Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Драма
      Рубина Дина. Высокая вода венецианцев -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  -
отому, что впервые искра сострадания затеплилась в моей подслеповатой душе. Накануне мы разучивали "Серенаду" Шуберта. Разумеется, перед тем как приступить к разучиванию самой пьесы, я подробно и внятно, простым, что называется, адаптированным языком объяснила, что это за жанр, когда и где зародился, как развивался... - Итак, повторяем прошлый урок, - начала я, как обычно, сурово. - Будьте любезны объяснить, что такое "серенада". Он сидел на стуле, держа на коленях смуглые небольшие кисти рук, и тупо глядел в блошиную россыпь нот перед собой. - Так что это - "серенада"? - Ашул-ля, - наконец выдавил он. - Правильно, песня, - милостиво кивнула я. - На каком инструменте обычно аккомпанирует себе певец, исполняющий серенаду? Он молчал, напряженно припоминая, а может быть, просто вспоминая смысл того или другого русского слова. - Ну... - подбодрила я и жестом подсказала: левой рукой как бы взялась за гриф, кистью правой изобразив потренькивание на струнах. Не повернув головы, он скосил на меня глаз и испуганно пробормотал: - Рубаб-гиджак, дрын-дрын... - Мм... правильно, на гитаре... Э-э... "серенада", как вы знаете - "ночная песнь", исполняется под балконом... чьим? Он молчал, потупившись. - Ну? Чьим?.. - Я теряла терпение. - Для кого, черт возьми, поется серенада? - Там эта... девчонкя живет... - помявшись, выговорил он. - Ну-у, да, в общем... что-то вроде этого... Прекрасная дама. Так, хорошо, начинайте играть... Его потные пальцы тыкались в клавиши, тяжело выстукивая деревянные звуки. - А нельзя ли больше чувства? - попросила я. - Ведь это песнь любви... Поймите. Ведь и вы кого-нибудь любите? Он отпрянул от инструмента и даже руки сдернул с клавиатуры. - Нет! Нет! Мы... не любим! Этот неожиданный и такой категоричный протест привел меня в замешательство. - Ну... почему же?.. - неуверенно спросила я. - Вы молоды, э... э... наверняка какая-нибудь девушка уже покорила ваше... э... И вероятно, вы испытываете к ней... вы ее любите... - Нет! - страшно волнуясь, твердо повторил мой студент. - Мы... не любим! Мы... женитц хотим! Он впервые смотрел прямо на меня, и в этом взгляде смешалась добрая дюжина чувств: и тайное превосходство, и плохо скрытое многовековое презрение мусульманина к неверному, и оскорбленное достоинство, и брезгливость, и страх... "Это ваши мужчины, - говорил его взгляд, - у которых нет ничего святого, готовы болтать с первой встречной "джаляб" о какой-то бесстыжей любви... А наш мужчина берет в жены чистую девушку, и она всю жизнь не смеет поднять ресниц на своего господина..." Конечно, я несколько сгустила смысл внутреннего монолога, который прочла в его глазах, облекла в слишком литературную форму... да и разные, весьма разные узбекские семьи знавала я в то время... Но... было, было нечто в этом взгляде... дрожала жилка, трепетал сумрачный огонь... Именно после этого урока в голову мою полезли несуразные мысли о том, что же такое культура и стоит ли скрещивать пастушескую песнь под монотонный звук рубаба с серенадой Шуберта. А вдруг для всемирного культурного слоя, который век за веком напластовывали народы, лучше, чтобы пастушеская песнь существовала отдельно, а Шуберт - отдельно, и тогда, возможно, даже нежелательно, чтобы исполнитель пастушеской песни изучал Шуберта, а то в конце концов от этого получается песня Хамзы Хаким-заде Ниязи "Хой, ишчилар!"... Может, и не буквально эти мысли зашевелились в моей голове, но похожие. Я вдруг в полной мере ощутила на себе неприязнь моих студентов, истоки которой, как я уже понимала, коренились не в социальной и даже не в национальной сфере, а где-то гораздо глубже, куда в те годы я и заглядывать боялась. Дома я затянула серенаду о том, что пора бежать из Института культуры. - Бросай все! - предлагал мой размашистый папа. - Я тебя прокормлю. Ты крупная личность! Ты писатель! Тебя похоронят на Новодевичьем. Мама умоляла подумать о куске хлеба, о моей будущей пенсии. - Тебя могут оставить в институте на всю жизнь, - убеждала она, - еще каких-нибудь двадцать, тридцать лет, и ты получишь "доцента", а у доцентов знаешь какая пенсия!.. Беспредельное отчаяние перед вечной жизнью в стенах Института культуры дребезжало в моем позвоночном столбе. Я пыталась себя смирить, приготовить к этой вечной жизни. (Тогда я еще не догадывалась, что нет ничего страшнее для еврея, чем противоестественное национальному характеру смирение.) Ничего, говорила я себе, по крайней мере они меня боятся, а значит, уважают. Не могут не уважать. Дошло до того, что перед каждым уроком - особенно перед уроком с тем студентом, в розовой атласной рубахе, темная тоска вползала в самые глубины моих внутренностей, липким холодным студнем схватывая желудок. Я бегала в туалет. Так однажды, выйдя из дамского туалета, я заметила своего ученика, который на мгновение раньше вышел из мужского. Он со своим русским товарищем шел впереди меня по коридору в сторону аудитории, где через минуту должен был начаться наш урок. И тут я услышала, как с непередаваемой тоской он сказал приятелю: - Урок иду... Умирайт хочу... Мой "джаляб" такой злой! У мне от страх перед каждый занятий - дрисня... Помнится, сначала, прислонившись к стене коридора, я истерически расхохоталась: меня поразило то, как одинаково наши кишки отмечали очередной урок. Если не ошибаюсь, я подумала тогда - бедный, бедный... Во всяком случае, сейчас очень хочется, чтоб ход моих мыслей в ту минуту был именно таков... Потом я поняла, что до конца своих дней обречена истязать этих несчастных ребят, и без того потерявших всякое ощущение разумности мирового порядка. Я с абсолютной ясностью ощутила, что жизнь моя, в сущности, кончена. Бесконечный ряд юных рубаистов представился мне. В далекой туманной перспективе этот ряд сужался, как железнодорожное полотно. И год за годом, плавно преображаясь из молодой "джаляб" в старую, я строго преподавала им "Серенаду" Шуберта. Потом меня проводили на пенсию в звании доцента. Потом я сдохла - старая, высушенная "джаляб-доцент" - к тихому ликованию моих вечно юных пастухов. Отшатнувшись от стены, выкрашенной серой масляной краской, я побрела к выходу во внутренний двор, огороженный невысоким забором-сеткой; там, за сеткой, экскаваторы вырыли обморочной глубины котлован под второе здание - Институт культуры расширялся. Подойдя к сетке, я глянула в гиблую пасть земли и подумала: если как следует разбежаться и, перепрыгнув забор, нырнуть головой вниз, то об этот сухой крошащийся грунт можно вышибить, наконец, из себя эту - необъяснимой силы - глинистую тоску. Мне было двадцать два года. Никогда в жизни я не была еще так близка к побегу. Краем глаза я видела какую-то ватную личность на скамейке неподалеку. Мне показалось, что спрашивают, который час, и я оглянулась. Плешивый мужик в стеганых штанах крутил толстую папиросу. Он лизнул бумагу широким обложенным языком, заклеил, прикурил и вдруг поманил меня к себе пальцем, похожим на только что скрученную папиросу. Откуда здесь это ископаемое, бегло подумала я, с этой военной цигаркой, в этих ватных штанах в самую жару... Я приблизилась. От него несло махоркой и дезинфекцией вокзальных туалетов. Он равнодушно и устало глядел на меня мутными испитыми глазками бессонного конвойного, много дней сопровождающего по этапу особо опасного рецидивиста. - Вы спрашивали, который час? - проговорила я неуверенно. - Домой! - вдруг приказал он тихо. И добавил похабным тенорком: - Живо! Что прозвучало как "щиво!". И я почему-то испугалась до спазма в желудке, обрадовалась, оглохла, попятилась, повернулась и пошла на слабых ногах в сторону главного входа - не оборачиваясь, испытывая дрожь облегчения, какая сотрясает обычно тело после сильного зряшного испуга. Я уходила из Института культуры, оставив в аудитории соломенную шляпу, тетрадь учета посещений студентов и ручные часы, которые по старой пианистической привычке всегда снимала на время занятий. Я уходила все дальше, спиной ощущая, какая страшная тяжесть, какой рок, какая тоска покидают в эти минуты обреченно ожидающего меня в нашей аудитории мальчика в розовой атласной рубахе. Ни разу больше я не появилась в Институте культуры, поэтому в моей трудовой книжке не записано, что год я преподавала в стенах этого почтенного заведения. Не говоря уже о том, что и сама трудовая книжка в настоящее время - всего лишь воспоминание, к тому же не самое необходимое. А пенсия... До пенсии все еще далеко. Режиссерский сценарий побежал у меня живее - любое чувство изнашивается от частого употребления, тем более такая тонкая материя, как чувство стыда. Пошли в дело ножницы. Я кроила диалоги и сцены, склеивала их, вписывая между стыками в скобках: "крупный план", или "средний план", или "проход". Когда штука была сработана, Анжелла с углубленным видом пролистала все семьдесят пять страниц, почти на каждой мелко приписывая перед пометкой "крупный план" - "камера наезжает". Из республиканского Комитета по делам кинематографии тем временем подоспела рецензия на сценарий, где некто куратор Шахмирзаева X. X. сообщала, что в настоящем виде сценарий ее не удовлетворяет, и предлагала внести следующие изменения, в противном случае... и так далее. Поправки предлагалось сделать настолько неправдоподобно идиотские, что я даже не берусь их пересказать. Да и не помню, признаться. Кажется, главного героя требовали превратить в свободную женщину Востока, убрать из милиции, сделать секретарем ячейки; бабушку перелицевать в пожилого подполковника-аксакала и еще какую-то дребедень менее крупного калибра. И опять я вскакивала, бежала как в муторном сне по длинным кривоколенным коридорам "Узбекфильма", и за мной бежали ассистенты и костюмеры, возвращали, водворяли в русло. Месяца через полтора я потеряла чувствительность - так бывает во сне, когда занемеет рука или нога и снится, что ее ампутируют, а ты руководишь этим процессом, не чувствуя боли, и потом весь остаток сна с противоестественным почтением носишься, как с писаной торбой, с этой отрезанной рукой или ногой, не зная, к чему ее приспособить и как от нее отделаться. Мы внесли деньги в жилищный кооператив, и на очередном безрадостном желтоглинном пустыре, в котором мама все же сумела отыскать некую привлекательность - кажется, прачечную неподалеку, - экскаваторы стали рыть котлован - такой же страшный, пустынный, желтоглинный... Я уже ничего не писала, кроме сценария, переставляя местами диалоги, меняя пол героям, вводя в действие новых ублюдочных персонажей; когда казалось, что все это пройдено, очередная инстанция распадалась, как сувенирная матрешка, и передо мной являлась следующая инстанция, у которой к сценарию были свои претензии. Я впала в состояние душевного окоченения. У меня работали только руки, совершая определенные действия: резать, клеить, стучать на машинке. Мама не могла нарадоваться на эту кипучую деятельность и каждый день приходила вымыть посуду, потому что я забросила дом. Анжелла вызванивала меня с утра, требуя немедленно - возьми такси! - явиться, помочь, посоветовать... Целыми днями я хвостом болталась за ней по коридорам и пыльным павильонам "Узбекфильма". Изображались муки поиска актера на главную роль - Анжелла рылась в картотеке, веером раскладывала на столе фотографии скуластых раскосых мальчиков, студентов Театрального института. Все уже знали, кто будет играть главную роль. Меня же все еще согревала идиотская надежда: найдем, найдем, ну должен он где-то быть - пусть скуластый и раскосый, но обаятельный, мягкий, талантливый мальчик с растерянной улыбкой. - Малик Азизов... - читала Анжелла на обороте очередной фотографии. - Как тебе этот, в фуражке? Я пожимала плечами. - Симпатичный, нет? - Просто симпатяга! - встревала Фаня Моисеевна. Анжелла смешивала карточки на столе, выкладывала их крестом, выхватывая одну, другую... - Вот этот... Турсун Маликов... как тебе? Я тяжело молчала. Все эти претенденты на главную роль в фильме были похожи на моих пастухов из Института культуры. - Что-то в нем есть... - задумчиво тянула Анжелла, то отодвигая фото подальше от глаз, то приближая. - Есть, определенно есть! - энергично кивала Фаня Моисеевна, закуривая тонкую сигарету. - Эдакая чертовщинка! - Боюсь, никто, кроме Маратика, не даст образ... - вздыхала Анжелла. - Только Маратик! - отзывалась Фаня Моисеевна. - Да, но как его уговорить! - восклицала Анжелла с отчаянием. Она любила своего ребенка любовью, испепеляющей всякие разумные чувства, исключающей нормальные родственные отношения. Из их жизни, казалось, выпал важнейший эмоциональный спектр - отношения на равных. Мать либо заискивала перед сыном, либо наскакивала на него кошкой со вздыбленной шерстью, и тогда они оскорбляли друг друга безудержно, исступленно. Разумеется, он был смыслом ее существования. Разумеется, все линии ее жизни сходились в этой истеричной любви. Разумеется, моя незадачливая повесть была выбрана ею именно потому, что пришло время воплотить ее божка на экране... Когда несколько лет спустя, уже в Москве, меня догнала весть о гибели Маратика в автомобильной катастрофе (ах, он всегда без разрешения брал отцовскую машину, и бессильная мать всегда истерично пыталась препятствовать этому!), я даже зажмурилась от боли и трусости, не в силах и на секунду представить себе лицо этой женщины. Из Москвы Анжелла выписала для будущего фильма оператора и художника. Хлыщеватые, оба какие-то подростковатые, друг к другу они обращались: Стасик и Вячик - и нежнейшим образом дружили семьями лет уже двадцать. У одного были жена и сын, у другого - жена и дочь, и оба о женах друг друга как-то перекрестно упоминали ласкательно: "Танюша", "Оленька"... Они постоянно менялись заграничными панамками, курточками и маечками. Я не удивилась бы, если б узнала, что эти ребята живут в одном номере и спят валетом - это вполне бы вписывалось в их сдвоенный образ... Да если б и не валетом - тоже не удивилась бы. Анжелла очень гордилась тем, что ей удалось залучить в Ташкент профессионалов такого класса. Я, правда, ни о том ни о другом ничего не слышала, но Анжелла на это справедливо, в общем, заметила, что я ни о ком не слышала, об Алле Пугачевой, вероятно, тоже... - Что, скажешь, ты не видела классную ленту "Беларусьфильма" "Связной умирает стоя"?! - брезгливо спросила Анжелла. Мне пришлось сознаться, что не видела. - Ты что - того? - с интересом спросила она. - А "Не подкачай, Зульфира!" - студии "Туркменфильм", в главной роли Меджиба Кетманбаева?.. А чего ты вообще в своей жизни видела? - после уничтожительной паузы спросила она. - Так, по мелочам, - сказала я, - Феллини-меллини... Чаплин-маплин... - Снобиха! - отрезала она. (Когда она отвлеклась, я вытянула из сумки записную книжку и вороватым движением вписала это дивное слово.) Выяснилось, что Стасик, оператор, как раз снимал фильм "Связной умирает стоя", а художник, Вячик, как раз работал в фильме "Не подкачай, Зульфира!". По случаю "нашего полку прибыло" Анжелла закатила у себя грандиозный плов. На кухне в фартуке колдовал над большим казаном Мирза: мешал шумовкой лук и морковь, засыпал рис, добавлял специи. На его худощавом лице с мягкой покорно-женственной линией рта было такое выражение, какое бывает у пожилой умной домработницы, лет тридцать живущей в семье и всю непривлекательную подноготную этой семьи знающей. Он был еще не сильно пьян, даже не качался, и мы с ним поболтали, пока он возился с пловом. Он рассказал о величайшем открытии, сделанном учеными буквально на днях, - что-то там с полупроводниками, - бедняга, он не знал, что рассказывать мне подобные вещи - все равно что давать уроки эстетики дождевому червю. Но я слушала его с заинтересованным видом, кивая, делая участливо-изумленное лицо. Не то чтобы я лицемерила. Просто мне доставляло безотчетное удовольствие следить за движениями его сноровистых умных рук и слушать его голос - он говорил по-русски правильно, пожалуй слишком правильно, с лекционными интонациями. Вообще, здесь он был единственно значительным и, уж без сомнения, единственно приятным человеком. За столом ко мне подсел оператор, Стасик, и, дыша коньяком, проговорил доверительно и игриво: - Я просмотрел ваш сценарий... Там еще есть куда копать, есть! Я кивнула в сторону огромного блюда со струящейся желто-маслянистой горой плова, в которой, как лопата в свежем могильном холмике, стояла большая ложка, и так же доверительно сказала: - Копайте здесь. Он захохотал. - Нет - правда, там еще уйма работы. Надо жестче сбить сюжет. Не бойтесь жесткости, не жалейте героя. - Чтоб связной умирал стоя? - кротко уточнила я. А через полчаса меня отыскал непотребно уже пьяный Вячик. Он говорил мне "ты", боролся со словом "пространство" и, не в силах совладать с этим трудным словом, бросал начатое, как жонглер, упустивший одну из восьми кеглей, и начинал номер сначала. - А как ты мыслишь художссно... посра... просра... просраста фильма? - серьезно допытывался он, зажав меня в узком пространстве между сервировочным столиком и торшером, держа в правой руке свою рюмку, а левой пытаясь всучить мне другую. - У тебя там в ссы... ссынарии... я просра... поср... простарства не вижу... Целыми днями Анжелла с "мальчиками" - Стасиком, Вячиком и директором фильма Рауфом - "искали натуру". Они разъезжали на узбекфильмовском "рафике" по жарким пригородам Ташкента, колесили по колхозным угодьям, по узким улочкам кишлаков. Я не могла взять в толк - зачем забираться так далеко от города, создавая массу сложностей для съемок фильма, в то время как в самом Ташкенте, в старом городе, зайди в любой двор и снимай самую что ни на есть национальную задушевную драму - хоть "Али-бабу", хоть "Хамзу", хоть и нашу криминальную белиберду. Помню, я даже задала этот вопрос директору фильма Рауфу. - Кабанчик, - сказал он мне проникновенно (он со всеми разговаривал проникновенным голосом и всех, включая директора киностудии, называл "кабанчиком", что было довольно странным для мусульманина). - Чем ты думаешь, кабанчик? Если не уедем, где я тебе командировочных возьму? И я, балда, поняла наконец: снимая фильм в черте города, съемочная группа лишилась бы командировочных - 13 рублей в сутки на человека. Раза два и меня брали с собой на поиски загородных объектов. Для съемок тюремных эпизодов выбрали миленькую, как выразилась Анжелла, тюрьму, только что отремонтированную, с железными, переливающимися на солнце густо-зеленой масляной краской воротами. Съемочная группа дружной стайкой - впереди какой-то милицейский чин, за ним щебечущая Анжелла в шортах, Стасик в кепи и с кинокамерой на плече, пьяный с утра Вячик, мы с Рауфом - прошвырнулась по кори

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору