Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Драма
      Трифонов Юрий. Старик -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  -
арики ни черта не помнят, путают, врут, им верить нельзя. Неужто и я? И мне? Ведь отлично помню, Мигулин коренаст, плечист, среднего роста. Руки необыкновенно сильны. Руки не кавалериста, а кузнеца. Партию новых сапог привезли снабженцы. Мигулин на снабженцев за что-то в большом гневе. Схватил сапог и разодрал руками по шву. "Вот какую гниль, собаки, привозите!" После него никто не мог, как ни пыхтели, ни один сапог разорвать. Сапоги были нормальные. Года четыре назад в Ростове в музее разговариваю со стариками, смотрю фотографии. Все Мигулина хорошо помнят. Один старик говорит: "Я был мальчишкой. Видел его в Ростове. Он был худощавый, стройный, как юноша. Лет тридцати..." Другой старик возражает: "Нет, ему сорок пять лет, когда он погиб". Третий старик, низкоросленький, говорит: "Он был небольшой. С меня ростом". И ведь каждый считает, что только он знает истину. Еще один там же, в Ростове, допрашивал с пристрастием: "А ты скажи, коли ты его видел, какая у него самая отличительная черта? В его внешности?" Я был в затруднении. Он сказал с торжеством: "Самая отличительная - левый глаз прищуривался в минуты волнения!" Про глаз совершенно ничего не помню. Вполне возможно, что врет. А Каледин застрелился, кажется, в начале восемнадцатого. Чуть ли не в январе. Это значило: конец, полное отчаяние. Донские станицы объявляли о признании советской власти. Пожара на Дону могло не быть. Прощание с Володей, выпал первый снег. Несколько дней после Октябрьского восстания. Я поехал в "Электрическое общество 1886 года" платить за все лето, мама почему-то не хотела, но Шура дал деньги и велел поехать и заплатить, на обратном пути у дома столкнулся с Володей. Он показывает телеграмму: "Заболела приезжай срочно". Потом оказалось, что мать просто вызывала его, испугавшись событий. Билеты на поезд достать немыслимо. Все рвутся из Питера. Володя ждет меня целый час: хочет, чтобы я поговорил с Шурой, чтоб тот достал. Пока Шуры нет, мы сидим с Володей в большой комнате - хозяева смылись, теперь вся квартира принадлежит нам - и при свечах роемся в громадной библиотеке. Хозяином квартиры был управляющий Трубочного завода. Я видел его несколько раз. Неприятный тип. Маме говорил "мадам". И всегда что-нибудь колкое: "Мадам, не обидитесь, если сделаю замечание, отнюдь не политического характера, вашему другу-матросу... Ради бога, не обижайтесь... Дайте деликатно понять, что не следует в туалете садиться орлом. Туалет - вещь хрупкая, а матрос весит пудов семь". У мамы после разговора с ним белеет лицо. Но она сдерживается. Внезапно управляющий со всей семьей собрался и уехал, не сказав куда. Даже записки не оставили. Просто мы пришли домой очень поздно, около полуночи, и удивились - дверь на лестничную площадку распахнута, внутри тоже все раскрыто, на полу бумаги, обрывки газет, веревок, как после грабежа. Теперь сидим, листаем чужие книги, есть много ценных и замечательных. Володя говорит: нужно два билета до Камышина, с ним поедет земляк, студент. Но врать Володя не умеет. Вижу отчетливо: врет. Не смотрит в глаза, нервничает, то и дело подбегает к окну, - ему кажется, что подъехал автомобиль. Электричество не горит. На улице мрак. Если высунуться из окна, можно увидеть вдалеке костер на Большом проспекте. Я спрашиваю: "Что с тобой происходит? Ведь ты врешь". - "Вру". - "А зачем?" Пожимает плечами: "Да черт меня знает... Я еду с Асей". Вот и все. Забытая боль. Володя начинает бурно, торопясь, рассказывать: сомнения, колебания, мучительные подробности... Я спрашиваю: "Ты читал статью о масонах в последнем номере "Былого"? Не хочу его слушать. Не хочу ничего знать. Внезапно стук в дверь. Шура подъезжает на автомобиле, шофер всегда сигналит в клаксон у подъезда, а мама звонит в особый звонок. "Кто?" Мужской голос отвечает не сразу: "Здесь живет Александр Пименович Данилов?" Входит некто в полушубке, меховой шапке-ушанке, охотничьих сапогах, но при этом темные очки, иссохшее остроносое лицо, в руке не соответствующий полушубку дорожный баул иностранного облика. "Шигонцев Леонтий Викторович", - представляется некто, сняв меховую шапку, обнажив странно узкий, вытянутый кверху череп. Этот череп поражает сразу. В нем какие-то вмятины над висками, которые суживают его еще сильнее. Человек со странным черепом, похожим на плохо испеченный хлеб, сыграл заметную роль в моей жизни, и тогда, и в девятнадцатом, и отбросил тень на годы вперед. Поэтому хорошо помню первое появление. Сразу догадываюсь, что человек, называющий Шуру Александром Пименовичем Даниловым, должен знать его давно, может, по каторге или по ссылке. Такие люди возникают часто. Особенно много нагрянуло весной, жили у нас по неделям, но этот что-то припозднился. Откуда он? "Из Австралии", - говорит Шигонцев. Все верно, Шуру знает по тобольской каторге. Потом перевели в Горный Зерентуй, потом в ссылку, оттуда бежал, попал в Австралию, вернулся два месяца назад во Владивосток. И только теперь, второй день - в Питере. "Еще никого не видел, ничего не знаю, первым делом бросаюсь искать Александра. Ведь как мечтали в тобольских _палях_, чтобы, когда случится революция, быть вместе в Питере. И долги свои стребовать". Какие долги? "Всякие! Все! Весь мир у нас в долгу!" Шигонцев широко разводит руки, будто обнимая и стискивая воображаемый мир или, может быть, очень большую женщину, потрясает руками, улыбается, подмигивает, все как-то неестественно бурно и откровенно, я вижу, как сверкают под очками маленькие темно-грифельные глаза, в них лукавый задор. И любит в разговоре оскаливаться, как бы от страсти, от нетерпения, тяжело дыша, показывая стиснутые зубы. Никогда не видел такого темпераментного, несколько комичного революционера. Все прежние, бывавшие в нашем доме, были люди степенные, молчальники. А этот не закрывает рта всю ночь. Приходят Шура, мама, садимся пить чай, Володя просит Щуру насчет билетов, тот куда-то звонит, распоряжается, мама рассказывает о последних новостях - Духонин смещен, Главковерхом назначен прапорщик Крыленко, двенадцатого будут выборы в Учредительное собрание, - и все это переплетается или, лучше сказать, сопровождается неумолчным говором Шигонцева. Он говорит даже тогда, когда его не слушают. Похоже, он изжаждался и по возможности молоть языком... Бог ты мой, о чем только не рассказывает! О бегстве из Сибири, о духоборах, о тайных курильнях опиума, о коварстве меньшевиков, о плаванье по морю, об Австралии, о жизни коммуной, о своих подругах, которые не захотели возвращаться в Россию, о том, что человечество погибнет, если не изменит психический строй, не откажется от чувств, от эмоций... Шура называет своего приятеля шутя Граф Монте-Кристо. Но потом все поворачивается такой стороной, что не до шуток. Правда, происходит не сразу. Года через полтора. А тогда, в ноябре семнадцатого, разговоры, веселье, вспоминают друзей, кто исчез, кто перекрасился, многие очутились в Питере, включились в борьбу, Егор Самсонов, например, возглавил путиловскую милицию, теперь верховодит в Красной гвардии. "Егорка жив? - кричит Шигонцев. - Он здесь? Ого, значит, наша восьмая камера у российского штурвала. Так и быть должно!" Егор прославился на каторге стихами и избиением доносчиков. Я его знаю. Он приземистый, мрачноватый, в пенсне. У всех почему-то худо с глазами. Шигонцев с возбуждением, будто выпил вина - хотя ничего, кроме чая, не пито, - рвется тотчас бежать искать Егора. Но это невозможно. Тогда они начинают вдвоем, вперебивку, вспоминая, читать стихи Егора о каторге. "Звонок подымет нас в ноябрьской мутной рани, и свет чадящих ламп..." - выкрикивает Шигонцев и замолкает, забыл. "Сметет обрывки грез", - подсказывает Шура. "И окрик бешеный, и град площадной брани..." - продолжает Шигонцев, и вместе: "Пора вставать! Эй, подымайся, пес!" У Шигонцева из-под очков ползет влага. Вытирает щеки дрожащими пальцами. Придется человечеству погибать - от чувств спасения нет. "Вы, упрямцы, умевшие все снести без мольбы и проклятий, обнажавшие молча на плахе клейменные плечи... Вы уйдете отсюда, как гонцы и предтечи все отвергнувшей и на все покусившейся братии..." Знали бы, что случится через три месяца: в Ростове, куда Егор ворвется со своим петроградским отрядом, Шигонцев будет обвинять его в мягкосердечии и требовать предания суду трибунала. А сейчас плачет от невозможности увидеть Егора немедля, сию минуту. И еще рассказывает в тот вечер какие-то студенческие истории: кружки, изгнание, разговор с приват-доцентом, администратором, сволочью, от него зависела судьба, унизительное стояние на ковре, жуковидный инородец за громадным столом, лакей мерзко стоит в дверях, бормотанье, мольба - пожалеть мать. Единственно ради чего: мать не переживет нового исключения. Ледяным тоном: "Зачем же перекладываете заботу о матери на нас? Вот и заботились бы о ней своевременно". Мать не пережила. Долго ждал сладкой минуты, лелеял в австралийских снах приход в тот самый кабинет с ковром - дай бог, чтобы не реквизировали, чтоб сидел за тем же столом, царапал что-нибудь жучьей лапкой, - и взять за подбородок: "А помнишь, скот?.." И, кажется, достиг, настиг. Не в кабинете, правда, и не в том особняке на набережной, со швейцаром и лакеями, а на Финляндском вокзале - выковырял его из купе, из чемоданов, еще бы час, и поминай как звали. В декабре Шигонцев потрошил укрывателей ценностей и много в том преуспел. На улице раздается стрельба. Очень холодно в комнатах. Тянется мглистая стреляющая ночь, в ее чреве - враги, опасности, заговоры, неизвестность, оплывают свечи, гудят, и курят, и хлебают чай два каторжанина, Володя ушел, мама дремлет, а я слушаю, зеваю, мечтаю, догадываюсь. Перевернулось все в России, понеслось, полетело... В середине ночи, когда все укладываются - квартира громадная, каждому по комнате, - мама заходит к Шуре, спрашивает тихо: "Ты как считаешь, Леонтий умный?" А я все слышу, потому что открыта дверь. Шура, помолчав: "Не столько умный, сколько горячий. Я бы сказал, кипящий..." - "А я бы сказала: много пены", - говорит мама. Оба смеются. Бесконечно понимают и любят друг друга. А за завтраком мама рассказывает, что Шигонцев на рассвете ломился к ней в комнату, требовал, чтоб отворила. С совершенно ясной целью. "На него похоже, - говорит Шура. - Что ты ему ответила, дураку?" - "Он не дурак. Просто вот такой человек. Я даже не знаю, на кого он похож. На героев Чернышевского, что ли? На Нечаева, может быть, как описывает Засулич? Таких людей я знаю... Я говорю: Леонтий Викторович, ведь вы призываете человечество побеждать в себе эмоции. А он отвечает: об эмоциях, Ирина, тут нет речи. А? Каково?" Мне это кажется возмутительным, но Шура и мама смеются. Шура говорит: "Врать никогда не умел, это его достоинство... - И добавляет всерьез: - Впрочем, врать порой необходимо - _для дела_..." Трещащий храп летит из соседней комнаты. Шура вспоминает, морщит обугленный лоб, улыбается: был бич восьмой камеры Тобольского централа. Неповторимые люди! Похожих на земле нет, время пережгло их дотла... Ася прижимается к Володиному плечу, слезы текут по жалкому, потерянному лицу, никогда не видел ее такой. Елена Федоровна сидит напротив и, даже не ответив на мое "здравствуйте", так поглощена минутой, выговаривает едва слышно: "Наша настоятельная просьба... Когда святейший синод даст разрешение на брак..." Константин Иванович маячит в дверях, заходить в купе не желает, да и некуда, теснота, едут кроме Володи и Аси еще человек шесть, сидят на лавках вплотную, как в трамвае, Константин Иванович поминутно изгибается и извиняется, пропуская прущую по коридору толпу с поклажей. И куда прут? Где все поместятся? "Леночка, не волнуйся! Леночка, у меня есть рука в синоде, есть ход к Василию Карповичу..." Он разговаривает с нею, как с больной. Не возражает ни в чем, соглашается, поддакивает всякому бреду, какой она несет. Может, она и правда слегка тронулась. Какой, к чертям собачьим, синод? Какое разрешение на брак? Никто не спрашивает никаких разрешений. Девять человек набиваются в купе, где должны ехать четверо. Синод, вероятно, уже уничтожен декретом. Не имеет значения. Мне горько, ошеломительно, от меня скрывали, я прощаюсь с ними навсегда. Но не имеет ровно никакого значения. А Володино лицо - невольная улыбка и глаза, в них жадное, всепожирающее счастье... Больше года не слышу, не знаю о них ничего. Утянуло в воронку, и исчезли. Все без них: поездка с Шурой на юг, экспедиция Наркомвоена, потом чехи, Урал, Третья армия, отступление, Пермь, я стал другим человеком, видел смерть, хоронил друзей. И только в феврале 1919 года, когда Шуру после ранения послали на Южный фронт, вернее, в тыл Южного фронта, в освобожденные районы, и мы оказались на Северном Дону, я слышу от кого-то про Володю, будто он вместе с Асей, женой, при штабе Мигулина, в Девятой армии. Не могу поверить. Да тот ли Володя? Тот самый, камышинский, питерский, по фамилии Секачев. Такой высокий, курчавый, с румянцем, лет ему не более двадцати, а то и меньше, и ей столько же. Он в пулеметной команде при штабе, а она машинисткой. Приказы печатает и разные воззвания, листовки, даже стихи, которые Мигулин сочиняет и разбрасывает тысячами. Мы эти мигулинские творения находим повсюду на его следах. "Братья-казаки Каргинского полка! Пора опомниться! Пора поставить винтовки в козлы и побеседовать не языком этих винтовок, а человеческим языком..." Но как Володя и Ася очутились в штабе красных войск? И не просто в штабе, а в сердцевине самой победоносной и знаменитой в ту пору армии? Мигулин ломит на юг. Небывалый успех. Почти вся Донщина освобождена, красновская армия развалилась, катится к Новочеркасску, падение донской столицы - дело дней... А я-то подумывал, что Володя и Ася чахнут где-нибудь в Екатеринодаре, а то, может, махнули в Болгарию, Турцию... Но увидеть их не могу. Они на юге, мы с Шурой - в станице Михайлинской, в ревтрибунале округа. Между нами сотни верст. О Мигулине мы знаем по разговорам. Говорят о нем повсюду и все, и - разное. Кроме того, что он самый видный красный казак - после гибели Подтелкова и Кривошлыкова, недавней смерти Ковалева крупней нету, - кроме того, что войсковой старшина, искусный военачальник, казаками северных округов уважаем безмерно, атаманами ненавидим люто и Красновым припечатан как "Иуда донской земли", кроме этого, общеизвестного, на нас обрушиваются во множестве слухи, выдумки, байки и просто подробности жизни, ибо мы попали в _его_ края. Родной хутор Мигулина в десяти верстах. Каков он? Шут его поймет, фигура странная, зыбкая, то мерещится в ней одно, то брезжит другое. Называет себя не без гордости старым революционером. В своих пылких воззваниях, писанных в провинциальном, гимназическом стиле, очень искренне и шумливо, которые тискает на чем попало - на обоях, на оберточной конфетной бумаге, повторяет то и дело: "Я, как опытный революционер...", "Мне, как старому борцу с царским режимом..." И, кажется, тут не просто слова. Но иные люди, вроде председателя Михайлинского ревкома Бычина, говорят, что брешет, никаким революционером не был, а просто горлопанил на сходах. Да однажды ездил на казенный счет в Питер, отвозил в Думу какие-то писульки, пустое дело. Меня этот тип занимает. И не только тем, что Володя и Ася где-то там, поблизости. И не тем, что газеты трубят о нем: герой, победитель донской контрреволюции, непобедимый, неуязвимый. Красновцы целыми полками перебегают к нему. И вдруг столь же внезапно его покидают... Один раненый казак рассказывает: Мигулин отпускает пленных казаков по домам. Чтоб "пущали пропаганду". Но от ревкома другие сведения: пленных освобождает потому, что не может победить в себе сочувствия к брату-казаку. В первую очередь он казак, а потом уж революционер. _Мигулин ведет двойную игру!_ Так поговаривают в ревкомах, в штабах, в трибуналах. На чем основано? И опять зыбкость, туман, невнятица... О какой же игре речь, когда он на Донце? Один кудлатый седоватый молодой человек, издающий газетку политотдела, недоучившийся студент Наум Орлик говорит: он опасен тем, что скрытый сепаратист. Хочет сделать из Дона что-то вроде Финляндии. Это тщательно скрывается, но люди, знающие его по прошлым годам, утверждают доподлинно: сепаратист. Хотя клянется сейчас в верности большевикам, но все помнят прежние симпатии: он был трудовиком, затем народным социалистом. В Питере был близок к донским депутатам. "А если хочешь точнее: он истинный донской националист! Со всеми милыми качествами. И к тому же, - Орлик встряхивает кулаком, будто печать ставит в воздухе, - с эсеровской начинкой!" Спорить с Орликом трудно. Он все знает заранее, ни в чем не сомневается. Люди для него - вроде химических соединений, которые он мгновенно, как опытный химик, разлагает на элементы. Такой-то наполовину марксист, на четверть неокантианец и на четверть махист. Такой-то большевик лишь на десять процентов, снаружи, а нутро меньшевистское. "А ты, - говорит мне, - стихийный, неустойчивый большевик. В тебе сильна либеральщина. Ты на две трети наш, а на треть - гнилой интеллигент". Черт его знает, откуда он это берет! Может, оттого, что я спорю с ним и с другими ревкомовцами насчет расстрелов и реквизиций. А мне кажется, что главный предмет спора с Орликом, всех споров со всеми - Мигулин. Если понять или хотя бы решить для себя, что он такое, станет ясно многое. Несмотря на наши споры и даже ругань, я с Орликом дружу. Я его уважаю. Мне кажется, что он мой товарищ, хотя он старше на десять лет и участвовал как дружинник в революции пятого года, побывал в ссылке, мучился, бедствовал, левая рука у него перебита шашкой, не действует. В енисейской ссылке он перечитал уйму книг и знает в сто раз больше меня. И в двадцать раз больше Шуры. Ведь Шура не очень много читал. И все же Шуре я доверяю больше. "Сначала собрать факты, - говорит Шура, - а потом делать выводы. Наум, как всегда, торопится". Шура - человек кропотливый, основательный. Любитель статистики. А факты такие: Мигулину теперь сорок шесть. Если он и революционер, то действительно старый. Но, говорят, еще крепок, силен и в походе, и в скачках, в рубке, во всех казацких занятиях ловок. Все подтверждают и другое - образованный, книгочей, грамотней его не сыскать, сначала учился в церковноприходской, потом в гимназии, в Новочеркасском юнкерском, и все своим горбом, натужливыми стараниями, помочь некому, он из бедняков, и, когда выбирали, кого посылать в Петербург, в Думу, с приговором станичного сбора насчет призывников, выбрали его. Потому что выступил на сборе зажигательно. Девятьсот шестой год. Он только что вернулся с полком из Маньчжурии, заслужил там четыре ордена и повышение в чине - стал подъесаулом. А в родной станице на сборе сразу врезался в стычку с начальством. Дело касалось больного и травленого в казачьей душе - того, что называлось "содействие войск гражданским властям". Как раз в ту пору правитель

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору