Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Драма
      ред. Свирский Григор. Мать и мачеха -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  -
Стокгольм. "Хватит мне братьев-славян, -- сказал мне. -- Сыт по горло". Сейчас он в Канаде, у него свой ювелирный офис. В Израиль ездит. На бриллиантовую биржу. За товаром. Долго недоумевал, почему я, живя еще в Ленинграде, отказывалась от его посылок. Забывать, видно, начал, откуда уехал... Недавно при его помощи сняли документальный фильм "Гродненский Бунд". Сейчас собирает деньги на его озвучивание. Болят старые раны... Болят и у меня. Заставляют возвращаться к прошлому, переосмыслять его. В Гродно существовала школа ОРТа. Ее организовал Джойнт, чтобы учить еврейских детей ремеслу. Брали с 14 лет. Я пришла, когда мне не исполнилось и 12. -- Девочка, сколько тебе лет? -- спросила учительница. -- У нас в семье все маленькие, -- ответила я и стала учиться кройке и шитью. Плата за учебу была небольшая, но нам все равно не по карману. Мы, естественно, "забывали" платить. Нас выпроваживали из класса, отправляли домой за деньгами. Мы пережидали, пока уйдет грозный секретарь школы Ребейков, и влезали в окно. Учителя делали вид, что не замечают наших "шалостей". В 1929 году окончила школу Орта и стала швеей в мастерской, которая "обшивала генералов", как говорили в Гродно. Генералов я не видала, но в Польше и подхорунжий генерал. У него свой выезд, а спеси столько, что сдавать такому работу могла только хозяйка. Я же, услышав звон шпор, опускала глаза. Меня нет. Военщины в Гродно -- пруд пруди. Пограничный район. В отличие от СССР, в Польше из погранрайонов не выселяли, хотя сыщиков было -- не пересчитать! Перед праздниками всех, кого в чем-либо подозревали, заталкивали в тюрьму. В участках пытали жутко, заливали через нос воду, затем садились жертве на живот... Тех, кто не выдерживал истязаний, партийная ячейка, негласно существовавшая в тюрьме, исключала из партии. Исключенные, бывало и такое, бросались в пролет лестницы. Разбивались насмерть. Посланца Москвы, которого выдал провокатор, повесили в тюремном дворике. На всеобщее обозрение выставили. Нет, это не было воскресной прогулкой -- пойти с коммунистами, но, когда мне Златка -- старшая сестра, предложила отправиться на маевку, я согласилась, не раздумывая. Гордо заявила хозяйке, что завтра на работу не приду. "Завтра Первое мая!.." Я уже была как-то на подобной "маевке", мне нравилась конспирация. Знаешь пароль -- пройдешь, не знаешь -- пошлют в другую сторону. Нравился Меир Таловский -- первый оратор, которого я слышала в жизни. Человек бесстрашный и способный зажечь своим словом... На ту "маевку" я шла, как ребенок. С сестрой. На эту я собиралась вполне осмысленно. Гродненский профсоюз портных "принадлежал" компартии, и я уже знала об этом. "Не приду, -- упрямо повторила я оторопевшей хозяйке, которая считала главным делом своей жизни уметь улещивать подхорунжих и их жен. -- И вы не приходите! -- добавила я с детской бесцеремонностью. -- Первое мая -- праздник трудящихся!" Меня в эту ночь забрали. Гулять не пришлось. Правда, в тот раз выпустили. Сразу после праздников. Но у меня появился "свой" сыщик. По имени Шик. Появится Шик под окнами, встретится на улице -- внутри все обрывается... Перед Первым мая дали мне охапку красных флажков. Идея была такая. Привязать флажки к голубям и на "маевке" выпустить, чтоб летели голуби к своим голубятням. В Гродно. Я спрятала флажки в сарае, между кирпичей, а часть под крышей. Туда же запихнула стопу листовок -- о коммунисте, забитом в полицейском участке до смерти. Только пришла домой -- обыск. И Шик с глазами-щелками, и однорукий, и еще два жандарма. В сарае -- грязь по щиколотку, все плывет, весна! Потоптались жандармы у входа, откинули несколько поленьев -- плюнули. В доме с палатей посыпалась на них сажа, свалились старые ботинки -- махнули рукой. Обошлось на этот раз, решила. Не тут-то было! Все равно забрали, и через день -- очная ставка с парнем-голубятником, которого пришлось посвятить в наш нехитрый замысел. "С этим сморкачом?! Конечно, не знакома... -- вдохновенно врала я. -- Кто это будет с таким знакомиться?!.." А он, бедный голубятник, обиделся. "То есть как это не знакома?! Сама приходила..." Как ни ярились польские жандармы, а до советских им было далеко. Если задержанный сам себя не оговаривал и не было прямых доказательств -- на долгий срок не сажали... Девчонок не били, а я была еще девчонкой... Отец и слова не сказал, хотя давно заметил, что "Мира крутится в сестры-брат". А мать, человек религиозный, болезненно-застенчивый, тихий, только всплакнула, подала есть: видела, что позеленела я без воздуха, осунулась. А переживать было некогда; из Варшавы прибыл очередной гость с чемоданами... В 1938 году приказ из Москвы: распустить польскую компартию, как шпионскую. Приказ был провокационный, сталинский, но разве я могла это тогда понять! Москве виднее... Москва сеяла подозрительность и, надо сказать, преуспела. Года через два, услышав от старого подпольщика слова: "Вот Киров мог действительно стать вождем...", услышав это, сказала самой себе убежденно: "Не наш человек". Надо ли говорить, с какой радостью мы встречали советских! Мама плакала: "Больше не надо бояться, что за детьми ночью придут..." Я -- профсоюзный активист. Организовала ателье. Праздник. Бывших хозяев не брали. "Где часы можно купить? -- спросил солдат-мотоциклист. Парень, который стал моим мужем, снял с руки часы, отдал солдату. От денег отказался... Эйфория продолжалась несколько месяцев. Прибыл джаз Утесова. Затем Ансамбль красноармейской песни и пляски. Затем грузинские танцоры, пляшущие на пальцах, как балерины. Не жизнь -- сплошной концерт. Проглядывала ли настоящая советская жизнь? Да, но мы не хотели ничего видеть. Хотя, казалось, как не увидеть то, что бросается в глаза? На второй-третий день после появления Красной Армии, мать сказала со вздохом: "У Поздника хватают по пять пальто!" Наш сосед Поздник шил лишь деревенские ватные куртки да аляповатые пальто для заказчиков из сел, и вдруг их расхватывают советские... Странно, что на скрипаче из Москвы, дававшем концерт, жидкие брючишки, одна штанина выше другой, пальто, подбитое ветром. Я, швея, не могу этого не видеть... "Почему у скрипача одежда нищего?"... А то и вовсе скандал, о котором и вспоминать-то было стыдно... Вошел офицер с тремя квадратиками в петлицах. За ним жена в галошах из красной резины. Мы таких уж не видали давненько. Делает заказ. Два платья для жены. Сует мне большую пачку денег. Я не беру никаких денег. Возмущаюсь: этого никогда не было, чтоб швеи брали взятки. А он мне: "Дура заграничная!" Фамилия его Свистунов. На всю жизнь запомнила... Замдиректора у нас был коммунистом, просидевшим в Польше в тюрьме двенадцать лет. Объясняет мне, что мы просто плохо понимаем русский язык. "Ко мне тоже пришел офицер и потребовал, чтоб я дал ему воротник... Как я могу дать воротник? Без заказа, без денег. Языка не знаем, путаемся..." Наконец явился офицер с тремя квадратиками за заказом. У жены его уже нет красных галош, на ногах туфли на высоченных каблуках. Рукав ей жал, кажется. Что-то ей не понравилось. Как раскричится: "Саботажники! У нас таких, как вы, давно расстреляли!" Брани наслушалась. Для моего брата, наверное, подобных сцен было бы достаточно, чтобы понять, кто к нам пришел. Но я отмахнулась от всего этого, посчитала вздором. Во всех странах есть наглецы-авантюристы... Мы радовались с моим молодым мужем прекрасным осенним дням. Собирали грибы в Пышках -- в лесу над Неманом. Гуляли вместе со всеми от "Пляца Батарего" (Площади Батория) до вокзала. Это был наш Бродвей. Ходили в "Пусто Клейстер" (Пустой костел), где раньше у нас были явки и собрания. Мы были люди "с прошлым". И прошлым этим гордились... В городе исчез сахар, что-то еще; объяснили, что все дело в рельсах. В Польше колея узкая, в СССР -- широкая... В нашем дворе жили советские летчики. Снимали квартиры. Они спали здесь и в ночь на 22 июня 1941-го... Никто их не предупредил, никто не объявил тревоги. В четыре утра на площади разорвалась бомба, сброшенная с самолета. Она разбудила их, и они отправились пешком на свой аэродром. В один день забрали всю молодежь. Набили в теплушки, как скот, едва двери закрылись. Перевезли в Червоный Бур под Белостоком и выгрузили. Я позже встречала парня, мобилизованного в первый день. "Дали учебные винтовки. Без патронов, -- сказал он. -- А немцы накатили как лава..." В полдень 22 июня я зашла в горисполком, чтоб узнать, что происходит... Две дородных начальницы из России, одна ведала Осоавиахимом, другая Красным Крестом, стали вдруг торопливо собираться, а нам сказали: "Девочки, вы не волнуйтесь. Мы скоро придем..." Этого я простить не могу. Немецкие мотоциклисты были в городе в десять вечера. Я выскочила случайно, из горисполкома вышел грузовик, на котором стояла, в толпище пассажиров, знакомая по школе. "Возьмите эту девушку!" -- закричала она, и кто-то втянул меня в кузов машины на ходу... Я да брат, который был в армии, только мы и остались. Изо всей семьи. Уже на дорогах отступления пришлось увидеть факты, которые не вмещались в мое понимание Страны Советов: грузовики везли мебель, а раненые брели пешком. В Минске предупредили: "Ничего не рассказывать!" Эвакуация открыла мне Россию, но все: и поток газетного вранья, и базарный антисемитизм, и продажность чиновничества -- кардинально моих убеждений не изменило. Даже мой второй муж, русский человек, чью фамилию я ношу, который подтрунивал надо мной: мол, видишь, какую ты власть нам завоевала ("Это все твои листовки..."), даже он не заставил меня отказаться от социальных иллюзий. С года на год росло мое удивление, это, пожалуй, главное в те годы. Польские коммунисты были идеалистами, они не думали о личной пользе, их облик сконцентрировался для меня в образе моей тетки, маминой сестры Доры, профессиональной революционерки, вслед за которой ушла в политику Злата, а за ней и я. Я вспоминала Дору и ночью, и днем, в ней я видела пример для себя, хотя пережить ей пришлось куда больше, чем мне. Первый раз Дору (Дверке, как мы ее называли) арестовали в 1933-м, в Вильнюсе. Она объявила голодовку, держала ее, пока ее не вынесли из камеры. Выйти не могла, ослабла. Прямых улик не было, пригрозили, но отпустили. В те дни наш дед получил из Америки, от сына, триста долларов на проезд через океан. Дед хотел отдать Доре эти деньги, чтоб она уехала вместо него. "Нет, -- сказала Дора, -- мое место здесь, в Польше". Иногда она появлялась у нас, с чемоданами и без них, и так же внезапно исчезала... Однажды ее друга избили в полиции так, что он назвал имя Доры, от которой получил литературу. Домой его привезли полумертвого, и действительно он вскоре умер. Однако он успел предупредить Дору. Она быстро скинула с себя шелковую кофту и юбку, бросила мне, я отдала ей свою одежду, старую и не праздничную. Исчезла. Через десять минут нагрянула жандармерия... Затем пришла весть: Дора ушла за кордон, объявилась в Москве, в Комвузе. О чем она просила в своем первом письме, когда Гродно стало советским? Чтоб выслали справку, что она Дора, а не Соня Каплан (Соня Каплан была ее партийной кличкой). В Комвузе училось много польских коммунистов, все они знали Дору, как знают членов своей семьи, зачем ей справка? Послали ей справку... В Комвузе родилась у нее девочка, но с мужем жить не пришлось: его отправили в Польшу на подпольную работу. А Доре отказали... Она пришла к Георгию Димитрову, спросила, почему ей не доверяют. "Вы не волнуйтесь, все выяснится", -- ответил Георгий Димитров, который сам не был спокойным: за окном -- 1937 год, и членов Коминтерна, которым он руководил, стреляли одного за другим... Дору отправили в ссылку. На пять лет. Теперь я понимаю, пять лет ссылки, -- это значит, что ее ни в чем не обвинили. Подозрения не подтвердились. Польские жандармы в таком случае освобождали. Дора оказалась на Аральском море. И поселок, наверное, назывался Аральское море, ибо моя открытка на идиш, которую я отправила по этому адресу, дошла... Она искала дочь, которую при аресте забрали у нее. В 1947 году, когда ее освободили, приехала ко мне на Урал, в Березники. Больше никого у нее не осталось. Муж в Польше жил с другой женщиной, он посчитал Дору погибшей. Отыскала в городе Орше, в приюте, где вместо туалета яма во дворе, свою пятилетнюю Маришку, но Маришка никак не могла привыкнуть к чужой тетке, которая называет себя ее матерью... Она была одинока, ничего у нее не было, кроме партийной работы, которая была для нее священной. Партия заменила ей семью и родных. В 1956 году, когда заговорили о "культе личности", она сказала мне: "Люблю свою партию. Больше жизни люблю и всеми ее болезнями переболею". Она светилась верой и фанатизмом... И когда я видела советских чиновников-бюрократов, я с гордостью и болью думала о Доре, несгибаемом ленинце, на которую они не были похожи. Я хотела быть как Дора... И вдруг в 1968-м, после антисемитских "всхлипов" Гомулки, когда началось бегство польских евреев, Дора позвала свою дочь, долго молчала, глотая слезы, а затем сказала решительно: -- Уезжай! Уезжай без сожаления... И вот сейчас, когда думаю о своей семье, большом гнезде, как ее называли, мучительно думаю о том, с кем надо было идти. Как жить? Есть ли в этой жизни для еврея пути не тупиковые? Были бы счастливы в Израиле отец и красавица Кейле, хотя их путь, наверное, предпочтительнее моего? Возможны ли химеры Бунда, о котором с таким трепетом вспоминает брат? Почему мы так иронически относились к своим старикам, которые изо всех сил старались нас удержать от тех, кто "крутится в сестру-брат"? Тысячи "как" и "почему" в моей голове. Как надо было идти? Почему гибнут самые благородные? О Доре говорили, что у нее ума палата. О себе я не могу так сказать. Но ведь и она не видела выхода. Держалась за свое героическое одиночество: ничего другого жизнь ей не предложила... Мы потерпели кораблекрушение. Я воспринимаю Канаду как огромный плот, на который мы взобрались, пытаясь отогреться от ледяного купания. Я желаю своему сыну счастья, но ничего не могу ему посоветовать. А ведь у него, надеюсь, тоже будет свое большое гнездо. Одно радует: Канада для счастья -- хорошая ступенька, да только думать надо самим; ничего другого, кроме этой убежденности, я в Канаду не привезла. Говорят, что и это немало... Полина ВАГЕНХЕЙМ (ШУЛЬМАН) МЕЖДУ МОЛОТОВЫМ И НАКОВАЛЬНЕЙ Если выразиться точнее: между Молотовым и Риббентропом оказались мы и наши родные, евреи Белоруссии и Польши, в 1938 году: Молотов заговорил вдруг языком Гитлера -- про кровь. Объявил об освобождении "единокровных братьев", живших в поверженной Польше. Увы, это были не только слова. В те дни к нам добрались из Варшавы наши родственники и друзья, рассказавшие и о начале того, что потом получило название ХОЛОКОСТА, и о том, что в городе Бриске был совместный парад немецких и советских войск, отмечавших победу над Польшей. А главное, что в немецкой части Польши работает смешанная советско-немецкая комиссия для эвакуации "единокровных братьев". Когда они, наши родные и несколько их знакомых, пришли в эту комиссию, чтобы записаться в списки эвакуируемых в СССР, им прямо сказали, что эта государственная комиссия создана не для эвакуации евреев. "Ваших братьев и так слишком много в Советском Союзе". Эсэсовцы, на глазах советско-немецкой комиссии, глумились над евреями, вырезали целые семьи, но репатриировали только украинцев и белорусов. Судьба трех с половиной миллионов польских евреев не интересовала никого. И тогда мне впервые стало предельно ясно, с кем они, наши дорогие советские интернационалисты... Не были ли мои выводы поспешными? Имела ли я право на такие обобщения, ведь сталинский антисемитизм, казалось бы, еще никак себя не проявил? Что за странная прозорливость у двадцатилетней девчонки? Вот как сложилась моя жизнь... В деревне Шабинке, расположенной в 30 километрах от Борисова, жил мой дед Михаил с семьей. У деда был постоялый двор, и как-то осенью 1922 года отец решил навестить деда, а заодно и своего друга поляка Стася Горецкого, с которым вместе выросли. Отец захватил и меня. Едва мы вошли к Стасю, как тот закричал, чтоб мы немедленно спрятались в стоге сена. В Шабинку ворвалась на конях очередная банда погромщиков-поляков, зазвенели стекла домов. Отец, взяв меня на руки, выпрыгнул из заднего окна на двор и спрятался вместе со мной в стоге сена. Мы слышали брань налетчиков. Шорох вил, которыми они прокалывали стог. Железные зубья прошли недалеко от моего лица. Мне не было тогда и двух лет. Это был первый погром в моей жизни. В нем убили деда, протащив за бороду вдоль деревни, а также всю его семью, которая не успела спрятаться, в том числе беременную, на сносях, тетю Розу... Спасся лишь внук, пятилетний мальчик; он забился под кровать, и его не нашли. Позднее, на суде, он опознал убийц. Я окончила еврейскую школу за два года до того, как ее закрыли. Недалеко от нашей школы была польская, ученики которой поджидали нас, забрасывая камнями и горланя свои постоянные "приветствия": "Жиды проклятые!", "Езуса распяли!" Один из камней попал мне в голову и оставил рубец на всю жизнь. Я долго болела. Это был второй по счету привет от друзей-поляков. Но были и другие "приветы", характера прямо противоположного. Трудно, правда, вычислить, насколько они были продиктованы любовью к нашей семье, а насколько -- ненавистью к "русской власти..." В 1930-- 31 годах арестовали сперва мать, а затем отца. Заперли в сыром холодном подвале. Били, натянув мешок на голову, чтоб не видели, кто их истязает. Требовали отдать обручальные кольца (золото!), а заодно и двести долларов, которые нам прислала из Америки мамина родня. Ничего не добившись, выпустили мать, а отца отправили в Смоленск, а дальше в ГУЛАГ... Несколько крестьян-поляков, во главе с тем же Стасиком Горецким, отправились в Минск -- спасать "нашего Ицика", как они написали в своем заявлении. В НКВД удивились тому, что поляки заступаются за Ицика, и, боясь огласки, связанной с их интернациональным разбоем, выпустили отца. Однако остальных арестованных, в том числе "резаков"-шейхедов, не выпустили ни одного, и наша набожная мать, соблюдавшая строгий кошер, почти двадцать лет не ела мяса, пока в 1953 году не появился шейхед, уцелевший в ГУЛАГе... Стась Горецкий спас нашу семью и от окончательного истребления. В страшные дни 1941 года, когда во многих еврейских семьях шла домашняя дискуссия -- ехать, бросая нажитое добро, в голодную Россию или оставаться ("немцы -- цивилизованная нация, помним ее по 1919 году..." -- увещевали старики), когда шли споры, по сути, о жизни и смерти, в нашем доме вдруг появился Стась, куда-то исчезнувший еще в 1939-м... Обнялись с отцом, расцеловались, выпили водки, и Стась рассказал, что после 1939-го он с товарищами из разбитой польской армии жил и на советской территории, и на немецкой. Сталина он возненавидел -- за то, что тот вонзил нож в спину полякам, сражавшимся против Гитлера в сентябре 1939-го. С кем итти полякам? "И Сталин, и Гитлер -- зл

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору