Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
. Ты как думаешь? - спросил Ваню
отец.
- Они... конечно, не кусаются, - уклончиво ответил Ваня, а Худолей
снова расхвалил свою кунсткамеру:
- Куль-тур-нейший народ!.. Один - поэт даже!.. Очень чуткие люди!..
И тут же приложил руку к сердцу:
- Ах, как жалею я, что сам не могу с вами!.. Мне еще в двадцать мест,
в двадцать мест!.. Есть двое очень трудных больных, и я должен спешить...
Так разрешите, Алексей Фомич? - Ах, как я вам благодарен!.. И как они
будут рады!.. Для них это праздник, - праздник!..
- Ну что же, а? - обратился Сыромолотов к сыну. - Пусть и "Фазанник"
этот... все равно... Их сколько? Шесть? Но за гостей своих их считать не
буду и обедать не позову!.. И не пойду с ними вместе по улице, конечно,
куда с такой оравой!.. Они могут сейчас же за нами. Тут недалеко, и всякий
указать может... А я пойду вот с сыном.
- Ну, зачем же вам с ними!.. Это совершенно лишнее!.. Они прекрасно
найдут и сами... Ах, как я вам благодарен!.. И как жалею, что не могу!
Иван Васильич спускался по лестнице вместе с ними, и глаза его
излучали самое неподдельное счастье.
В первый раз за последние годы - ровно почти за шесть последних лет -
по улице города, днем солнечным, во всеувиденье шли двое Сыромолотовых -
отец и сын, и каждый из них, широкий и прочный, чувствовал себя вдвое шире
и вдвое прочнее.
Отец был положительно весел. Он шутил, он был тороплив в словах и
движениях, - Ваня почти не помнил его таким: он был явно трепетно
возбужден тем, что вот сейчас другой кто-то, кроме него самого, увидит его
работу, и этот первый - другой - его сын. А Ваня, отнюдь не потерявший
старого детского преклонения перед отцом как художником, однако боялся за
него вместе с тем, боялся того, что ему, может быть, придется солгать и
сказать отцу не то, что он почувствует, и было в нем явное нетерпение
увидеть то, что так долго скрывалось, и была тайная неловкость.
Ему хотелось значительно опередить "кунсткамеру", и потому шли они
быстро, но и нижний этаж, бывший весь в сборе, не откладывал и не
рассуждал, стоит ли идти смотреть картины художника, уже отпетого. Как
только Худолей, довольный своей удачей у Сыромолотова и действительно
спешивший, уехал, высыпали на улицу и шестеро его больных, и не успел Ваня
наедине с отцом осмотреть и половины его этюдов, выставленных в зале для
великого князя, как послышались голоса с надворья, заставившие поморщиться
и его, а отец горестно протянул: "Э-эх!.. На какой они черт!.." - и сжал
кулаки...
- Он... очень странный какой-то, этот доктор, - бормотал Ваня
смущенно.
- Да!.. Да!.. Походка воробьиная, и кланяется, как китайский
болванчик!.. И зачем тебе было говорить с ним об этом?
- Я думал, ты им откажешь!
- Ага!.. Хорошо!.. Я им сейчас откажу!
И отец двинулся уже к двери.
- Сейчас неудобно... Как же можно сейчас? - остановил его сын.
Марья Гавриловна появилась в зале с совершенно растерянным бледным
лицом.
- Там какие-то десять человек! - доложила она испуганно.
- Шесть, - поправил ее Ваня.
- Что вы, Иван Алексеич!.. Масса!.. Прямо целая масса!.. Орава!..
Это шепотом, точно явились грабители.
Ваня быстро вышел в переднюю, где толпились знакомые ему шестеро, и,
обращаясь ко всем, но глядя попеременно то на Иртышова, то на Дейнеку,
пророкотал:
- Господа!.. Я знаю, вы - люди... самостоятельных суждений... но,
знаете, - неудобно будет, если вы вслух... при моем отце...
- Что мы, дикари, что ли? - за всех развел руками, очень удивленно,
Синеоков.
- Мы?.. Мы? - за всех сложил перед собою руки, худые и тонкие, о.
Леонид.
И Ваня наклонил голову, извиняясь, и широко распахнул перед ними
двери.
И зал отъединившегося дома во второй раз в этот день наполнился
посторонними, чужими людьми, и старый художник, сбычив голову от
нескрываемого неудовольствия, нарочно до боли крепко жал руки и Дейнеке, и
Иртышову, и Синеокову.
Но о. Леонид нашел примиряющее слово. Он еще не разжал слипшиеся от
пожатия Сыромолотова бледные пальцы, но уже за всех шестерых просил
прощения:
- Простите великодушно, ради Христа, что мы вас тревожим!.. Жаждали
провести с вашим творчеством несколько хотя бы минут. Но, если не
разрешите, мы уйдем.
Подвижнически-сквозное лицо и просящая улыбка на нем, голос грудной,
неразлучный с такими лицами, негромкий, - это любят иные художники, и вот,
так же, как только что Ваня в передней, старый Сыромолотов сделал широкий
приглашающий жест, сказавши при этом, однако:
- Объяснять я вам ничего не берусь, господа!.. Если что вам не будет
говорить, - значит, оно и не говорит... А словами не домажешь, нет!.. И
развешано все гадко, наспех... И свет не хорош!
И тут же взял под руку сына и отошел с ним туда, где они остановились
перед приходом "кунсткамеры".
И по этим этюдам и наброскам картин Ваня видел в отце то же, чем был
он известен и раньше: холсты были так же смело пестры от резких солнечных
пятен, была та же преднамеренная грубость рваного мазка и плотность
красок, была та же сыромолотовская сила и энергия в задранных косматых
диких лошадиных мордах, в своре борзых, обскакивающих лобатого волка, в
упругих деревьях под натиском бури... Даже Христос на небольшом, в аршин,
наброске был гневный Христос с нахмуренными бровями, - единственный во
всем Евангелии, когда бичом гнал он из храма торгующих.
Хорошо памятные Ване абрикосы были тоже здесь, и когда придвинулся к
ним Ваня, то сказал:
- До-сад-но!.. Пожухло кое-где сильно!
- Да-а... Конечно, - присмотрелся отец. - Это сколь - Асфальт?
- Кобальт с терра ди сиенной... Спешил тогда - и вот... не подошло...
И покосился недовольно через плечо назад, где в это время ахнул
изумленно о. Леонид перед радугой, в которую попали чабан с отарой овец и
с карнаухой пегой собакой спереди.
- Ах, дивно!
Ахнул громко и тут же стесняющимся шепотом вислоухому Дейнеке,
потянув его, как мальчика, за рукав пиджака:
- Вы посмотрите-ка, Андрей Сергеич!
Радугу передать пытался Сыромолотов и еще на двух этюдах, и об одном
из них, на котором, видимо, из окна, торопился захватить он ее, и в
оранжевый яркий луч попал край перистолистого японского клена, а в красный
- резьба ворот, Ваня сказал порывисто, так же, как тогда на крыше:
- Здорово хвачено!
- Где уж там здорово! - отозвался отец. - Даже губер-на-тор вздумал
похвалить... и великая... Явно, что никуда не годится!
Взволнованный о. Леонид смотрел, старательно зажмуривши левый глаз,
через кулак правой руки и шептал Дейнеке:
- Отделяется, - совсем отделяется от стены!.. Сделайте так вот!..
Отделяется! Я вас уверяю!
Дейнека пытался смотреть на него снисходительно, но, отвернувшись,
все-таки попробовал поднести кулак к правому глазу.
Студент Хаджи, тщательно избегая Дейнеку, держался около Синеокова и
говорил вполголоса, сильно растягивая слова:
- Конечно, - конечно, с известной точки, - да... Мы с вами так не
сделаем... Но ведь это же пе-ред-вижник!.. Это все до не-воз-мож-ности
скучно!.. Вы не видели Матиса?.. В Москве, у Щукина...
- Вот поди же, - вам скучно, а мне эти собачонки, например, очень
нравятся, право! - подзуживал его Синеоков. - Вы замечаете, что во рту у
них сухо? И даже слышно, как стонут!
- Почему же "стонут"?
- Потому что гончие, когда догоняют, стонут, батенька мой, - стонут,
а не лают!
- Вы можете слышать, что вам угодно, но художник в этом не виноват!
И, говоря это, сильно морщился и пожимал плечами Хаджи.
А в другом конце зала рыжий Иртышов, захватив локоть Карасека, внушал
ему намекающе:
- За Брест - крест, за Прагу - шпагу... За Прагу - шпагу - это
Суворову, а старику этому - за то - часы с высоты трона, за се - булавка с
бриллиантами... Небось, великие князья знают, куда им ездить!.. К нам с
вами не поедут!..
- Мы с вами не есть художники... А за что могла быть булавка? -
полюбопытствовал Карасек.
- "За "Спуск Паллады" или какой-то "Авроры" в присутствии их
величеств"... "В присутствии их величеств" - это самое важное!.. На
"Палладе"-то на этой броня из какой-нибудь пробки, но "в присутствии" -
вот что важно! За этот гражданский подвиг, кроме суммы приличной, -
бу-ла-воч-ку в галстук!
- Но откуда же вы-то осведомл„ны?
- Мы!.. Нам известно, - не беспокойтесь!.. От нас не скроются! - И
Иртышов сложился перед Карасеком и вновь разогнулся, даже как будто
щелкнул при этом в позвоночнике, как новый перочинный ножик.
Наблюдавший тем временем его искоса Сыромолотов говорил о нем Ване:
- Рыж!.. Очень огненный!.. Борода - как сера, сера с фосфором... В
пожарном отношении опасен!.. Очень опасен!
Но тут же отвлекался в сторону своих этюдов:
- Этто... это я, кажется, пересушил немного... Да-а... Конечно, надо
бы взять гораз-до сырее!.. гораздо сырее!
- Зачем же сырее? - рокотал Ваня. - Прекрасно чувствуется, что
надо... Взять сырее - будет другой мотив.
О. Леонид полушептал Дейнеке:
- Знаете, Андрей Сергеич, - на мне сейчас старые ботинки, и мне
теперь очень стыдно, что я не надел новых... Ведь есть же, есть!.. Если бы
не было!.. Шел сюда - и забыл надеть!.. Постыдно не догадался!..
А Дейнека отзывался глухо вполголоса, чуть кивая на Сыромолотова:
- Он не знает, конечно, что я когда-то в гимназии копировал его
картины с гравюр...
- Вы ему скажите об этом, - непременно скажите, Андрей Сергеич!.. Ему
будет приятно!
- Ну что вы!.. Разве о таких вещах говорят?.. И зачем? -
отворачивался Дейнека. - Глупости какие!
- Художник должен давать свое представление о предмете, а не самый
предмет, - поняли? - пытался в то же время объяснить Хаджи Синеокову. -
Допустим, вот - радуга... Это - сюжет для художника?.. Всякий видел радугу
и знает радугу...
- Так что вместо радуги сделать яичницу, это и будет настоящая
живопись? - упорно не хотел понять его Синеоков.
- И чем это свое представление оригинальнее - поняли? - тем выше
художник, - договаривал Хаджи. - А это просто пошлость...
Последнее слово расслышал стоявший близко Иртышов и торжествующе
упрекнул Карасека:
- Ну вот, - слышите, что говорят люди! - Пошлость!.. И я вам то же
самое говорю!.. На кого это все готовилось? - На заказчика!.. Кому нужны
все эти лошадки, собачки, апельсинные сады? - (Тут он кивнул на
абрикосы.)... Рабочим?.. Не про них писано!..
И не успел Карасек, взявши было его за пуговицу и оглянувшись на
художников, ему ответить, как он уже ринулся к Сыромолотову и спросил его,
очень учтиво изогнув спину:
- У вас была знаменитая картина: "Заседание Святейшего синода"...
произвела большое впечатление... А вот здесь у вас я не замечаю ни одного
к ней этюда!..
- Здесь?.. Да, здесь нет... и быть не могло, - ответил Сыромолотов,
остро вглядываясь в его лицо.
Обеспокоенный было Ваня рокотнул:
- Ведь это же были портреты!.. Конечно, они куплены были теми, с кого
писались.
- Оч-чень жаль! - поклонился Иртышов вежливо.
- Нет, я не жалею, что куплены, - пошутил Сыромолотов, отходя и
отводя сына, и даже улыбнулся длинно, а Ваня, заметив в это время две
темперы, висящие рядом, сказал удивленно:
- Темпера!.. Вот как!.. Ты прежде не писал темперой!
- И больше не буду писать... А вот утопшая...
Марья Гавриловна при лампе с зеленым абажуром была написана очень
тонко, но Ваню удивило не это. Он знал, что отец работал красками только
днем, - правда, с утра до вечера, - и Марью Гавриловну мог бы когда угодно
написать днем; но когда он спросил об этом, отец ответил почему-то не на
вопрос:
- При таком освещении все лица очень кажутся страшны...
И ничего к этому не добавил, но, дотянувшись до холста с "утопшей",
снял его со стены, и под ним оказалась очень знакомая Ване надпись на
картоне готическим шрифтом:
"Хороший гость необходим хозяину, как воздух для дыхания; но если
воздух, войдя, не выходит, то это значит, что человек уже мертв".
Конечно, все шестеро, бывшие в зале, заметили и все прочитали это
арабское изречение, и все его поняли как надо, тем более что Сыромолотов
повернулся ко всем лицом, готовый проститься.
И уже подошел первым Синеоков, и уже щелкнул каблуками, говоря при
этом, что все они несказанно рады и благодарны, и подвинувшийся на помощь
ему о. Леонид, сложивши перед собою руки, умиленно поддерживал:
- От души!.. От души благодарим вас! Мы взволнованы!.. Просветлены!..
- Это есть правильно!.. Просветлены! - поддержал Карасек.
Дейнека, проводя рукой по висячим усам, слегка кашлял и сочувственно
кивал головою; студент Хаджи глядел матово, Иртышов наблюдающе, но уже
подавшись корпусом вперед для прощального поклона, когда странная мысль
появилась в крутолобой большой голове Сыромолотова, и он заговорил вдруг
громко и с некоторым задором:
- Вы видели сейчас, господа, то, что часа этак за два до вас один из
великих князей видел... осматривал... да!.. Довольно недоделанные все
вещи... этюды... Но великий князь хотел осмотреть мою мастерскую, - это уж
я отклонил... Лестно, не правда ли? Но там у меня - картина, которую...
которая не могла быть показана... по тем или иным причинам не могла быть
показана никому два часа назад... А теперь я думаю показать ее своему
сыну...
- А нам? - тихо, просительно, совсем по-детски сказал о. Леонид, так
тихо и просительно, что даже суровый старик улыбнулся.
- Ваня!.. Ты как думаешь?.. Не устроить ли вернисаж в самом деле?
- Мы только взглянем! - поддержал о. Леонида Синеоков.
И, не дождавшись, что скажет Ваня, Сыромолотов подбросил голову,
блеснув бриллиантом булавки, и решил, точно принял вызов:
- Хорошо... Вернисаж!.. Раз так уже вышло, то-о... Но, господа,
предупреждаю: картина моя имеет содержание!.. Это не модно, я знаю, но я
ведь старый передвижник, господа! (Бывший, - должен оговориться, -
бывший!..) Этто... я вам покажу картину, но ни-ка-ких замечаний прошу мне
не делать, - да!.. И ни-ка-ких вопросов не задавать!
- Помилуйте!.. - начал было за всех Синеоков, но старик отвернулся,
загремел в дверном замке ключом, вынутым из кармана, отворил дверь срыву,
вошел туда, оглядел все бегло, взял с порога за руку Ваню и коротко бросил
остальным:
- Прошу!
Бывают такие моменты в любой жизни: озарение, смелый подъем и срыв.
Они даже у козявок бывают.
Лезет оса-наездник по гладкой стене дома и тащит парализованного ею
паука к себе в гнездо, чтобы положить в него свои яички... Она
трудолюбива, эта черненькая, тоненькая оса, она упорна, она знает, что она
делает, как делает, зачем делает... И вот она подымается по гладкой стене,
все время нервно танцуя и потирая крылышками ножки или ножками крылышки...
Паук - жирный, круглый, вполне способный прокормить собою ее потомство.
Весом он куда больше самой осы. Откуда у нее силы, чтобы его тащить? Но
она тащит. Следите за ней, если есть у вас время... Леток ее там, в полке
крыши, в маленькой щели... Раз двадцать она оборвется со своей ношей -
стена гладкая - и раз десять подлетит к своей щели, - должно быть,
проверяет себя: так ли она делает?.. Так, - иначе нельзя. Путь правильный,
не по отвесу, а наискось... И все неровности, за которые можно ухватиться
по пути, чтобы отдохнуть, осмотрены ею, - и она снова находит свою
драгоценность, свое будущее - паука, который неподвижен, но жив (и будет
жив все время, пока будут питаться им личинки будущих ос), и черненькая,
тоненькая оса-наездник, все время танцуя и обираясь, вновь хватает его с
земли и тащит... в двадцатый раз!.. Глядите: она почти у цели! Еще одно
усилие, - и паук в гнезде... Но ошибка в движении одной только ножки, -
одной из шести, - и глыба паука летит снова вниз... Срыв!..
Много упорства дано осе: чуть отдохнув, она примется снова за то
же...
Но далеко не так упорен и неутомим человек, и срывы его бывают иногда
страшны.
Огромная, во всю стену большой мастерской картина-триптих освещена
была верхним светом. В сильных серых старо-сыромолотовских тонах написаны
были две первые части триптиха, на третьей, самой большой, почти в
половину всей картины, бросалась в глаза радуга, сделанная очень искусно.
Даже сияла она переливисто под верхним светом, точно битого стекла
подмешал художник к краскам, и даже этим розово-золотистым сиянием радуги
затоплена была вся третья часть картины, а отдельные пряди
розово-лилово-золотые пробивались вверху из третьей части во вторую, как
отблеск далеких зарниц.
При одном беглом огляде картины, по одной только чуть воспринятой
музыке тонов все семеро (и Ваня и Иртышов) почувствовали, что это -
значительно.
Это бывает и не с картинами. Открывается что-то вдруг, - еще и не
знаешь, что именно, но уже поражен, уже прикован, застыл на месте... и
только потом, спустя несколько длинных мгновений, начинаешь всматриваться
в то, что поразило и приковало, - различать отдельные пятна и линии,
припоминать и сравнивать, находить новому место в себе.
И первые несколько минут в обширной мастерской было совершенно тихо:
все глядели, размещаясь вдоль противоположной картине стены, и все видели,
что мастерская, хоть и обширная, была все-таки мала, чтобы можно было
вобрать всю огромную картину целиком, и Ваня удивлялся, как мог, хотя бы и
в виде триптиха, написать ее здесь отец.
И еще одно почти непостижимым показалось Ване: как мог человек, хотя
и очень крепкий еще, но уже почти шести десятков лет, при ослабевшем,
конечно, зрении, справиться так, как он справился, с колоритной задачей
трудности величайшей... Однако он справился с нею, отнюдь не прибегая к
тем сомнительным приемам, которыми художники, явно слабые, прикрывают
именно эту слабость, выдавая их за новое слово в искусстве. Он был прежний
по приемам своего письма: сразу чувствовалось, что все, данное на картине,
происходит, - именно происходит, - на прежней, прочной, истинно
сыромолотовской, дышащей, осязаемой земле.
Вот что происходило на ней:
На переднем плане первой части триптиха, в естественную величину,
новенький, блестящий, окрашенный в серое, прямо на зрителя мчался торпедо
небольшой, на четыре места, с бритым шофером в консервах спереди. Две
женщины и двое мужчин в торпедо - одеты по-летнему, и сзади за ними летний
русский вид... Горизонт высокий. На самом горизонте в белесоватой полосе
деревенская церковка, но очень зловещий вид у этой белесоватой полоски над
горизонтом, над которой взмахивает проливным дождем насыщенная туча. И
женщины и мужчины в торпедо красивы, - очень красивы, особенно женщины, -
но показана была какая-то напряженность во всех этих четырех лицах. Дана
она была как-то неуловимо: слишком ли широки были глаза, слишком ли
подняты головы и брови, слишком ли прикованы были эти лица с полуоткрытыми
ртами к тому, что делалось впереди их, - но явная была тревога, и даже
шофер сидел пригнувшись, весь сливаясь с бегом своей новенькой машины, как
жокей на скачках с бегом лошади.
Очень беспокойный, последний перед грозою, разлит был в этой части
триптиха свет, и если впечатлительный о. Леонид говорил впоследствии, что
"автомобиль был совсем