с хозяином дома и его помощником, то, полагаю, мне не надо напоминать тебе (хотя тем, что я это пишу, я уже тебе напоминаю), что, постоянно оставаясь рыцарем, как и подобает кавалеру, ты не должен дать им заметить такое твое равнодушие. Итак, всего тебе хорошего, милый Лулу! Если через месяц или полтора, когда вернется "Кап Аркона", ты наконец отплывешь от берегов Европы, то мы вознесем молитвы господу о ниспослании тебе плаванья, не мучительного для желудка. Из-за долгой задержки ты прибудешь в разгар аргентинской весны и, верно, испытаешь всю прелесть лета на противоположном полушарии. Надеюсь, ты заботишься о соответствующем гардеробе? Я особенно рекомендую тебе легкую фланель, ибо она наилучшим образом предохраняет от простуды, которую, как это ни странно, иногда даже легче схватить в жару, чем в холодную погоду. Если тебе недостанет средств, имеющихся в твоем распоряжении, то положись на меня, я уж всегда сумею добиться у твоего отца разумной и умеренной прибавки. По прибытии в Аргентину передай самый, дружеский поклон господину консулу Мейеру и его супруге. Благословляющая тебя maman. 10 Когда я вспоминаю об удивительно элегантных экипажах, блестящих лакированных викториях, фаэтонах и обитых шелком купе, временами находившихся в моем владении, меня умиляет ребяческая радость, которую мне доставлял разве что приличный экипаж, помесячно нанятый мною в Лиссабоне и почти всегда дожидавшийся меня у "Савой паласа", так что мне лишь изредка приходилось просить портье протелефонировать в контору наемных экипажей, чтобы его вызвать. Собственно, это была обыкновенная четырехместная пролетка, правда, с откидным верхом и, видимо, купленная конторой уже в подержанном виде у бывшего владельца. Лошади и экипаж выглядели вполне сносно, а приличествующую "собственному выезду" кучерскую одежду, то есть цилиндр с розеткой, синий сюртук и сапоги с отворотами, контора по моему требованию раздобыла за небольшую приплату. Я с удовольствием садился в экипаж; ступеньку откидывал мальчик, помощник швейцара, а кучер, сняв цилиндр, кланялся мне с высоты козел. Экипаж был мне нужен не только для катанья в парках и за городом ради собственного удовольствия, но и для того, чтобы солидно подъезжать к тем высокопоставленным домам, куда меня наперебой приглашали после вечера у посланника и тем более после аудиенции у короля. Так, я получил приглашение от богача-виноторговца по фамилии Салдаха и его необыкновенно дородной супруги на garden party [ужин в саду (англ.)] в их великолепном пригородном имении, где, поскольку летний сезон был уже на исходе и лиссабонцы начинали возвращаться в город, собралось действительно светское общество. Почти ту же компанию, только с некоторыми вариациями и менее многочисленную, встретил я на двух обедах; один из них давали греческий поверенный в делах князь Маврокордато и его классически прекрасная и при этом на редкость податливая супруга, другой - в голландском посольстве - барон и баронесса Фос ван Стинвик. Эти оказии давали мне возможность щегольнуть своим Красным Львом, с которым все меня поздравляли. На авенида мне теперь приходилось то и дело снимать шляпу, так как мои светские знакомства приумножились, но все это была чисто внешняя сторона жизни, вернее безразличная; подлинный же мой интерес был прикован к белому домику там, на горе, к двуединому образу матери и дочери. Стоит ли говорить, что и экипажем я обзавелся прежде всего для них. Ведь таким образом я мог доставить им удовольствие загородных поездок, к примеру в исторические места, красоту которых я, еще не видев их, прославлял перед королем. И не было для меня ничего более приятного, чем смотреть на величаво породистую мать и ее обворожительную дочку, сидя на передней скамеечке экипажа рядом с доном Мигелем, который иной раз специально освобождался для того, чтобы ехать с нами в какой-нибудь замок или монастырь и объяснять нам эти исторические достопримечательности. Таким прогулкам и пикникам, устраивавшимся раз, а то и два в неделю, обычно предшествовали партия в теннис и завтрак в семейном кругу Кукуков. В скором времени моя игра сделалась ровнее, независимо от того, бывал ли я партнером Зузу, или ее противником, или играл без нее на соседнем корте. Удивительные и вдохновенные мои подвиги тоже кончились заодно с комичными промахами, изобличавшими мое невежество в этом виде спорта, я стал просто заурядным игроком, хотя волнующая близость любимой временами сообщала моим действиям больше физического вдохновения - если можно так выразиться, - чем это свойственно заурядности. Если б только мне чаще удавалось оставаться с ней с глазу на глаз! Южная строгость нравов на каждом шагу чинила этому препятствия. О том, чтобы зайти за Зузу и вместе с нею отправиться на теннисную площадку, не могло быть и речи; мы встречались уже на месте. Побыть с ней вдвоем на обратном пути тоже не представлялось возможным; нас всегда кто-нибудь сопровождал, это стало уже чем-то само собой разумеющимся. О тет-а-тет у нее дома перед обедом, после него в гостиной или где бы то ни было нечего было и помышлять. Только в краткие минуты отдыха на скамье по ту сторону сетки, огораживавшей корт, мне изредка удавалось наедине перекинуться с нею словом, и она всякий раз напоминала мне о злополучных рисунках, требовала, чтобы я их ей показал, вернее - отдал бы в полное ее распоряжение. Не вступая с ней в пререкания по поводу ее своенравных претензий на право владеть ими, я отговаривался невозможностью улучить подходящую минуту, для того чтобы исполнить ее желание. На деле я не был уверен, что у меня когда-нибудь хватить духа показать ей эти дерзостные творения, и цеплялся за свою неуверенность, равно как и за ее неутоленное любопытство - если это правильное слово, - ибо таинственные рисунки стали узами, связывавшими меня с нею, узами бесконечно радостными для меня и которые я ни за что на свете не хотел порвать. Иметь общую тайну, как бы состоять с Зузу в заговоре против всех остальных - по душе это было ей или не по душе - мне представлялось необыкновенно важным и сладостным. Так, я всегда с нею первой делился своими светскими впечатлениями и лишь после того рассказывал о них за столом у Кукуков, причем ей я все описывал точнее, доверительнее, острее, чем ее домашним, радуясь, что нам можно обменяться понимающим взглядом, улыбкой воспоминания о чем-то нам одним известном. К примеру, я рассказал о знакомстве с княгиней Маврокордате, чьи божественно прекрасные черты и осанка ни в какой мере не вязались с ее поведением, поведением не богини, а субретки. Я в лицах воспроизвел для Зузу сцену в гостиной княгини, где она то и дело хлопала меня веером по плечу, кокетливо высовывая при этом кончик языка, подмигивала и вообще делала мне самые откровенные авансы, вовсе позабыв о строгости и достоинстве, подобающим женщине такой классической красоты. Сидя на нашей скамейке, мы тогда долго обсуждали это непостижимое противоречие между внешностью и манерой держать себя и вместе пришли к заключению, что княгиня либо сама не рада своей удивительной красоте, считает ее за докуку и своим поведением бунтует против нее, либо она непроходимо глупа и действует бессознательно: так красавец пудель, только что выкупанный и белый как снег, спешит вываляться в глинистой луже. Конечно, все эти подробности я упустил, рассказывая за столом о греческом вечере и совершенной красоте княгини. - ...которая, конечно, произвела на вас неотразимое впечатление, - заметила сеньора Мария-Пиа; она сидела, как всегда, очень прямо, не прислоняясь к спинке стула, и серьги ее тихонько покачивались. Я отвечал: - Впечатление, сеньора? Нет, первый мой день в Лиссабоне судил мне такие впечатления от женской красоты, что, признаюсь откровенно, к другим я уже стал нечувствителен. - Я поцеловал ее руку и одновременно, улыбаясь, посмотрел на Зузу. Это был мой постоянный метод, его мне диктовало двуединство. Говоря какую-нибудь любезность дочери, я взглядывал на мать, и наоборот. Звездные глаза хозяина дома, сидевшего во главе небольшого семейного стола, благосклонно смотрели на эти сценки, благо Сириус, откуда шел его взгляд, так удален от нашей планеты. Почтительное уважение, которое я питал к профессору, ничуть не умалялось оттого, что, ухаживая за двуединым образом - матерью и дочерью, - я иногда попросту забывал о нем. - Папа всегда добр, - справедливо обмолвилась однажды сеньора Мария-Пиа. Думается, что этот pater familias [отец семейства (лат.)] с той же благожелательной рассеянностью и отсутствующей добротой отнесся бы к разговорам, которые я вел с Зузу на теннисной площадке или на прогулках, когда нам случалось идти рядом, разговорам, по правде сказать, неслыханным. Становились же они такими, во-первых, из-за ее тезиса "молчание вредно", во-вторых, из-за ее феноменальной прямоты, полностью выпадавшей из рамок общепринятых условностей, и, наконец, из-за темы, вокруг которой они вращались постоянно и настойчиво. Тема эта была любовь, как известно, однажды уже побудившая мадемуазель Кукук воскликнуть "фу". Я хлебнул с Зузу немало горя, ибо я любил ее и на все лады старался дать ей это понять. И она это понимала, но как! Представления о любви, составившиеся у этой обворожительной девушки, были не только странными, но и до смешного подозрительными. Она, казалось, считала ее за тайные шалости озорных мальчишек и ко всему еще порок, называемый "любовью", почему-то приписывала исключительно мужскому полу, убежденная, что женщинам он несвойствен, что природа не заложила в них ни малейшего к нему предрасположения и что молодые мужчины заняты одной только мыслью - втянуть девушек в это безобразие, совратить их с пути при помощи волокитства. Случалось, она говорила мне: - Вы опять за мной ухаживаете, Луи (да, да, наедине она стала иногда называть меня Луи, как я ее - Зузу), несете слащавый вздор и смотрите на меня своими голубыми глазами, - которые, вы сами это знаете, в сочетании с белокурыми-волосами так удивительно контрастируют с вашей смуглой кожей, что даже не знаешь, что о вас и думать, - смотрите настойчиво, чтобы не сказать - нахально. А чего вы от меня хотите? Чего вы добиваетесь этими льстивыми словами и томными взглядами? Чего-то несказанно смешного, ребячливо абсурдного и неаппетитного. Я сказала "несказанно"... Какой вздор, что тут несказанного, я вам все скажу. Вы хотите, чтобы я согласилась обниматься с вами; природа позаботилась разделить, обособить одного человека от другого, а теперь они, по-вашему, должны обниматься. Вы прижметесь ртом к моему рту, наши ноздри окажутся крест-накрест, и один будет чувствовать дыхание другого. Препротивное неприличие и ничего больше; только чувственность умудрилась обернуть его в наслажденье. Да, да, а то, что кроется под словом "чувственность", - это трясина нескромностей, в которую вы стараетесь нас завлечь, чтобы мы там сходили с ума вместе с вами и два цивилизованных существа вели себя как людоеды. Вот к чему сводятся ваши ухаживания. Она умолкла и сумела остаться совершенно спокойной, даже дыхание ее не участилось после такого взрыва прямодушия, бывшего, впрочем, не столько взрывом, сколько неуклонным следованием тезису "вещи надо называть своими именами". Я тоже молчал, испуганный, растроганный и опечаленный. - Зузу, - проговорил я наконец, держа руку над ее рукой, но до нее не дотрагиваясь, затем, словно защищая Зузу, я этой же рукой провел по воздуху над ее волосами - взад и вперед. - Зузу, вы причиняете мне боль, потому что такими словами, не знаю уж как и назвать их - черствыми, жестокими, может быть, слишком правдивыми и именно потому правдивыми только наполовину, нет, вовсе не правдивыми, срываете нежную пелену, что окутывает мне сердце и разум, зачарованные вашей прелестью. Не смейтесь над "пеленой". Я нарочно, сознательно говорю так, потому что стремлюсь поэтическими выражениями защитить поэзию любви от ваших злых карикатурных речей. Ну можно ли в таких словах говорить о любви и о том, чего она домогается! Любовь ничего не домогается, она ничего не хочет, кроме себя самой, ни о чем, кроме себя самой, не думает, она сама по себе и окутана собственной дымкой; пожалуйста не фыркайте, не морщите свой носик, я уже сказал, что нарочно выбираю поэтические, то есть попросту пристойные выражения, говоря о любви, ибо любовь всегда пристойна, а ваши злые слова забегают далеко вперед на ее пути - пути, о котором она знать не знает, хотя и идет по нему. Ну как, скажите на милость, вы говорите о поцелуе! Ведь на земле нет общения более тонкого, молчаливого, прелестного, как цветок! Об этом нечаянном, почти непроизвольном, сладостном взаимообретении уст, когда чувство ни к чему другому не стремится, ибо поцелуй и есть подтверждение блаженного единства двух существ. Клянусь, так я говорил. Говорил потому, что манера Зузу поносить любовь и вправду казалась мне ребячливой, а поэзию я считал менее инфантильной, чем черствость этой девочки. Но поэзия давалась мне легко благодаря зыбкости моего существования, и распространяться о том, что любовь ничего не домогается, не помышляет ни о чем, кроме поцелуя, мне тоже было нетрудно, ибо в ирреальности моего существования мне было не дозволено помышлять о реальном, скажем, просить руки Зузу. Я мог разве что попытаться соблазнить ее, но тут обстоятельства чинили мне слишком много препятствий, и главным препятствием было ее фантастически прямолинейное, абсурдно неприкрашенное представление о комической непристойности любви. Послушайте только, хотя бы с досадой и горечью, как она ратоборствовала с поэзией, призванной мной на помощь. - Па-та-та-па-та-та! - воскликнула Зузу. - Пелена, дымка и прелестный поцелуй-цветок! Все слащавая болтовня, чтобы втянуть нас в вашу мальчишескую испорченность! Фу, поцелуй - тонкое, молчаливое общенье! С него-то и начинается, по-настоящему начинается, mais oui [ну да (франц.)], ибо отчасти он уже все, toute la lyre [вот и вся музыка (франц.)], и в то же время самое худшее из всего. Почему? Да потому, что кожа нужна вашей любви, кожа, телесный покров, а на губах кожа нежная, под ней сразу кровь - и отсюда поэтическое слияние уст; они, эти нежные уста, куда только не устремляются, потому что все, что вам нужно, это голыми лежать с нами, кожа к коже, и наставлять нас в нелепейшем занятии, которое сводится к тому, что один жалкий человек губами и руками елозит по пахучей поверхности другого, и оба они не стыдятся этого жалкого, смехотворного занятия и не думают о том, - это сразу отравило бы им удовольствие, - что я однажды вычитала в духовной книге: Человек красивым, блестящим, нарядным бывает, Но внутри у него потроха, и они воняют. - Это мерзкий стишок, Зузу, - отвечал я, укоризненно и с достоинством покачивая головой, - мерзкий, хотя он и выдает себя за духовный. Я готов принять всю вашу черствость, но стишок - увольте, он вопиет к небесам. Вы хотите знать почему? Да, да, я уверен, что вы это хотите знать, и я вам скажу. Да потому, что коварные эти стишонки стремятся разрушить веру в красоту и форму, в образ и в мечту. Но чем была бы жизнь и радость, без которой нет жизни, если бы не было видимости, пленяющей наши чувства? Слушайте, что я вам сейчас скажу, прелестная Зузу. Ваш религиозный стишок грешнее самой греховной похоти, так как он отравляет удовольствие, а отравлять жизни удовольствие не только грешно - это сатанинское деяние. Ну, что вы мне скажете? Нет, нет, я спрашиваю не для того, чтобы вы меня прерывали. Я ведь не мешал вам говорить, как ни черствы были ваши речи, а я говорю благородные слова, и они сами слетают у меня с языка. Если бы все обстояло так, как говорится в этом зловредном стишке, то непреложной действительностью, а не только ложной видимостью пришлось бы считать разве что безжизненный мир, неорганическое бытие; я говорю "разве что", ибо если думать об этом зловредно, то и здесь сыщется своя загвоздка. Я лично, Зузу, отнюдь не уверен, что сияние альпийских вершин или, скажем, водопад непреложнее, действительнее образа и мечты, иными словами, так ли уж непреложно действительна, а не только видима их красота без нашего восхищения ими

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору