Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
тем, что в ней за столом сидел молодой человек, художник, и расписывал
готовые белые маски - керамические или из папье-маше. Очевидно, это была его
мастерская.
В конце концов, надо же привезти домой хоть какой-то знак моего
пребывания здесь, подумала она и вошла в магазин.
Он был просторнее, изысканнее остальных. Кроме уже готовых - повсюду
висящих, разложенных на полках и столах - масок, в витрине красовались на
безголовых манекенах несколько роскошных костюмов - атласно-кружевных,
отделанных парчой и бархатом. Мужские шляпы с плюмажами, дамские шляпки с
вуалями и павлиньими перьями, веера, "золотые" высокие гребни с цветными
стеклышками, перчатки, трости и сапоги со шпорами... - по-видимому, это был
процветающий магазин. И, судя по ценам, перворазрядный.
Художник отложил кисточку, которой раскрашивал наполовину готовую маску
с красным клювом, поднялся и, улыбаясь, предложил услуги.
Она выбрала несколько женских масок и стала примерять их перед большим
овальным зеркалом в массивной виньеточной раме. Это были бесстрастно
улыбающиеся женские лики. У одной надо лбом поднимался веер из голубых
перьев. У другой - золотая тесьма выложена змейкой на лбу и вдоль левой
щеки, третья разделена вертикальной полосой - лунная и солнечная половины...
Она надевала и снимала эти лики, подолгу всматриваясь в странно
оживающее отражение в зеркале, и думала о том, что образ маски цельнее и
мощнее образа лица: грозное обобщенное воплощение родовых признаков
человеческого облика, когда отсечены все проявления, все знаки жизни,
остались только символы: проломы глазниц, скальный хребет носа, окаменелая
возвышенность лба, гранитная неподвижность скул и подбородка. Устрашающий
тотем веселья...
Венецианская маска, думала она, притягивает и отталкивает своей
неподвижностью, фатальной окаменелостью черт. Как бы человек, но не человек,
- символ человека. Пугающая таинственность неестественной улыбки, застылое
удивление. Иллюзия чувств. Иллюзия праздника. Иллюзия счастья.
- Синьоре очень идут все маски, - сказал мягко по-английски художник. -
Трудно выбрать, я понимаю... Примерьте-ка эту.
Он снял со стены незаметную вначале, с загадочной улыбкой, маску
совершенно естественного цвета. Ни рисунка, ни тесьмы, ни цветных
стеклышек...
- Какая-то... скучная, нет? - с сомнением спросила она, между тем
зачарованно следя за его вкрадчивыми приглашающими руками истинного
венецианца и на плывущую к ней, парящую в его руках и одного с руками цвета
маску.
- О, не торопитесь, синьора. Тут есть секрет. Примерьте, и вы будете
поражены сходством...
- Сходством... с кем? - спросила она недоуменно.
- С вами! - воскликнул он торжествующе. - Эта маска приобретает
сходство с лицом любой женщины, которая ее надевает.
Он протянул ей мастерски сработанную из папье-маше застылую улыбку,
помог завязать ленточки своими ловкими пальцами, метнулся куда-то в сторону
и вдруг набросил ей на плечи темно-синий бархатный плащ...
...Да, это было ее лицо: строение носа, надбровных дуг, скул и
подбородка художник скрупулезно воссоздал в маске, даже улыбка - чуть
насмешливая - принадлежала именно ей, это была ее жесткая - для посторонних
- улыбка. Как это ни дико, самыми чужими казались ее собственные, в провалах
маски, глаза - они глядели потерянно, загнанно, как из темницы. И волосы,
неестественно приподнятые маской надо лбом, выглядели, как впопыхах
нахлобученный на темя парик.
И анонимный, до пят, бархатный плащ, скрывающий руки и всю фигуру, и
анонимная маска прекрасно были приспособлены для карнавала - праздника
прятки, праздника исчезновения.
Не двигаясь, она смотрела в зеркало - туда, где на ее месте стояло
чужое, поглотившее ее, нечто, аноним... ничто... Она изчезла, ее не было.
Как - меня у ж е нет?!!
О, какой ужас сотряс все ее тело! Она задохнулась в душной личине
небытия, закашлялась и, захлебываясь горловыми хрипами, стала срывать
страшную маску с лица. Испуганный продавец пришел ей на помощь, и, что-то
бормоча под его недоумевающим взглядом, она выбежала из магазина.
И долго сердце ее колотилось...
Бежать, думала она, бежать из этого города, с его призраками, с высокой
водой, способной поглотить все своей темной утробой, с его подновленными, но
погибающими дворцами, с их треснувшими ребрами, стянутыми корсетом железных
скоб... Бежать из этого обреченного города, свою связь с которым она
чувствует почти физически.
Она стояла на мостике, навалившись на перила, бурно дыша туманным сырым
воздухом, не надевая капюшона, предоставив потокам живого дождя свое живое
лицо и растрепавшиеся после примерки множества мертвых личин
медно-каштановые, дышащие пряди волос.
...В течение дня она несколько раз еще возвращалась на Сан-Марко,
смотрела, как убывает "аква альта", как три подростка, громко перекрикиваясь
по-французски, бродят по колено в воде...
На закате дождь иссяк, вода ушла, мостки были мгновенно разобраны, с
крыш, портиков, колонн на омытую водой площадь слетелись голуби...
Она забрела в дорогой бар, в арках Старых прокураций, и долго тянула
наперсточек кофе за немыслимую цену... Смотрела в огромное окно на
божественный Собор, этот сгусток италийского гения.
Несмотря на близкие сумерки, воздух посветлел. Фата-Моргана, укутанная
в холодный пар лиловых фонарей, медлила на переходе к ночи...
И так же как с площади ушла вода лагуны, смятение и страх, весь день
гнавшие ее по хлипким мосткам с одной улочки на другую, ушли, оставив в этот
последний вечер мужественное смирение, чуткую тишину души. И вспоминая
застылую улыбку напугавшей ее маски, она думала - а может быть, эта,
длящаяся в веках эмоция и есть - победа над забвением?..
...Щенок подстерег ее на Калле Каноника, на ступенях одной, уже
запертой к ночи сувенирной лавочки. Ее напасть, роковое, можно сказать,
предназначение: всю жизнь подбирала и пристраивала бродячих псов. Юрик, в
доме которого прожили счастливую судьбу целых три спасенных ею пса, говорил
- "тяжелая собачья печать лежит на твоей творческой биографии". (Возможно,
это было пожизненное искупление за мучения несчастных, лысых, лишенных
иммунитета мышей.)
Мимо фланировала воспрявшая после спада воды, вечно оживленная публика,
- людям в голову не приходило бросить взгляд под ноги. Щенок сидел на
верхней ступени крыльца и молча дрожал крупной дрожью.
- Да, - сказала она вслух, - вот этого мне здесь и недоставало. Это уже
венецианский карнавал по полной программе.
Наклонилась, подняла его, мокрого, и он заискивающе лизнул ей руку,
как-то сразу примащиваясь, удобно усаживаясь на сгибе локтя, как ребенок.
Помесь ризеншнауцера с терьером, похоже, так. Что же это за падла тебя
выкинула, милый? Или сам убежал, заблудился?
- Ну, и что мне с тобой здесь делать? - бормотала она. - Это ж не
Иерусалим. Мне завтра уезжать... А? И в отель нас с тобой не пустят.
Она вдруг поняла, что ни разу с тех пор, как вышла из отеля утром, не
вспомнила об Антонио. Это был хороший знак, знак освобождения от морока.
- Ладно, рискнем, - сказала она щенку. - У нас с тобой там маленький
блат ("потусторонний брат" - добавила себе), авось проскочим... Полезай в
куртку, за пазуху, вот так... Увеличим грудь почтенной синьоры номеров на
пять.
Но и блата не понадобилось: Антонио спал, сидя за стойкой и положив
голову на локоть. Несколько мгновений она смотрела на его курчаво-античный
затылок, не зная, как быть, но вдруг вспомнила, что утром не сдала ключ от
номера и, значит, может попасть туда незаметно.
Бесшумно поднялась на свой пятый этаж и затем минут двадцать занималась
щенком: вытерла его насухо полотенцем, накормила булкой. Он и маслины съел,
жадно выхватывая из ее пальцев.
Интересно, проснулся ли тот, внизу... И почему она так упорно избегает
ни о чем не подозревающего, учтивого молодого человека?
- Тебе молока бы сейчас немного... - сказала она, глядя на осваивающего
комнату щенка... - В ресторане, конечно, есть... но как бы нас с тобой не
поперли... Может, попросить у... портье ?
И так, наскоро придумав себе это молоко для щенка, выскочила из номера,
словно гналась сама за собой.
Спускаясь по лестнице, еще бормотала - "берегись... берегись..." или
что-то вроде этого, но вслушиваясь уже не в голос свой, а в шум закипающей в
кончиках пальцев, разносящейся к вискам температурной крови...
Он по-прежнему дремал, опустив голову на сгиб локтя, с края стойки
свисала изумительной нервной красоты кисть левой руки... Кисть правой,
полуоткрытая, с чуть откатившимся карандашом лежала покойно рядом.
Устал за день, подумала она. Ведь он учится и наверняка много рисует,
и...
...вдруг эти большие смуглые кисти рук латинянина, длиннопалые дерзкие
руки, так похожие на... - она даже отшатнулась от страшной волны отчаяния,
ярости и жалобной тоски. Невыносимое, мучительное желание схватить его руки,
вцепиться в них, удержать в своих обрушилось на нее так, как с грохотом и
треском обрушивается срубленное дерево в лесу... Она даже зажмурилась,
ожидая удара.
И, уже не чувствуя себя, дотронулась до его теплой со сна руки... сжала
ее...
От неожиданности он вздрогнул, поднял голову и несколько мгновений
ошеломленно смотрел на нее, переводя взгляд на их сплетенные руки.
Она молчала. И он молчал и не отнимал руки, наоборот, конвульсивно
стиснул ее ладони.
- Я подобрала щенка... - наконец проговорила она...
- Что?! - хрипло спросил он, не сводя глаз с их, бесстыдно
переплетенных, жадно осязающих друг друга пальцев...
- Я... подобрала... щенка, - повторила она вязким языком, уже понимая
всю обреченность дальнейшего... - Он там... у меня в номере... и голоден...
и я не знаю, что делать...
Выпростала из его судорожных ладоней свою руку, стала подниматься по
лестнице и спустя несколько мгновений услышала, как молча и вкрадчиво-легко
он взбегает за нею.
...И бесконечно долго длился их изматывающий подъем - эта погоня, этот
бег по крутым ступеням, короткие, как ожог, поцелуи, ее бессильная борьба с
его торопливыми губами и, наконец, когда - не помнила как - они очутились в
номере - это спасение, укрытие в тесно сплетенный жар, в сладко пульсирующий
лабиринт их, незнакомых друг другу тел, этот мучительно-истомный мерный бой
колокола в лоне тяжелых вод лагуны... - медленный подъем до той парящей, той
последней ступени, той обоюдоострой судороги-трели, освобождающей,
отпускающей их тела на свободу...
...Первое, что он сделал: проворным движением рук пробежал по ее
волосам, вынимая все заколки, вытаскивая шпильки и разворашивая, разбрасывая
по подушке медно-темные пряди...
- Что ты делаешь? - она качнула головой, как Медуза-Горгона, в попытке
сбросить с головы клубок змей.
- Любуюсь... Я уже три дня, сил нет, мечтаю распустить эту медь...
Лег навзничь, рядом, и рассыпал ее волосы по своему лицу.
- ... если писать их, - бормотал он, чуть ли не деловито перебирая
перед глазами прядь за прядью... - что пойдет в дело? охра, английская
красная... крон желтый... кадмий оранжевый... Или нет! - сиена жженая,
английская красная, охра...
- Такие волосы бывают у ирландок, - сказал он и приподнял густую прядь,
приглашая ее саму полюбоваться: - Смотри на лампу: на просвет сквозит
пурпурно-золотым... Рубиновые, пунцовые волосы...
Она вспомнила - когда Миша нежничал, он любил вести вслед за расческой
ладонью по ее волосам, приговаривая библейское: "Дай мне, дай мне этого
красного..." Ее волосы, Мишина гордость...
- Ты никогда их не стригла?
- Никогда в жизни...
- Почему?
В самом деле почему? В детстве Рита не давала, тряслась над ее гривой,
как скупой рыцарь над золотом. Потом Миша не позволял стричь...
Она подумала - если струсить и дать себя в руки эскулапам, и позволить
проделать с собою все, что проделывают в таких случаях, выигрывая несколько
месяцев у смерти, то она, конечно, потеряет свои прекрасные волосы, как
Самсон, и так же останется беззащитной.
И вдруг вспомнила, как тем, последним их летом, их последними
каникулами, Антоша заглянул в ее комнату - она расчесывалась перед зеркалом
- и вдруг метнулся на кухню, вернулся с огромным разделочным ножом и,
схватив ее за волосы, намотал на руку, оттянув голову назад, как будто хотел
перерезать ей горло.
Крикнул:
- Сейчас обрежу!!
- Пусти, дурак! - завопила она.
Прибежал дядя Сергей, спросил:
- Ты спятил?
- На нее все пялятся из-за этой пакли! - орал Антоша. - Надоело! Выйти
на улицу с ней невозможно! Ни один мимо спокойно не проходит!
Дядя Сергей засмеялся, сказал:
- Да, брат, это тяжело.
Отобрал нож и проговорил с тихим, странным, тяжелым значением:
- Оставь ребенка в покое. - Хотя она вовсе не была ребенком, осенью ей
исполнялось семнадцать, а через год в эту пору она уже вышла замуж...
...Снизу долетали предупреждающие крики гондольеров и возбужденные
возгласы подростков, нанявших вскладчину гондолу. Проплыла растяжечка
расхожей мелодии "Домино", и опять все стихло...
Он потянул с нее простыню, медленно, как фокусник стягивает платок с
корзины, и таким же круговым, завершающим движением фокусника отшвырнул
простыню в сторону.
- Ты белая, белая! - бормотал он по-итальянски. - Какая ты в этом
матовом свете белая, золотая! Смотри, я тебя, как святую Инессу, сейчас
укрою твоими волосами... Уау! - воскликнул он, едва ли не с благоговейным
ужасом, стоя над ней на коленях, - смотри, они достают до бедер!
- Я гораздо старше тебя, - сказала она, задумчиво его разглядывая.
- Замолчи! - воскликнул он. - Ты говоришь так, чтобы сразу прогнать
меня из своей жизни...
- У тебя есть семья? - спросил он немного погодя.
- Да, - сказала она. - И я очень их люблю.
- Почему же ты пришла ко мне? - с ревнивой обидой спросил он.
Что ответить ему, этому юноше? Потому, что я умираю? Потому, что
великая слабость и малодушие, и истошный страх толкают к чужому, и ты
давишься воплем: "спаси меня, держи меня крепче!!" - ибо именно этого нельзя
крикнуть единственно любимому человеку, нельзя его испугать, ведь он и так
беззащитен, и так не отличит ее смерти от своей...
Она сказала:
- Потому, что ты напомнил мне покойного брата... который, видимо, любил
меня... так получается... и не смог справиться с этой любовью...
- Понимаю, - сказал Антонио, быстро переворачиваясь на живот и
заглядывая в ее лицо. - И ты решила через меня уплатить старый должок.
Он обиделся, поняла она и погладила его длинное, как серп месяца в
окне, густобровое худое лицо.
- Нет, дорогой. Ты очень милый... просто я...
...просто она вспомнила последнюю встречу с Антошей: тот приехал из
Ленинграда - уже неизлечимо плохой, с трясущимися руками, невыносимый,
грубый. Ломился в дверь, страшно матерясь. Она была на сносях и тяжело
носила и все-таки не выдержала, впустила брата. В прихожей он кинулся
целовать ей руки, обзывал сукой, требовал денег, которых - вот ей-богу же,
не было... (Они с Мишей снимали квартиру и жили на две стипендии.)
Когда брат хватал ее руки, что было нелепо и страшно, она заметила, что
у него выбиты два нижних зуба, а на правой руке не хватает фаланги на
указательном пальце. И ужаснулась: как же он кисть держит! Какая там кисть,
господи... Воровато оглянувшись на дверь комнаты, где в угрюмом бешенстве
сидел Миша, она сняла и сунула брату в ладонь единственную фамильную
ценность - обручальное кольцо, оставшееся от покойной бабушки. И прижав к
пульсирующему животу его покалеченную, такую родную руку, завыла в голос,
как никогда в своей жизни не выла - ни до, ни после.
И этого Миша не вынес - выбежал в прихожую и выгнал Антошу. Тот
корчился, сгибался пополам, пятился и делал вид, что страшно веселится.
Хихикал и говорил Мише: - Ты хозя-аин, хозя-аин, да? - тыча изуродованным
пальцем в ее большой живот.
И больше она его не видела. Через три недели, когда Миша с Ритой
забирали ее из роддома, Рита вдруг зарыдала и призналась, что Антошу пять
дней как схоронили. Миша побагровел и цыкнул на бабку, с которой всегда был
церемонно вежлив. Наверное, боялся, что у жены пропадет молоко.
Всю жизнь Миша ненавидел ее брата, еще со школьных лет, когда после
годовых экзаменов она на целых три месяца пропадала из его жизни. И даже
после свадьбы, и даже после гибели Антоши муж все-таки продолжал ненавидеть
его, как живого...
Все это было так давно, господи, и вот, когда ее собственная жизнь
истончилась до этих трех дней венецианской обреченной свободы, в этом круге
потустороннего света Антоша подстерег ее, всплыл из глубины ее судьбы и,
повернувшись на живот, заглядывает в глаза, и на чужом для них обоих языке
задает единственный свой вопрос.
- Ты со мной? - услышала она. - Какая ты странная... прекрасная, резкая
женщина. Все твои соотечественники - люди резкие.
- Ты имеешь в виду израильтян? - спросила она. - Да нет, они люди, в
общем, сердечные. Хотя горластые... А я из России.
- Ты совсем не похожа на русскую, - возразил он.
- А я и не русская.
- Так кто же ты? - рассмеялся он, укладывая голову на ее плече. - Что
ты за птица? О, какое дивное оперение...
Она улыбнулась. И они обнялись и долго тихо лежали, обнявшись.
Она думала о том, что за всю свою жизнь не подарила близким ни капли
настоящей нежности, той нежности, что от неги, от слезной сладости
прикосновений... В этом-то и была ее беда, в природе и сути ее жесткого
сильного характера. Нет, никогда она не была сухарем, наоборот - в работе ей
часто мешала властная чувственность. Но все диктовалось боязнью
"показаться", все было ошкурено ее колкой насмешкой, отстраненной иронией по
отношению к друзьям, мужу, дочери...
Да, она была из тех Дебор, Эсфирей и Юдифей, которыми так богата
история ее народа, - сильные, слишком сильные женщины без проблеска тайны во
взгляде... Потом они стреляли в губернаторов и вождей, взрывали кареты,
сидели в лагерях...
Она лежала рядом с этим чужим итальянским мальчиком и чувствовала к
нему только ровную сильную нежность, понимая, что это чувство останется с
ней до самого конца.
- А я, - вдруг сказал он, - я тут напридумал за эти три дня о тебе кучу
разных вещей. Ужасно хотел знать - кто ты, может, актриса... Ты очень
независимая, сильная женщина... Почему ты так странно замолчала, когда я
сказал, что занимаюсь живописью?
- Потому что живописью занимался мой покойный брат, на которого ты так
похож.
- Как его звали?
- Антонио, - сказала она, помолчав.
- Ты меня разыгрываешь! - воскликнул он. - Скажи еще, что и сама ты -
художница!
- О, нет... У меня вполне прозаическая профессия... Я командую мышами.
Он захохотал, переспросил и опять захохотал. Уселся на постели,
скрестив по-турецки ноги.
- С тобой не скучно... И что ты с ними делаешь? Дрессируешь?
- Почти. Два раза в день я колю мышей.
- Зачем? - он вытаращил глаза.
Ну, что я морочу ему голову, устало подумала она. К чему это все