Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
и реки света лились в окна
верхнего этажа, - все-таки Ваня проговорил удивленно:
- Ты нынче какой-то трисиянный!.. С тебя хоть портрет пиши для
монографии!
- Что ж, и пиши, - отозвался отец. - Пиши - пиши... Полчаса тебе
попозирую... Только мазок свой покажи сначала, - мазок и рисунок... А то,
пожалуй, не сяду!.. Мазок и рисунок...
Старик имел такой парадный и такой снисходительный вид, что не
видавшая его никогда раньше и принявшая его за какое-то очень важное лицо,
посетившее ее молодого хозяина, большеносая Настасья, вошедшая было с
тряпкой и щеткой половой, почтительно застыла у порога.
Но старик тут же обратился к ней:
- Послушай, милая Личарда, дай мне там стаканчик воды холодной!..
И Настасья, едва бормотнув: "Сичас!" - и бросив щетку и тряпку,
опрометью бросилась на кухню за водой, тряся тяжкими грудями.
- А может быть, чаю? - догадался предложить отцу сын.
- Нет, только воды... А где же твоя мастерская?
Уезжая, Эмма забрала с собой свои трапеции, но крючки в балках
потолка остались, и когда в мастерскую Вани вошел старик, он прежде всего
в эти прочные крючья упер глаза, перевел их на Ваню, но тут же вспомнил,
как "качалась" немка однажды вечером, когда он кричал мартовским котом,
догадался, зачем крючья, однако сказал сыну по-прежнему серьезно и строго:
- Этто... этто... сними!.. Гадость какая!.. Сними, говорю.
И даже ноздрями передернул.
- Боишься, что повешусь? - улыбнулся Ваня: - Не собираюсь, не
бойся...
И пока пил отец воду, принесенную Настасьей, смотрел на него Ваня,
любуясь и улыбаясь и стараясь догадаться, почему именно он у него в
мастерской и такой новый?.. Не потому же, конечно, что сегодня стукнуло
ему пятьдесят восемь лет!
Отворяя дверь отцу, Ваня был со шпателем и палитрой в руке: он
подмалевывал картину, стоявшую на мольберте, и теперь она, по-новому
яркая, раньше других притянула старого Сыромолотова.
- Ого!.. Калабрия? - спросил он преувеличенно весело.
- Вроде, - ответил Ваня.
На картине спереди справа были развалины, а на среднем плане вел
усталого, понурого осла усталый прожженный солнцем человек в широкой
соломенной шляпе; на осле сидела, видимо, очень усталая женщина в белом, с
грудным ребенком.
- Или бегство святого семейства во Египет?
- Похоже и на это, - улыбнулся Ваня.
- Этто... удалось, - да... Кое-где кактусы, кажется?.. Усталость
хотел?.. Если хотел, - удалась...
- И вечер... солнце уж зашло... Так ты находишь, что усталость
заметна?..
- А это? - присмотрелся отец к переднему плану. - Ого, какие глазища
страшные!.. И лапы?.. Это что?.. Лапы?.. Это - зверь?..
- Вроде... Как раз только что я его хотел показать лучше...
- Помешал я, значит?.. Эх!.. - и старик слегка дотронулся до плеча
сына.
- Ну вот, помешал!.. Я хотел немного еще его показать... А много
нельзя: ведь оно в сильной тени от этих развалин... Оно - в своем
логовище... Значит, усталость все-таки заметна?.. Я так и хотел... А
пейзаж у меня произвольный... В Калабрии я не был... Кактусы разве есть в
Калабрии?.. Я их срисовал с какой-то фотографии, потом, может быть,
смажу... "Сейчас они отдохнут", - так думаю назвать...
- Ага!.. Отдохнут?.. Потому что...
- Потому чтої оїнїої ждет их и сейчас бросится...
- Кто же этої оїнїо?.. Зверь?.. Тигр?.. Лев, что ли?..
- Да... Вообще... Страшный какой-то конец их жизни... Все устало
очень: люди, осел, небо... и вся эта вообще пустыня с кактусами... Но
оїнїо - нет! Оно, напротив, полно силы... Оно ждет их... и дождется... Вот
что, собственно, я хочу... Полно силы и голодно... Очень голодно...
Показывать его ясно я не хочу... Вот только это (он показал шпателем) -
концы лап и глаза на морде... Но очертаний морды не должно быть... А
прыжок оно сделает через две-три минуты, когда они подвинутся.
- Ага!.. Но лапы все-таки охра?
- Нет, они должны быть темнее... Это я хотел замазать сейчас.
- Ага... Ну да... Половина пока еще работы... А половину работы
дуракам не показывают... А это что?
- Это - "Жердочка"... Сначала я называл "Узкая тропа", теперь зову
"Жердочка"... Что еще уже жердочки?.. Канат?
Картина была на подрамнике и просто прислонена к стене. Какая-то
погоня загнала двоих - мужчину спереди и женщину сзади - на бревно,
перекинутое через горный поток... Но хлещет дождь, бревно скользкое, и вот
падает мужчина, - поскользнулся и падает навзничь, и не удержится, упадет
сейчас, и будет унесена потоком и разбита о камни женщина: это видно по
лицу ее, что сейчас упадет и она... Сзади же горы, и две лошадиные головы
в дожде - черная и белая: погоня.
- Гм... "Жердочка"... Да... Экспрессия есть!.. Вот как - а?.. И
воздух... и скалы даны... Это - Абруццо?
- Вроде этого, - пророкотал Ваня.
- Коротка рука тут, - показал на падающего отец.
- Ракурс!.. Так, - показал на своей руке сын.
- На полвершка короче, чем надо... А дождь хорош... И холодно...
Осень?.. Ноябрь?.. Который час?
- Двенадцать, кажется. - Ваня достал часы из кармана: - Первого
двадцать минут.
- Нет, я о картине твоей... На скалах этих, хоть они и в дожде, часа
три дня, а на шали женщины - часа четыре... пять даже... Но-о...
Экспрессия есть... экспрессия есть! И сюжет трудный... А это?
- Это "Фазанник".
- Ска-жи-те! - протянул старик искренне перед новой картиной,
повешенной на стене наклонно. - Занятно!.. И понятно, да... За-нят-ный
мотив!.. Это - электрический фонарик у него в руке?
Картина была больше других, - аршина полтора на два, высота меньше
длины. Кок в белом, вошедший ночью в фазаний садок, был дан безголовым:
верхний край картины оставлял ему только нижнюю часть шеи. Очень дюжая
спина смотрела на зрителя, и отчетлив был длинный кухонный нож в черной
кожаной ножне, прицепленной к фартуку сбоку.
Освещенные снопом света, испуганно глядели фазаны, золотистые и
серебристые, сидящие рядком на нашесте... Разбуженные от сна, одни подняли
головы, другие протянули шеи вперед, и к одной из этих птиц, самой
красивой и важной, тянется широкая рука повара.
- Ага!.. Вот как!.. Значит, смерть в белом!.. С ножом вместо косы...
Сюжет - да!.. И хорошо, что ночь... Так большей частью и бывает: сначала
наступает ночь, а потом, ночью, приходит смерть... Я, конечно, от удара
помру и непременно ночью.
И несколько нараспев, несколько неожиданно для Вани прочитал вдруг
старое чье-то шершавое четверостишие:
Что наша жизнь? - свеча:
Живешь пока живется,
Приходит смерть, махнет косой с плеча, -
Огонь потух, - одно лишь сало остается!
- Фазанчики, конечно, жирные, да... Корм-леные фазанчики... Но тема у
тебя везде одна и та же... А это? - заметил он еще панно на другой стене.
- Бурно!.. Очень бурно!.. Ог-го!.. Очень эффектный прибой!.. И даже... Это
что, - дома летят в море?
- Это под впечатлением... ты помнишь, - землетрясение в Мессине?
Когда Мессина провалилась в море... читал?
- Ага?.. Так это - Мессина?
- Вроде...
- А не зелена вода?.. Тра-гич-но!.. Нет, это - трагично!.. Не зря,
значит, я к тебе пришел!.. Дома сейчас скроются!.. Трагично!.. Нет, вода
почти хороша, - но только... выше надо! Еще выше!.. На аршин выше!..
Давать так давать!.. А здесь внизу - асфальт!.. Грудами!.. Теперь не любят
асфальта... Отставная краска!.. Однако к этой гамме тонов только он идет -
асфальт!
Волнообразно пробуравил перед собою рукою с большой энергией,
взмахнул ею над картиной и добавил:
- На аршин выше!
И тут же:
- А-а!.. Раз-бой-ница!.. Бук-вально, головорез!.. Боевая!.. Да...
Скучаешь по ней?
Это он быстро повернул подрамник с холстом в углу за корзиной и
увидел на нем портрет Эммы в трико на трапеции.
- Пока не скучаю, - рокотнул Ваня.
- Головорез!.. Да... Ну так что же? Посидеть с полчаса?.. Полчаса
времени есть... Холст найдется?.. Углем успеешь?.. Где сесть?.. Разве сюда
вот, к окну?.. Сяду к окну!
Был в прошлом Вани один очень памятный день в начале августа восемь
лет назад.
Тогда в Черниговской губернии на Сейме жили они с отцом лето в одном
стародворянском имении; там был конский завод, известный на всю Россию, а
отец как раз увлекался тогда картиной "Скачки" и с породистых холеных
тренированных красавцев-орловцев писал этюд за этюдом.
Он помнил: в этот день он купался в Сейме, который именно здесь, на
излучине, имел очень быстрое течение, и весело было на спор с двумя
однолетками - сыновьями хозяина, правоведами, переплывать реку напрямки,
чтобы не уступить быстрой воде.
Но вот один из конюхов, заика и косой - Аким Сорока, прибежал за
ними: мужики начали громить соседнюю усадьбу генерала Сухозанета и вот-вот
должны были перекинуться к ним, и уже послано за помощью в город, и уж
приготовился бежать хозяин.
- Кы-кы-к-к-кабрильет зап-рягли, бы-бы-б-бегунки зап-ряглы...
Ды-ды-д-две пары в д-д-дышлах... линейками!..
Потный, красный, заранее испуганный Сорока, сорокалетний, черный, в
плисовой жилетке, в желтой рубахе, все хлопал себя жалостно по бедрам
руками и советовал им табуном гнать лошадей к городу, иначе пропадет вся
конюшня.
- Пы-пы-п-панычи, н-накажи меня бог, - по-попорiжут коней!
В усадьбе думали все-таки, что винокуренный завод Сухозанета задержит
грабеж на целый день - перепьются мужики, и подоспеет отряд ингушей из
города, но едва добежали мальчики, как толпа с телегами - и немалая толпа
- оцепила как раз тот флигель в старом саду, где жили они, Сыромолотовы...
И, набрасывая теперь углем голову отца, очень живо представлял Ваня
эту голову тогда, восемь лет назад, в августе.
Так же без шляпы, но с растрепанной шапкой волос, крутолобая, со
страшными глазами, - и над нею дубовый кол в тугих руках...
Уже сидели на линейке мать его и экономка из усадьбы Луиза Карловна,
а Аким Сорока, бывший за кучера, еле сдерживал стоялых лошадей,
непривычных к дышлу, - однако отцу хотелось спасти свои этюды, и он
пытался втолковать толпе, что он не помещик, а художник, просил, чтобы
выкинули ему трубки холстов, но первый же, кто был к нему ближе, завопил:
- А з чиих трудов шляпу себе нажил, га, сукин сын? - и сбил с него
шляпу колом.
Этот самый кол и был теперь в руках отца, и на отца наседало тогда
человек двенадцать, но боялись подойти близко, и он пятился и ворочал
глазами страшными влево-вправо, чтобы не зашли сзади.
Ваня кричал ему тогда из-за скирды соломы, за которой стояла линейка:
- Сюда! Папа!.. Сюда!..
Ему казалось тогда, что наседавшие мужики оттиснут его в сторону, он
искал кругом, с чем бы кинуться на них сбоку... Мать и Луиза Карловна
стонуще звали его:
- Ваня!.. Ва-аня!..
Лошади грызлись, взвизгивая жутко.
- П-па-нич!.. Сидайте!.. Си-дай-те! - кричал и Сорока Аким, думая,
что через момент убьют отца.
И вдруг отец закрутил над головой кол, гикнул и кинулся на толпу сам,
и толпа человек в двенадцать побежала перед ним одним...
А через минуту он уже сидел на линейке с ним рядом, и руки всех
четверых в линейке крепко впились в поручни, потому что лошади, хоть и
тренированные для скачек, сразу взяли бешеный галоп.
Разъяренный еще боем, отец был страшен тогда, пожалуй, но
великолепен, и он, Ваня, помнил, как не пугало его тогда, что из разбитой
над виском головы отца капля за каплей падала на бороду и скатывалась на
чесучовую рубаху кровь... И помнил Ваня, что весь день тогда в городе,
куда они прискакали к обеду, он смотрел на отца влюбленно.
Шрам на выпуклой голове виден был и теперь, и он наметил его у себя
на холсте углем.
- Чтобы не портить рисунка, я тебе без мимики и без интонации даже, -
говорил старик усевшись, - расскажу, почему я в параде... Был я вчера
предупрежден, что один князь великий - имярек - "следующий из своего
дворца с Южного берега"... (Так пристав и сказал: "следующий"... я же его
спросил: "А предыдущий?" - но он не понял)... Так вот... "следующий" этот
захотел посмотреть мою мастерскую: он, дескать, много наслышан... От кого
именно, о чем именно, - неизвестно... По первому слову я отказался.
Пристав в ужасе - "Как же можно?.. Что вы?.." И чиновник какой-то: "Еще не
было такого прецедента!" А тут я вспомнил, что день рождения моего и даже,
что к этому именно дню подгонял я картину мою и ее закончил... то есть
сказал себе: "Будет!.. Ставлю точку!.." Думаю: "Эге, - даже и кстати,
пожалуй, это!.." - "Хорошо, - говорю, - я оденусь и причешусь". - "Завтра
в одиннадцать", - говорят. "Жду", - говорю. "Обрадуете", - говорят. "Очень
хотел бы", - говорю. "И губернатор будет сопровождать". - "Чудесно!" -
говорю. И вот начали с Марьей Гавриловной работать - превращать зал в
выставку картин... Так кое-что собрали, этюды старые, то-се... Даже Марью
Гавриловну, вечером за швейной машинкой, при лампе с зеленым колпаком.
Очень она того портрета своего боится. "Утопшая!" - говорит... Шевелюру
свою обкарнал, как видишь, - жду... И вот ровно в одиннадцать приезжают
действительно великие от рождения своего - он, она и две девочки (тоже
великие)... Встречаю их в своей зале... Губернатор наш новый, генерал,
оказался с ними и этот вчерашний... я-то думал он пристав, - полицмейстер
целый!.. Выше это или ниже губернатора, - в это я не вникал, но... ты меня
знаешь. Можешь представить, как я зубами скрипел!.. Вытерпел все-таки
минут двадцать... Подробности пытки опущу... Заметили, что я не так уж
радушен, или, может быть, спешили на поезд, - от меня поехали прямо на
вокзал, - только не задержали долго, и вот, видишь - час теперь, а я уж у
тебя давно... Откуда хлыст этот, тонкий и длинный, великий этот с
лошадиными зубами, о моей картине узнал? Не знаю... Но спрашивал:
"Говорят, есть у вас?.." - "Нет, - говорю, - ваше высочество, даже и
отдаленного нет... стар стал... Через двое очков смотрю, когда работаю..."
Даже по этому случаю комплимент от ее высочества удостоился получить:
"Помилюте, ста-ар!.. Ви есть такой бохатир!" Простились дружелюбно... Два
этюда изволили приобресть... Уехали... А я постоял-постоял, посмотрел им
вслед... "Эх, - думаю, - устрою-ка себе праздник!.. Пятьдесят восемь лет
протрубил, - "бохатир" остался, картину кончил... Великих проводил... Дай
пройдусь, посмотрю на сына... Кстати, он у меня тоже "бохатир"... И хоть
крючков у него много в потолке, но... вешаться пока не думает, немку свою
пересидел, пишет, и прилично пишет, каналья!.. Не очень тебе помешал
мимикой?.. Я ведь только губами шевелил... Теперь молчу.
- Помолчи минутку, - я сейчас кончу... Так вот почему парад такой!..
Все-таки великому ты показал свою мастерскую, а?..
- Картину?.. Нет, не показывал... Тебе покажу, если хочешь.
- Покажи... Спасибо... Когда?
- А вот, сегодня же, сейчас, когда кончишь, пойдем вместе.
- Я кончаю.
Два раза ломался уголь в нетерпеливых пальцах Вани, пока дошел он до
плеч; еще три-четыре густых штриха, так что окончательно в труху
рассыпался уголь, и он сказал облегченно:
- Ну вот... Готово.
Встал старик, потянулся слегка, подошел к подрамнику...
- Есть рисунок, есть... И быстро... И похож, кажется.
- Еще бы не был похож с натуры!.. Сто раз тебя на память делал!
- Гм... Вот как?.. - Отец взял сына за руку. - Ты на меня не
серчаешь?
- Нет, - улыбался Ваня.
- Где-нибудь там, в глубине, как говорится, души (отец показал
пальцем под ложечку) не серчаешь?
- И в глубине не серчаю, - еще шире улыбнулся Ваня.
- Ну, хорошо... И не серчай... довольно. Дай поцелую!
И крест-накрест крепко поцеловал Ваню и отвернулся к окну.
Побарабанил несколько по подоконнику и сказал, обернувшись, точно внезапно
вспомнил:
- Что я посылал тебе в Академию, этого мало, конечно, было,
мизерабельно, - и я знал это... Но, видишь ли... Это я делал потому, что
любил тебя... Да! Если бы не любил, посылал бы гораздо больше... И тогда,
- кто знает, - может быть, ты и пропал бы. Сотни мог бы посылать, и
поверь, не было бы такого молодца, какой теперь вышел!.. Художнику в
молодости нужна бедность, - это знай!.. Да, бедность... Всякому художнику
вообще... Так я на это смотрел (я ведь сам от отца получал по девятнадцать
с полтиной) и теперь смотрю... Ты думаешь, за мной девицы не увивались,
хотя бы из своих, академических?.. У-ви-ва-лись!.. Но я себе воли не
давал... Но я себе говорил: "А-ле-шка!.. Смотри! Пока ты еще нуль -
рано!.. Расточишь - не соберешь!.." Этот ситцевый народ, - он хоть кого
утопит!.. Хорошо, что твоя немочка убралась! Пусть теперь тебя ждет "на
Орел"!
- Откуда ты это знаешь? - удивился Ваня.
- Так вот, пусть тебя ждет "на Орел", а ты... пока не тони, -
успеешь!.. И не вешайся и не тони... И крючья эти выверни... У тебя
достаточно крючков и здесь (он мотнул головой на "Фазанник" и "Мессину").
Жизнь велика, - авось, и эти вынешь... Мне этого в свое время некому было
сказать, а я тебе говорю: входишь в жизнь, плюй на нее как хочешь, -
бичуй, ругай, издевайся... Мерзи ее насколько силы хватит, - она
простит... Успеешь еще с ней и помириться... Когда уходить из нее
придется, помиришься и... благословишь, пожалуй!.. Ну-с, так передай своей
камер-фрау, что обедать ты у меня будешь, - и одевайся, пойдем...
Вызванной Настасье сказал Ваня, что уходит и обедать не будет, и та
не очень удивилась: можно было пожертвовать и обедом ради такого гостя, но
когда уже одевались в передней, поднялся снизу и постучал и вошел доктор
Худолей, заставивший Сыромолотова-отца сделать очень скорбную мину.
Однако в разговоре с ним старый художник ни одним словом не выдал
своего неудовольствия: он знал от Марьи Гавриловны, что какое-то подобие
лечебницы учредилось в нижнем этаже Ванина дома, и, конечно, мог зайти к
хозяину, Ване, его квартирант.
Но, зайдя как будто по делу и даже уединившись для этого с Ваней
минуты на две, пока Настасья помогала одеваться старику, Худолей с двух
слов узнал от него, куда он идет с отцом, а о посещении мастерской его
отца великим князем, едучи сюда, узнал случайно от того самого чиновника
особых поручений, который был у Сыромолотова накануне, и вот у него
составился мгновенный план доставить развлечение своим больным.
- Алексей Фомич! - он наклонился почтительно. - У меня к вам огромная
просьба, и я надеюсь, вы не откажете!.. Надеюсь!..
- Что такое? Просьба? - удивился Сыромолотов.
- Здесь под нами больные... шесть человек... Культурный народ!.. С
большим все кругозором!.. Очень любят искусства! Вы хотите показать Ивану
Алексеичу свои картины... Что если бы... если бы вы взяли и мой
маленький... - "Пансион" он хотел сказать, но сказал: - Мою маленькую
лечебницу?
- Кунсткамеру вашу? - неожиданно и сердито поправил Сыромолотов.
- Почти... Это было бы такое доброе дело!.. Мы были бы так все
благодарны вам, Алексей Фомич!
Он наклонился в сторону Сыромолотова всей гибкой верхней частью
тонкого тела, и глаза его привычно источили свою побеждающую жалость.
- Что ж... Если они не кусаются..