Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Драма
      ред. Свирский Григор. Мать и мачеха -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  -
нковыми, но пробить лобовую броню танков не могли. Однако мне еще на моих скороспелых курсах старшина-инструктор втолковал, что это вовсе не недостаток. В лобовую броню и дурак попадет. Тебе ж ее подставляют!.. Попади в гусеничные траки, вот это победа! Танк завертится, как собака за собственным хвостом. Когда у реки Волхов собрали накоротке офицеров, я был еще полон энтузиазма и мальчишеских иллюзий. Командир стрелковой бригады генерал Гаврилов, пожилой, нешумный человек, сказал, что завтра начинаем прорыв, форсируем реку и что об этом знает Москва. И он показал пальцем на небо. Мы поняли, что это сам Верховный главнокомандующий нас ведет... Это воодушевило, ибо веру в Сталина нам привили с детского сада. В знак общего братства командир вынул из кармана пачку папирос "Казбек" и, раскрыв ее, угостил офицеров. "Казбек" курили лишь полковники и генералы, мы крутили из газет "козьи ножки" с саратовским самосадом, который драл горло. Подышали ароматным дымом "Казбека", как бы приобщились к высоким замыслам, а на самом деле взгрустнули о своей оборвавшейся молодости. Зима 42-го года была лютой. Под Тихвином доходило до минус пятидесяти трех. Мы распрягли лошадей, отвели их в сторону и стали стаскивать орудия вниз, на лед. Масло замерзло, и все лязгало, звенело, все колеса скрипели. И всегда-то этот скрип не любил, а в ту минуту, когда решается -- жить или умирать... Не буду рассказывать о переправах, когда войска идут в лоб огню. Об этом рассказано... Скажу только, что мы растерялись, когда навстречу нам побежали пехотинцы. У кого лицо окровавлено, у кого рука оторвана, третий ногу волочит, а за ним тянется красный след. Кого посерьезнее ранило, на льду остались... Атака не удалась, поняли. А что в этом случае делать, назад пушки тащить? Первый раз мы в бою... Тяжелая артиллерия выручила. Село Горелое Городище на противоположном берегу запылало. Сколько раз надо было пылать российским Горелым Городищам, чтоб их так назвали? Только развернул на крутом немецком берегу орудия, как жахнула мина. Я прыгнул в сторону. Заметил опаленную пожаром дыру. Это был вход в блиндаж. Я влетел туда, и у меня начали волосы на голове шевелиться. Блиндаж был полон немцев. Со света не сразу разглядел, что это все окоченелые трупы. Война только начиналась, и немцы еще прятали своих погибших подальше от чужих глаз. После зимней кампании 1942-го им было уже не до этого. Трупы лежали и сидели, прислоненные к стене. Я крикнул с перепугу: -- Ма-а! -- Хотел выскочить, но снаружи жахнуло раз и другой. Нет, позже так не пугался, как в этом первом бою. Отдохнуть не дали. Снова режущий ухо скрип колес, лязг металла на морозе. Тихая, вполголоса, матерщина ездовых. Храп коней, от которых шел пар. У меня, командира взвода, тоже был конь. Мирная колхозная коняга; она была выращена не в конюшнях верховой езды и потому все наши ухищрения воспринимала безропотно. Кто-то назвал ее Мухой. Так и осталось. Я снял с нее седло, положил на пушку, а сам садился верхом, чтоб мои ноги грелись об ее взопревшее тело. Солдаты завидовали мне, и я время от времени слезал с кобылы и давал возможность погреться другим. Она была нашим единственным спасением, наша коняга. До сих пор помню и ее судьбу, о которой расскажу... Мы шли, судя по картам, в сторону Новгорода, Пскова, а затем и Финского залива, но до них было еще далеко. По названию освобожденных нами деревень понимал, что мы и зашли далековато: названия стали нерусские -- Удицко, Тигода... Это нас радовало, конечно, но чаще тревожило. Солдаты спрашивали на перекурах: куда это нас занесло? И действительно, занесло. Места были зыбкие, леса болотные -- осина на плавунах. Замерзшая лишь сверху почва под нами колебалась. А от бомбовых разрывов -- тем более. Танки провожали взглядами: они шли, покачиваясь на льдистой почве, вот-вот ухнут в бездну. Даже под тяжестью наших орудий мерзлая земля пружинила, как цирковая сетка. -- Цирк, -- говаривали солдаты, крутя свои "козьи ножки". -- Развезет, будет нам форменный цирк... Рыли не блиндажи, а "лисьи норы", углубления на двух-трех человек. Глубже и больше рыть было невозможно. Метр прокопаешь, и уже все мокрое. Замерзший песок пахнет застоялой водой, болотом. Лежишь в "лисьей норе", оттает чуть песок, упадет комок на плечо или за ворот, чувствуешь затхлую сырость. Песок не белый, речной, а ржавый, тухловатый. Неживая местность. Гниль. Как-то проходили торфоразработки. Видели кирпичики торфа, уложенные штабелями. Котлованы, полузабитые снегом, которые позднее пригодились: похоронные команды стаскивали в них убитых... -- Прошли огонь, воду и медные трубы. Осталось лето... -- невесело шутили офицеры. Все понимали: летом уйдем под воду. "Хоть бы смерть, да на сухом", -- писал один жизнерадостный поэт. Нам даже это не грозило. На сухом... Всех затянет, если не выведут из гиблых мест. Булькнем, и конец. Надеялись, не бросят нас в беде. Выведут... Гораздо больше, и постоянно, тревожило другое. Осветительные ракеты, которые повисали над нами, прилетали то слева, то справа. Мины свистят то с одной стороны, то с другой. Вскоре поняли, как тут не понять, что идем в узком коридоре, шириной километров шесть -- двенадцать, от силы. А прорвались, дай Бог, километров на сто шестьдесят. На картах наш прорыв, наверное, вроде клинка. Или, вернее, изогнутой кавалерийской шашки. Нас отрезать от своих войск -- плевое дело. Солдаты были убеждены, что наша вторая "непромокаемая" находится в окружении. Так думали даже ранее, чем это случилось... Как тут не понять, если продовольствие не подвозили неделями. Суп-пюре и сухари кончились давно. Солдаты варили кору деревьев, ели падаль. У многих начался кровавый понос. А кто и опух с голодухи. Через полтора месяца все вытянулись. Щеки у всех запалые, серые. Голодный ложишься спать, да не в тепле. Снег разгребешь, чтоб помягче, веток набросаешь, чтоб теплее было, и валишься без сил. Сладость дремоты охватывает, а ты уже вскакиваешь. Ноги окоченели, руки морозом скрючило. Каждые пять-- десять минут вскакиваешь. Мороз не шутит. Крыша, теплая изба -- несбыточная мечта. Наверное, только русский мужик может так воевать: спать в снегу и, мечтая о черных сухарях, идти врукопашную. Врукопашную приходилось ходить даже моим расчетам. Подбили первый танк, он закрутился на одном месте, теряя гусеницу, а за ним пехота как на ладони. Успели два раза выстрелить осколочным, а тех, кто уцелел, добивали штыками, ножами, душили голыми руками. Откуда силы брались. А сил было все меньше. Похоже, немцы разрезали наш коридор где хотели и когда хотели: не подвозили даже сухарей... Саратовские ребята у нас были, так мы их называли. Не то из шпаны городской, не то саратовские все такие бойкие. Стоило нашей кухне пропасть, как саратовские уходили на охоту, перехватывая любую чужую кухню. Даже если сухари к пехоте потащат. "Дак к им все равно не дотащить, -- говорил такой охотник. -- Убьют по дороге..." Разживутся едой и голосят на радостях свои нецензурные страдания: "Ах ты, ворон, черна галка, тебя е..., а мне жалко". Приходилось и за пистолет хвататься, чтобы унять саратовских, которые, наверное, были вовсе не хуже других, да только тогда я зубами скрипел: "Ух, эти саратовские!.." Особенно когда стряслась беда. Лошадь мою ранило. Верную Муху, отогревавшую нас своими теплыми боками. Осколок пробил ей шею. Она умирала стоя. Покачиваясь на своих костлявых, кровоточивших от ссадин ногах. А убивать лошадей запрещалось строжайше. Лошадь в артиллерии -- тягловая сила. Убьешь -- расстреляют. Вокруг Мухи стояли голодные солдаты и ждали, когда она упадет. Она не падала. Время от времени кто-либо из солдат бросал в мою сторону нетерпеливый взгляд. Я смотрел на них твердо, без ободрения. А они поглядывали в мою сторону все чаще. И уж не вопросительно, а зло. Я помнил судьбу лейтенанта из соседнего дивизиона, который пожалел раненого коня, прикончил его выстрелом из пистолета "ТТ". Нет, идти под трибунал мне не хотелось... Я молчал. Раздосадованные, терявшие терпение солдаты ждали три дня. Муха косилась на них болезненно-острым, почти человеческим глазом. Вздыхала шумно, тощий круп ее время от времени вздрагивал. Она не хотела умирать. Что-то, наверное, было в ней от народа, среди которого она жила. Терпение и покорность судьбе... Я до сих пор словно воочию вижу эту сцену. Ездовой, один из саратовских ребят, не выдержал и, зная, что его могут расстрелять, взял колун и, размахнувшись, ударил Муху между ушей. Повела ушами и стоит по-прежнему. Я крикнул протестующе. Но, видно, не очень уверенно. Двое солдат, стоявшие сбоку, толкнули Муху, и она упала. Я не видел, как ее полосовали. Она еще жила, а ее полосовали, распороли ей брюхо, забирая почки, селезенку, всю "требуху": доложат командиру дивизиона, он заберет все, чтоб разделить поровну по батареям и взводам. Весь взвод протопал мимо меня, а я делал вид, что не вижу. Муха была мне дорога, а ребята?.. А тут еще обстрел начался. Войск в "могильном коридоре" густо. Вторая армия в голове. А за нами еще две, 52-я и 59-я. Четверть миллиона, затолкнутые в кишку. Куда ни упади мина или снаряд, пяти -- десяти человек нет... А в тот день тяжелая мина ударилась взрывателем о сук. У мин чуткий взрыватель. Коснется ветки -- и рванет взрыв сверху, это самое опасное. Так тогда и было. Наводчик у нас был, саратовский, правда; у него под глазом был постоянный синяк. От прицела он не отрывался даже когда пушчонка после выстрела вздрагивала, как живая. Привыкли мы все к его спокойной хрипотце: "Откат нормальный!" Кругом взрывы, осколки звенят по орудийному щитку, а он после выстрела как ни в чем не бывало: "Откат нормальный". И вдруг кроваво-серые куски на моем заледенелом маскхалате. Мозги саратовского. Пар идет от того, что осталось от него. Парит кровь... Кинулся к командиру батареи, чтоб дали подмену. Увидел только, как судорога прошла по его телу, распластавшемуся на снегу. Пар подымается. Нашел комиссара батареи. И над ним пар... Одна тяжелая мина, и двадцати двух человек как не было. Помню, тогда впервые сказал самому себе: "Загнали в капкан..." И точно, в капкан. И никто не смел доложить Верховному, что три армии в капкане. Это я теперь понимаю, когда узнал, куда девались наши офицеры, которых время от времени вдруг отзывали. Никого из них не встречал после победы... А тогда видел лишь: злые все, как собаки. Чуть что не поделили, хватаются за винтовки... Тут и другое выплыло, о чем раньше и не думал. Подошел как-то ко мне старшина, говорит: -- Что делать с этим евреем, мать его растуды. -- Каким евреем?! -- Не знали они, что я тоже еврей. Считали, что я -- "зверь", то есть кавказец. Лицо у меня смуглое, носил тогда усы, свою мальчишескую гордость. Усы стали за эти полтора месяца длинными, торчали из-под шерстяного подшлемника, как пики. Так я думал. Пики обмерзали, свисали сосульками. -- Каким, -- спрашиваю, -- евреем? -- И вспомнил. Действительно, есть во взводе еврей. И фамилия еврейская. Гольдштейн. Крутой человек. Кто жидом назовет или как-то иначе обидит, бьет без задержки. Опять конфликт? Вызвал Гольдштейна в свой шалаш. Такие шалаши мы делали к ночи ближе. Из веток. От ветра спрятаться. Иногда, когда мороз донимал, хоть ложись да помирайнабивались в шалаш и разводили посередине его костерик. Это было, конечно, строжайше запрещено. Тем более что раза два пламя зажигало ветки шалаша и огонь подымался к небу. Одно спасение было -- немцы воевали по расписанию. С восьми утра и до пяти вечера. А потом затихали. Если наши ребята не лезли, и они замирали... Когда их погнали, говорят, они о расписании забыли... Но тогда, в начале 1942-го, они еще были победоносным войском, которое потеснили разве только под Москвой. Позволяли себе высыпаться... Посадил я Гольдштейна на седло, брошенное на землю, налил кипятка. Дал огрызок сухаря. И Гольдштейн поведал мне свою историю. Попал он в плен под Гомелем. Загнали пленных в сараи. Приходят офицеры СС с переводчиками, вглядываются в лица пленных, кого-то подымают, уводят, а куда уводят, известно: за сараем автоматные очереди... Гольдштейн -- светловолосый, широколицый, на украинца похож. Притаился, сидит, чуть дыша, в своем углу. На другой день снова кричит переводчик: "Есть еще жиды среди вас? Вам жрать не дадут, пока не очиститесь от них!" Как будто потом давали... На третий день однополчанин Гольдштейна, земляк, киевский, встал и говорит: "Сховался, жидюга! Вставай! Скильки можно терпеть! З голоду сдохнем! А ну, выходь!" Ночью убежал Гольдштейн. Пошел на прорыв. Подрыл землю под сараем. В спину ему стреляли, да спасла темнота. Ушел. И теперь, как "жида" услышит, задрожит весь. Убить готов... Да, можно понять человека. Но только ведь и он хорош! Одного саратовского донимает за то, что тот тащит все, что плохо лежит. Другого, который однажды напился денатурата, называет "ходячим примусом". Стыдит... Хлеба не давай Гольдштейну, только дай поучить ближнего. К революции опоздал, был бы наркомом... Вызвал я саратовских доходяг, недвусмысленно показал на свой пистолет "ТТ", висевший, вместе с двумя бутылочными гранатами, на моем поясе. Развели костерик. Погрелись, выпили кипяточку. Все поняли про дружбу народов. Без слов. "Нам жид не помеха, -- говорят. -- Нам бы не сдохнуть..." Затем снова позвал в шалаш Гольдштейна. Сказал ему с одесским прононсом, в сердцах: "Ду бист а поц, Гольдштейн! Форштейст?!". Тот онемел от изумления. А удивляться было нечему: я жил в Одессе на русской Молдаванке, окончил на русской Молдаванке еврейскую школу, которую в тот год закрыли навсегда. И чтоб он понял, откуда я родом, без долгих разговоров, завершил беседу уличной одесской поговоркой: "Закрой рот, зубы простудишь!" А весна меж тем близилась. Мороз помягчал. Я радовался, однако не забывал, по какой земле ходим... Успокаивал себя тем, что все штабы тут же, в нашем "могильном коридоре". И командарм где-то здесь, не на облаке... Как-то увидел его. Саперы прорубили нам просеки в танкоопасных местах. Протаскиваем пушки по такой просеке быстрым маршем, одно орудие зацепилось за пенек, лошадь тянет, из постромков рвется, не может вытянуть. Первая мысль -- ослабела животина. Вторую неделю без корма. Рядом ездовой стоит, не шелохнется, будто ему наплевать на все и вся. Я подскочил к нему и, выматерившись, стукнул его по шее: мол, что лошади не помогаешь?! И в это время кто-то хлопнул меня по плечу. Я оглянулся. Сам командарм. В белом полушубке, шапка с опущенными ушами, немецкий автомат на груди. Лицо белое, не обмороженное, сытое. В очках. От таких уж отвыкли... Мельком взглянул на меня и сказал вполне одобрительно, торопясь куда-то: -- Так его! Так его, усатый! В голосе его была нервная веселость, похоже, и он не встречал эту весну спокойно... За ним прошелестела вся свита, последним торопился начальник штаба нашей бригады полковник Карев, интеллигент, книжник, с которым вскоре меня свела судьба. В первых числах марта установилось затишье. Сидим, курим, радуясь тишине. Пролетели самолеты с красными звездами на крыльях, бросая листовки. Листовки предназначались немцам, но то ли не рассчитал штурман, то ли ветер швырнул их к нам. Посыпались листовки на немецком языке, как снег. Солдаты кинулись подбирать бумагу для курева, один из них, увидя незнакомые буквы, спросил меня: "Младшой, что пишут-то?" В школе учил немецкий, стал не очень, правда, уверенно, переводить о том, что немцам нет другого выхода, как идти в плен. "В наших лагерях для военнопленных топятся печки. Смотри на фотографию ниже". И действительно, печка на фотографии. "Буржуйка". "Ox, давно таких не видали". И тут кто-то склонился надо мной. И строго: "Листовку читаете?" Господи, командарм! Вскочил, докладываю, мол, так и так... -- Вы знаете немецкий? -- спросил недоверчиво. -- Так точно! -- отвечаю. И добавляю хвастливо: -- Никаких проблем, как видите! Командарм повернулся к полковнику Кареву, который опять сопровождал его. -- Карев! Видите! Мы не знаем наших людей. Взять в штаб! Часто я вспоминал эти слова генерала Власова. Не знаем наших людей! Сталина не знали, не только Власова! Я даже присвистнул, когда в госпитале услыхал, что генерал Власов вместе с полковником Антоновым и штабной секретаршей, видать, своей ППЖ, переметнулся к немцам. Я биографии Власова не читал, мне о ней не докладывали, но хорошо помню разговоры вполголоса в офицерской палате, что Власова война застала во Львове и что он был в списке из двадцати генералов, которых приговорили к расстрелу за отступление. Приказ был такой по Красной Армии, No 275, о казни генералов, войска которых бежали без оглядки. И Власов будто написал Сталину письмо, в котором обещал, если сохранят ему жизнь, "доказать свою преданность..." Оттого Сталин и засовывал его туда, где к смерти ближе. То под Москву, то в Синявинские болота... Так и по сей день не знаю, был Власов в расстрельном списке или нет, но, похоже, понимал, что за утопленную армию не помилуют. А отступит, отведет нас к Малой Вишере -- тоже пощады не жди. Хоть так, хоть этак ждала его пуля. И позор... Шептались об этом по ночам раненые офицеры, стараясь понять, отчего это их генерал к немцам дернул. "Своего он, видать, страшился больше, чем немцев", -- сказали в темноте, и мы от страха одеялами накрылись. Ну их к черту, эти опасные разговоры... Приказали второй ударной армии "оседлать" железную дорогу Любань -- Красная Горка. Красная Горка -- крепость на Финском заливе, место историческое. Расстреливали там каждого десятого, когда был подавлен в гражданскую войну Кронштадтский мятеж. Исторические места, по обыкновению, всегда на крови стоят. Пробейся мы к Красной Горке, отрезали бы немецкие дивизии, осадившие Ленинград. Я составил в те дни штабную строевую записку. В нашей 53-й стрелковой бригаде, когда мы форсировали реку Волхов, было восемнадцать батальонов пехоты. 18 тысяч человек. К восьмому марта в строю числилось 426 живых душ. Семнадцать с половиной тысяч солдат было убито, замерзло насмерть, эвакуировано в госпитали... Приказали наступать, а -- кому?! Нет людей в окопах. Пригнали на передовую писарей, поваров, снабженцев, которые раздавали нам спирт. Всех пригнали. Это были последние попытки прорваться... "Оседлала" пехота железную дорогу, но тут позвонили в штаб: идут танки! Побежала наша нестроевая команда назад. Сообщили с передовой: паника! Полковник Карев понял: головы ему не сносить. Выхватил револьвер и нам: "Бегом!" Пока я его догнал, он уже лежит под сосной. Не сразу сообразил, что произошло. Раскинулся на снегу белый тулуп. Тулупы были только у Карева да у комбрига. Говорит мне тулуп тихим интеллигентным голосом: "Ложитесь! Вы же видите, что творится! Позвоните, чтоб саперы меня вынесли..." Тут начала нас гвоздить артиллерия. Огонь такой, что все сметет. Был у меня в мешке сухарь. Дикие мысли приходят перед смертью. Убьют, ранят -- мелькнуло -- пропадет сухарь. Стал его грызть, доел весь. Тихо стало. Не к до

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору