Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
ему повезет больше.
А вечером Анфертьев рассказывал Таньке сказку.
Танька была для него чем-то вроде компаса. Не зная, как поступить, в
какую сторону склониться, Вадим Кузьмич вспоминал дочь, и ложное отпадало
само. Он не пытался вообразить, как поступила бы на его месте Танька, ему
достаточно было представить ее круглую мордашку, синие глаза, горевшие
ожиданием необычного, чтобы сразу обнаружилась фальшь в словах, поступках,
решениях...
Так вот сказка... Танька (лежит в своей кроватке, сдвинувшись к самой
стенке):
- Пап, садись! Здесь много места, садись. Вот так... Тебе удобно? Не
тесно?
А то я могу еще подвинуться... Сказку, пап!
Вадим Кузьмич (присаживается):
- А может, завтра?
Танька (с отчаянием, мольбой, скорбью):
- Пап!
Вадим Кузьмич:
- Ну, хорошо... Значит, так... Жила-была девочка.
Звали ее Маша. Пошла она однажды в лес и заблудилась...
- Нет! Я знаю. Нашла она домик, а в нем жили медведи, их не было дома,
она все съела, стул сломала, спать завалилась, а подружки без нее
вернулись...
Нет-нет, не хитри!
- Ладно... Ты не слышала про ежика, у которого иголки не выросли? Нет?
Ну, слушай. Родился однажды в темном дремучем лесу...
- Там и волки были, и медведи, и змеи поганые, да?
- В том лесу много чего водилось - бурундуки, кроты-подземельщики, лисы
кровожадные...
- И лешие, и кикиморы болотные?
- Леших там было видимо-невидимо. Так вот, родился в том лесу маленький
ежик. И оказалось, что у него нет ни одной иголки. Что тут делать? Ежик
подрос ему погулять хочется, а мама не пускает, потому что любой зверь его
сразу же съест. И вот как-то утром, когда мамы дома не было...
- Она, наверное, ушла на базар за картошкой?
- Да, скорее всего. Только мама скрылась за деревьями, ежик выскочил
из-под пня и бегом в лес. И вдруг навстречу ему...
Танька (закрывает рот руками):
- Волк?! Вадим Кузьмич:
- Нет, не волк. Заяц. Спрашивает заяц: "Где же твои иголки? Как же ты не
боишься на своих коротких лапках бегать по лесу один, да еще без иголок?" -
"Что же делать, - отвечает ежик печальным голосом, - не выросли иголки". -
"Плохи твои дела, - сказал заяц, - не знаю даже, как тебе помочь. Будь у
тебя ноги подлиннее, вроде моих, ты мог бы удрать от кого угодно, а так...
Не знаю, не знаю". И ускакал.
- Почему же заяц не посадил ежика себе на спину и не отвез домой?
- Ежик не хотел домой, он только вышел погулять. Идет он дальше,
старается под кустами пробираться, в густой траве, но едва оказался на
тропинке, увидел, что навстречу ему летит ворона. Увидела она ежика...
- А вороны едят ежей?
- Нет, что ты! Но она была очень болтливая, эта ворона, и могла
рассказать всему лесу, что видела ежика без иголок. Тогда звери бросились бы
искать ежика и, конечно, нашли бы его и съели. Приземлилась ворона на
тропинке и с удивлением смотрит на ежика одним глазом. Потом спрашивает: "Ты
кто такой?" - "Ежик, - отвечает тот. - Только у меня иголки не выросли". -
"А почему тебя еще никто не съел?" - опять спрашивает ворона.
- Какая нахальная!
- Они такие. "А потому никто не съел, - говорит ежик, - что меня еще
никто не видел". - "Тогда тебя обязательно кто-нибудь съест", - сказала
ворона.
Оттолкнулась лапами своими когтистыми от тропинки улетела.
- А почему она его не пожалела?
- Потому что это была глупая и злая ворона.
- Она, наверно, работала у лешего?
- Очень может быть. Ну так вот, ворона улетела, а ежик идет дальше.
- У меня прямо сердце изболелось за этого ежика.
- Слушай дальше. Идет он, идет, принюхивается к запахам лесным,
присматривается, что к чему, и вдруг видит, что на него сверху...
- Орел?!
- Нет, белка. Спрыгнула с дерева прямо перед ежиком, обежала вокруг,
остановилась. "Ай-ай-ай! - говорит. - Как же тебе не страшно в таком виде по
лесу гулять?"
- Какая хорошая белка!
- "Почему же не страшно? - отвечает ежик. - Еще как страшно, но что
делать, если у меня иголок нет?" - "Придется тебя выручать", - говорит
белка. Прыгнула она на дерево, обломила веточку сосны с самыми длинными и
острыми иглами и бросила ежику. "Носи, - сказала она ему, - на спине, и
никто не догадается даже, что это не твои иголки".
- И однажды ежик забыл веточку дома, или ее унесло ветром, или украла
ворона, а может, медведь наступил на нее лапой и сломал... Ой, наверно, с
ежиком что-то случилось! Ты мне сразу скажи: никто его не съел?
- Ежик очень берег сосновую веточку и никогда с ней не расставался. И вот
однажды, уже в конце лета, идет он со своей веточкой по знакомой тропинке, и
вдруг на него сверху...
- Знакомая белка?!
- Она самая. Спрыгнула с дерева на тропинку, поздоровалась с ежиком и
спрашивает; "Что ты, - говорит, - несешь на спине?" А ежик удивляется: "Как,
- Спрашивает, - что? Твою веточку несу, чтобы никто не догадался, что у меня
иголок нет". Тут белка как расхохочется, лапками за живот схватилась, на
тропинку упала, остановиться не может...
- Выросли! Ура! Я догадалась! У него за это время выросли иголки, а он
даже не заметил! Ну и глупый ежик! Все-все, дальше не надо, дальше я сама
все знаю.
Иди спать, пока-пока, спокойной ночи! Ежик, наверно, боялся к зеркалу
подойти, чтобы не видеть, какой он страшный и некрасивый. А лисица однажды
решила, что он в самом деле без иголок, что они у него ненастоящие - вороне
поверила. И хвать его за спину! А иголки оказались настоящими. Как закричала
лиса диким голосом, как отпрыгнула! И целый месяц ни с кем не разговаривала,
потому что у нее язык распух и даже во рту не помещался. Вот что с ней было!
И тогда она решила, что ворона посмеялась над ней и нарочно сказала, будто у
ежика нет иголок. Лиса подстерегла ворону, бросилась на нее и вырвала весь
хвост, та еле успела в воздух подняться. А когда ворона прилетела к лешему и
пожаловалась и тот узнал, кто испортил его ворону, он нашел лисицу, да как
топнет, да как закричит по-человечьи! А в это время по лесу гуляла девочка
Маша или, например, я, Таня.
И я услышала человечий голос, вышла из кустов, а на полянке стоит леший,
из ушей у него мох растет, в руках палка суковатая, а вместо ног копыта
лошадиные.
Увидел меня леший, застеснялся, что он такой некрасивый, сразу пропал с
глаз и очень переживал всю ночь, вздыхал и даже плакал...
С этими словами Танька засыпает...
Как-то в фотолабораторию зашла Света, радостная, румяная с улицы, вошла и
тут же увидела ворох снимков - накануне Анфертьев, проходя между столами и
пощелкав своей машинкой, снял обитательниц бухгалтерии. Он поставил на
аппарат телеобъектив, и женщины не ожидали, что он, фотографируя их издали,
сумеет каждой заглянуть в глаза. Света схватила снимки и выбежала, торопясь
порадовать всех, порадоваться со всеми.
А на подставке увеличителя осталась связка ее ключей.
С застывшей улыбкой, словно подчиняясь чужому приказу, Анфертьев взял
аппарат и несколько раз сфотографировал ключи, отметив краешком сознания что
рядом лежит мерная линейка кадрирующей рамки и при желании можно точно
воспроизвести размер ключа. Потом все с той же рассеянной улыбкой,
подчиняясь странному существу, поселившемуся в нем, прикрыл дверь и выключил
свет.
Бесшумно, быстро и верно двигаясь в красном сумраке, Анфертьев подсунул
под ключи лист фотобумаги, на секунду включил увеличитель и спрятал бумагу в
черный пакет. Проявив его, он получил на засвеченном фоне белый контур
ключей, до последней заусеницы передающий их форму и размер. Это невинное
вроде бы действие заставило бешено колотиться его сердце, толкая явно
избыточную кровь в мозг, в руки, в легкие...
Успокоившись, Анфертьев вышел в бухгалтерию принимать восторги и умиления
женщин, которых фотографировали разве что на паспорт. Они привыкли к
собственным застывшим физиономиям и уже не представляли, что могут выглядеть
иначе. Усмешки, ухмылки, улыбки - а Анфертьев умел получать на снимках живые
лица - озадачивали женщин. Они не представляли, каковы они за своими
столами, заваленными бумагами, в схватках с посетителями. Зеркала не давали
им полной картины, поскольку они смотрели на себя своими же глазами. А тут
на больших, играющих бликами фотографиях они были такими, какими их увидело
холодное фиолетовое око аппарата.
Разобрав портреты, женщины уставились на них, притихшие и обреченные.
Несмотря на годы, килограммы и обязанности, каждая оставалась немного
той, какой была когда-то, когда по небу металась сумасшедшая луна, когда
визжали тормоза и лились слезы, когда в воздухе носились телеграммы с
роковыми словами и вся жизнь зависела от взгляда, и все это, и все это
уносилось в какую-то счастливую прорву...
Куда деваться, обычная фотография может заставить нас усомниться в тех
достоинствах, которыми якобы обладаем, мы радуемся и страдаем, мстим и
печалимся, не представляя даже, что являем собой со стороны. А не защитное
ли это свойство, дарованное природой? Придумываем себе облик, годами
совершенствуем его, уточняем, украшаем, не замечая, что давно уже не имеем с
ним ничего общего...
Но здесь все было гораздо проще - женщины ужаснулись тому, как быстро
ушли годы. В душе, как и все мы, они оставались молодыми, любимыми, свои
первые свидания, свадебные платья, мужскую нетерпеливость помнили свежо и
обильно.
Нет-нет да мелькала у них шальная надежда: может быть, все ушло не
насовсем, может быть, кое-что еще вернется ненадолго... Теперь поняли - не
вернется.
Женщины выдвигали ящики столов и смотрели на фотографии, привыкая к
своему облику и страшась его. И даже у "железной" Зинаиды Аркадьевны
откровенная беспомощность отразилась на лице, едва она увидела свой портрет
- квадратная фигура, заполнившая проем двери, массивные ноги, тощий узелок
волос, стянутых на затылке, тесное цветастое платье и ворох, оскорбительно
громадный ворох бумаг под мышкой. Она укоризненно посмотрела на Анфертьева,
и он не выдержал, опустил глаза перед ее скорбью по самой себе. Но главбух
тут же взяла себя в руки.
Скрипя паркетинами, раздвигая попадавшихся на дороге женщин, Зинаида
Аркадьевна прошла к столу Светы и посмотрела на ее снимки. На обратном пути
нашла глазами Анфертьева и отвернулась, устыдившись своего открытия, - в
бухгалтерии поселилась любовь.
- А знаете, Вадим Кузьмин, я решила вам помочь.
- Говорите скорее, а то мне страшно! - быстро сказал Анфертьев.
- Я добьюсь, чтобы Подчуфарин выделил вам лабораторию с отдельным входом.
- Спасибо... Но вы лишите меня такого коллектива, Зинаида Аркадьевна!
- Никто не мешает вам заходить сюда сколько угодно.
- Но у меня не будет повода!
- Врете, Анфертьев. Повод у вас уже есть. И Зинаида Аркадьевна решительно
закрыла за собой картонную дверцу. В первый момент она возмутилась
бесстыдством Анфертьева, наивностью Светы но потом спросила себя: хотелось
бы ей, чтобы между ними все кончилось?
И честно ответила: нет. Вот прекратятся переглядки между кассиршей и
фотографом, и что-то погаснет в бухгалтерии, погаснет в мире и в ней самой,
в такой непривлекательной женщине. Вмешайся она, наведи порядок, растащи по
углам этих потерявших разум людей... И счетоводы, учетчики, бухгалтеры ее
осудят.
Молча, про себя, но осудят, и проявится это разве что в подчеркнутой
исполнительности. Да, в ее ведомстве будет чище, но понимала Зинаида
Аркадьевна, что уважения к ней не прибавится, а чистота будет так тесно
граничить со стерильностью, что трудно будет и разобраться, где одно, где
другое.
Стерильность - это уже медицина, болезнь, смерть. До этого в своих мыслях
Зинаида Аркадьевна не доходила, но бабьим своим, жалостливым и цепким умом
понимала - вмешиваться не надо.
А Анфертьев с грустью сознавал, что, если возникнет надобность осудить
его за безнравственность, за вредные взгляды или нехорошие слова, эти
женщины, сейчас такие растроганные и благодарные, будут к нему безжалостны.
В своем дружном осуждении они увидят некоторое достоинство, проявят
сознательность и заслужат одобрение руководства. Когда их соберут вместе и
из президиума строгим голосом спросят, как с ним, с Анфертьевым, с
прелюбодеем, поступить, они поднимут руки в нужный момент и единогласно
утвердят нужное решение. И будут радоваться, что избавились от распутника,
очистили свои ряды и теперь уже ничто не помешает им высокопроизводительно
трудиться, двигаться дальше, вперед и выше.
И вряд ли кому в голову придет спросить у той же Светы, осуждает ли она
его, раскаивается ли, нуждается ли в такой всеобщей защите... Потом,
встретив его, вышвырнутого, оглянувшись, посочувствуют ему, о жизни
расспросят, может быть, даже в гости позовут. Жестокость и жалостливость
всегда соседствуют и мило уживаются в одной душе.
Анфертьев так ясно представил себе это будущее мероприятие, так остро
ощутил его, будто только что спустился с позорных подмостков. Он видел
залитое слезами лицо Светы в первом ряду, звенели в его ушах взвинченные,
захваченные охотничьим азартом голоса женщин, которые сейчас смотрят на него
с умилением и подумывают, не сброситься ли по полтинничку и не купить ли ему
бутылку в благодарность за прекрасные снимки...
А может быть, Анфертьев предвидел будущее? Почему бы и нет? Правда, в
этом могут увидеть произвол и неразумную щедрость Автора, но кто мешает нам
допустить, что сверхъестественные возможности Анфертьева - результат знания
нравов и обычаев, по которым живет общество? А прибавьте пристальный взгляд
фотографа, который вот уже два десятилетия смотрит на людей через прицел
видоискателя и готов каждую секунду нажать на спусковой крючок, едва только
человек покажет свое истинное лицо. Анфертьев умел поймать то мгновение,
когда, напуская значительность или притворное добродушие, ослабевали и
сквозь разорванные тучи лицемерия показывались истинные черты злобы и
зависти, любви и преданности. О, как колотилось в это время его сердце и как
невесомо вздрагивал палец на спусковом крючке! Он заходил к человеку с одной
стороны, с другой, не отрываясь от прицела, приближался и отдалялся, замирал
и ждал, и в тот миг, когда человек, раздосадованный настырностью фотографа,
переставал управлять своим лицом, срабатывал затвор аппарата.
Согласитесь, работа не для простачка. Щелкнуть Ударника труда, который
раздул щеки и выпятил грудь, Уставившись в лучезарные дали, - для этого
много Ума не надо. Так стоит ли удивляться восторгам, которые вызвали снимки
в бухгалтерии, стоит ли удивляться тому, как быстро эти восторги
превратились в оцепенелость, - женщины увидели себя такими, какими их не
могло отразить ни одно зеркало.
Отулыбавшись и откланявшись, Анфертьев вернулся в свою каморку, заперся и
сел, не в силах оторвать взгляд от черного, сверкающего хромом, никелем
кожей, стеклом и еще черт знает чем фотоаппарата. В его глубинах, на
непроявленной еще пленке, уже существовало изображение Ключа. И на
фотобумаге в черном конверте таился скрытый, как бы несуществующий чертеж.
Так был сделан первый шаг.
Его можно было назвать даже озорным, но что-то сдвинулось в сознании
Анфертьева, поселилась смутная тревога, ощущение надвигающейся опасности.
Ему захотелось продлить это незнакомое состояние, поиграть с ним. Был
краткий миг, когда он чуть было не вскрыл черный пакет и не засветил
изображение Ключа, потом возникло предчувствие, что, чем ближе он подойдет к
Сейфу, тем труднее будет остановиться, что уйти из его силовых полей,
выбраться из гиблой зоны окажется невозможным...
Но ведь Света как-то управляется с этим облупленным чудовищем, по ней не
видно, чтобы она так уж была им подавлена. Значит, можно приручить его и
заставить выполнять нехитрые упражнения, как это делают слоны в цирке - на
задние ноги поднимаются, обнажая большое, как дирижабль, брюхо, даже на одну
ногу умеет становиться серая громадина с маленькими настороженными глазками.
Публика в восторге, дети счастливы, клоун катается от хохота, гремит
оркестр, а дрессировщик незаметно вытирает пот со лба...
Тяжело.
- Авось, - сказал Анфертьев и погасил верхний свет.
В привычном красном сумраке он, не колеблясь, вынул из пакета лист и
бросил в ванночку с проявителем. Через несколько секунд бумага почернела, а
в центре остался белый контур связки ключей. Вот кольцо, ключ от комнатки,
которую снимает Света, вот ключ от бухгалтерской двери, а вот и он...
Даже здесь, в сумеречном свете лаборатории, видна его тяжесть,
чувствуется холод стержня и толстой, со сложным рисунком бородки. Анфертьев
ополоснул отпечаток в воде и бросил в закрепитель. Погасив и красный свет,
он уже в полной темноте, скрывшись от самого себя, вынул пленку из
фотоаппарата и проявил ее.
Ключи, как он и ожидал, получились вполне прилично. Была в кадре и
линейка с миллиметровыми делениями.
Вадим Кузьмич на ощупь находил нужные растворы, бачки, баночки, включал и
выключал воду, промывал пленку, и темнота, в которой он и сам был растворен,
как бы скрывала сущность его действий. Однако, когда вспыхнул белый свет, на
столе лежали два снимка с четким изображением Ключа. Все так же замедленно,
со странной, блуждающей улыбкой Вадим Кузьмич накатал снимки на стоявшее в
углу стекло с двух сторон. Даже если бы кто-то страшно любопытный и коварный
заглянул в лабораторию и обшарил бы ее всю, то увидел бы лишь белые подложки
снимков. Но и в таком виде Анфертьев не решился оставить стекло на виду - он
задвинул его между стеной и тумбой стола. Там, правда, снимки будут дольше
сохнуть, отглянцуются лишь завтра, зато до утра он будет чист и честен.
Вырезав из пленки кадр с ключами, он смыл изображение горячей водой и,
убедившись, что пленка прозрачна, бросил ее в корзину для мусора. Еще раз
осмотрев лабораторию, вышел усталый и опустошенный.
- Идешь обедать? - спросила Света.
- Что? - не понял Анфертьев. - А, обедать... Да, конечно.
Анфертьев подошел к Свете, подождал, пока она закроет Сейф, вслушался в
невидимый скрежет стальных стержней запора. Положил руку на угол, не
случайно положил, а как бы привыкая к нему. Так, наверно, дрессировщик,
приручая зверя, осторожно касается его сквозь прутья решетки, чтобы успеть
от дернуть руку, едва только дрогнет верхняя губа зверя, прикрывающая клыки,
и донесется из нутра нарастающий рык.
Сейф спокойно отнесся к этой вольности, не про явив недовольства или
раздражения. Казалось, он не замечает присутствия Анфертьева. А может,
прикосновения Вадима Кузьмина были ему приятны? Стальная громадина стояла
притихшей, даже покорной Впрочем, как по морде медведя нельзя предугадать
намерение зверя, так и по Сейфу трудно определить его настроение. Анфертьев
смелее тронул бронированную дверь, ощущая пальцами шероховатости отпавшей
краски, заусеницы и сдиры металла, но, когда коснулся отверстия для Ключа,
невольно отдернул руку. Из темной узкой щели дохнуло жаром больших денег.
Анфертьев прислушался к себе - нет, лежащие там, в темноте, тугие пачки
не трогали его. Разумом он осознал, что в Сейфе много денег. Но и только. И
только.
Пока Света складывала бумаги, собиралась, надевала пальто, Анфертьев
стоял, прислонившись спиной к Сейфу, и наконец услышал, как тот
удовлетворенно перевел дух, словно сказал про себя: "Ну вот, давно