Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
щий добиваться
прощения злодеям с морелевыми ушами, прости и ты нам, и вышли заказным
фотографию и свою жизнь на двух страничках, сколько сблудивших рыбиц из
моря человеческого спас ты от крючка и не кусал ли в детстве мамку за
сиську.
Сел писать свое прохождение жизни, но попалось какое-то перо-заика.
И так пробовал и этак, и с начала начинал и с конца - а все некролог
выходит. Взял с полки том, полистал, мамочки родные, не словарь, а
кладбище.
Так и начать:
Ему нужен покой. И есть от чего отдохнуть.
Или:
Усопший был продуктом своего времени, шального и недальновидного,
смалывающего человека своим жерновым камнем на чью-то потребу. На чью
потребу?
Выпил чаю, глядя в окно. Там стая птиц кружила над деревьями, будто их
кто-то гонял ложкой, как чаинки.
Захотелось пройтись. Зашел к Анечке. Мой ангелочек потянулся ко мне,
обрадовался, пустил слюнки. Я снес ребенка вниз, посадил в коляску. Мы
пошли в Знаменский парк. Приходим, а там осень. Все ей рассказал: смотри,
вот это сентябрь. Вот это, держи, кленовый лист, его можно поставить дома
в вазочку, забыть в книге или просто запомнить. Эта дорожка ведет до реки
Волги, которая до песчаных берегов наполнена инфузориями. Волга впадает в
Гирканум. Вон дети прячутся за деревьями. Тут, гляди, в лужице солнце.
Астры. Они цветут. Сосна. Она бросается шишками. Воздух. Он, нюхай,
пахнет. Там, наверху, между веток, Бог. Вот это ветер, он забирает с собой
прошлое. Болтаю что-то, и чудо мое улыбается.
Вернувшись, опять потащил себя за шкирку в кабинет. Снова стал листать
словарь. Зачем? Для чего? Кому? Напечатают петитом несколько бесполых
фраз, поместят фотографию какого-то экспоната из музея восковых фигур.
Какое все это имеет отношение к опостылевшей комнате, замурованной
кирпичами книг, к начинающей стремительно стареть коже, к зеркалу, в
котором живет правша?
Мучил себя, мучил, потом плюнул. Дело терпит. На следующей неделе напишу.
И тогда - потеснитесь, высокомерные сокамерники по алфавиту! Я со своим
узелком лезу к вам на нары вечности! Пусть узнает обо мне жучок-буквоед на
книжном складе! Вот сдохну, и будет эта книжка моим единственным земным
пристанищем. Спрячусь там, прикрывшись обложкой, и затаюсь в засаде среди
страниц, пока - в ожидании Страшного суда - кто-то не возьмет, чтобы
успокоить захныкавшего ребенка, первый попавшийся фолиант с полки:
- На, Манечка, полистай картинки, - и тут мне, распахнутому из небытия,
детский пальчик ткнет боязливо в бороду - вдруг цапну.
Где ты, проснувшийся среди ночи Гиперид? Как ты сюда попал? Что это за
голоса кругом? Кто эти люди?
Все здесь какое-то непрочное, зыбкое, переливчатое. То какой-то шепот, то
чье-то невнятное бормотание. Все здесь какое-то странное. И люди здесь не
совсем живые, и мертвецы не совсем мертвы. А может, этот сентябрь - самый
Гадес и есть? Обернись! Взгляни! Вдохни полной грудью! Кругом заливные
асфоделевые луга. За перелеском тянутся стигийские болота, оттуда каждый
год ведрами тащат клюкву, морошку. Краснощекие листья сыплются в студеную
Ахеронтку - и не скажешь, что когда-то была судоходной, так заросла,
затинилась. В камышах, услышав шаги, замирают лягушки, в омуте - облака.
Насвистывая, идет по тропинке отец, полы распахнутого пальто цепляются за
репейник. Остановился, ковырнул носком ботинка чем-то привлекший голыш,
хмыкнул, зашагал дальше.
- Отец!
Не слышит.
- Отец, постой!
Оборачивается. Морщит лоб, водит глазами, прислушивается. Поднимает
хрустнувший сучок. Бросает в речку. Всплеск. Разбегаются круги. Листья,
прилипшие к черной воде, качаются на волнах, как на детской лошадке.
- Отец, ты совсем стал плохо видеть. Вот он я. Вот моя рука. Дай я тебя
обниму.
Трогаю его потертое, обсыпанное березовыми семенами пальто, а рука
проваливается куда-то. Там, внутри отца, какой-то кисель из пустоты.
Он усмехается:
- Ну, что я говорил! Все тела состоят из киселя, кисель - из атомов, атомы
- из букв.
Покойный родился в семье директора школы, где в цветочном горшке на
подоконнике огрызок яблока, а из туалета лезет запах мочи.
Чу! Что за нездешние звуки летят по пустынным вечерним коридорам? Чьи шаги
нарушают дерзко покой цитат и портретов? За кем бежит вприпрыжку по
натертому до свиста паркету эхо Медведниковской гимназии?
Это бьет сарацин-невидимок шлемоблещущий мальчик, измученный очками с
одним стеклом от косоглазия и истерзанный навязчивым страхом проглотить
паука. Отец подарил мне на шестилетие сделанный в столярке учениками
рыцарский набор - шлем, маленькие латы, похожий на крышку от кастрюли щит,
обоюдоострый меч и длиннотенное копье. Вечером, когда здание запиралось на
ночь, я убегал из флигеля, где отцу дали казенную квартиру, и с воплями
носился по темным коридорам, разя направо и налево полчища врагов. Это был
мой захваченный ими дом, мой замок, моя крепость, и я в яростных схватках
срубал чалмы вместе с головами с обидчиков, очищая от скверны школу этаж
за этажом.
По-моему, я был единственный, кто не боялся отца. Хотя под его взглядом,
приводившим в моментальное смирение любой, даже самый отчаянно бунтовавший
класс, и мне иногда становилось не по себе. Кроме математики, отец
преподавал логику. Закуривая, он говорил:
- Приятное иногда предосудительно, а предосудительное всегда вредно.
Следовательно, вредное иногда приятно.
Надевание на меня ненавистной теплой фуфайки сопровождалось заговором:
- Шерстяные одежды поддерживают тепло в теле. Предметы, поддерживающие
тепло, - дурные проводники тепла. Следовательно, некоторые дурные
проводники суть одежды из шерсти.
Слова завораживали, и я не сопротивлялся.
Иногда, если мне удавалось его упросить, он рассказывал мне перед сном
удивительные, ни на что не похожие сказки. Действие происходило где-нибудь
в Индии или Африке. В них египтянка могла прийти со своим сыном к Нилу, и
там на берегу ребенка хватал выбросившийся из воды крокодил. Мальчика в
этих сказках всегда звали, как меня, и было ему всегда столько же лет, и
выглядел он всегда так же, даже очки носил полузаклеенные. Египтянка
начинала рыдать и просить крокодила вернуть ей Сашу.
Я ощущал когтистую тяжелую лапу на моем загривке, чуял смердящее утробное
дыхание, слышал над ухом клацанье корявых зубов.
Тут крокодил говорил:
- Верну, если угадаешь, исполню ли я твою просьбу или нет.
Мать отвечала:
- Не исполнишь.
Крокодил:
- Теперь ни в коем случае я не должен отдавать тебе ребенка. Если твой
ответ верен, то ты не получишь его по собственным словам, если же неверен,
то ты не получишь его по уговору, - чудовище собиралось уже заглотить меня.
Дальше происходило чудо. Египтянка торжествующе заявляла:
- Если мои слова верны, ты должен отдать ребенка мне по условию, если же
нет, то ты отдашь мне моего ребенка.
Челюсти разжимались, и я оказывался спасен.
Что-то не спится. Все вспоминаю отца, нашу квартиру, маму.
Вот он за солнечным завтраком ловко, с хрустом, отсекает яйцу всмятку
пустую голову. Вот в актовом зале на выпускном экзамене торжественно
вскрывает конверт с темами для сочинения, а ножницы вдруг выпрыгивают у
него из рук и прыгают, лязгая, по паркету. Вот он играет на мамином дне
рождения на рояле, и к Шопену примешивается легкая кастаньетная дробь - у
отца были длинные, холеные ногти. А это мама - проверяет, заплетая на ночь
свою тоненькую косичку, выучил ли я заданный урок. Перед уходом в театр
целует меня, и сережка остается в моей кроватке.
Они совершенно не подходили друг другу, отец - весь в иголках и педант,
она - забываха и растрепа. Ее пальцы вечно были в пятнах от химикатов.
Мама преподавала химию, ничего в ней не понимая. Предмет свой не любила
совершенно, но больше всего боялась это показать. Опыты у нее постоянно не
удавались. А если что-то все же получалось, и белое превращалось в
красное, огонь в воду, а камень в стружку - удивлялась превращениям не
меньше других. За опытами всегда бормотала, будто молилась химическим
богам, жившим в вытяжном шкафу.
Она могла пройти по актовому залу в перепачканном мелом жакете. Из-под
юбки мог сверкать, как клинок, край белья. Отца ее неряшливость бесила, но
он никогда не повышал голоса, разве что выдавал какой-нибудь недоступный
мне силлогизм, но очевидно хорошо понятный маме, потому что после этого
они могли не разговаривать друг с другом днями.
На обеденном столе, серванте, на каждом стуле, на моей кроватке темнели в
укромных местах бляхи с инвентарными номерами. Даже картины на стене были
казенными. Отец, по-моему, и не хотел иметь ничего своего. Он был легкий и
будто боялся вещей.
Когда я сильно надоедал ему, он брал какую-нибудь книгу потолще с полки и
говорил:
- На, Сашенька, полистай картинки!
На картинках были изображены какие-то странные люди в передниках с
головами шакалов и крокодилов. Картинок было мало, но то, что в толстой
взрослой книге было написано, увлекало гораздо сильнее, чем какие-нибудь
Каштанки. Я принимался читать и никак не мог оторваться, хотя многое было
просто недоступно моему детскому разумению. Меня смущало, например, не то
обстоятельство, что Осирис был женат на своей сестре, но упоминание, что
он вступил с нею в брак еще до рождения. Было непонятно, как это перо на
весах может перевесить сердце, или что значит зачать от мертвого, и
вообще, что такое фаллос. Хотя, с другой стороны, многое казалось чем-то
родным: когда Осириса бросали в сундуке в воды Нила, это живо напоминало
"туча по небу идет, бочка по морю плывет", феникс сверкал перьями не хуже
жар-птицы, а саркофаги с мумией внутри вкладывались один в другой, как
матрешки.
Я снова приставал к отцу:
- Значит, после смерти каждый становится Осирисом?
Он проверял тетрадки за столом и кивал мне головой:
- Да.
Я не унимался:
- И Пушкин Осирис?
Он снова кивал:
- И Пушкин. Не мешай.
Остановиться я не мог:
- И ты Осирис?
Отец откладывал перо, смотрел на меня и улыбался:
- Нет, я ведь еще не умер.
- А когда ты умрешь?
Он смеялся. И вдруг говорил зловещим шепотом:
- А где вчерашняя газета?
И тогда наступали счастливейшие минуты. Мы сворачивали из старых газет
дубинки и начинали колошматить друг друга, гоняясь по комнатам.
А ведь я уже старше тебя, мой водохлеб. Где ты?
Он всегда пил только одну чистую воду из графина, стоявшего на обеденном
столе. Отец говорил:
- Человек на 80 процентов состоит из воды, а не из чая с лимоном или кофе
со сливками.
Ну вот, хотел набросать черновик curriculum vitae, а получилось что-то a
la Карл Иваныч.
Принимаю. Входит девочка, робко, бочком, испуганная, глаза на мокром
месте, нос красный, распухший.
- Что же вы там встали? Смелее, смелее, проходите, присаживайтесь.
Села на краешек.
Взглянул на визитную карточку.
- Значит, это вы, мадмуазель, и есть Лунин Павел Петрович?
Смутилась еще больше, вскочила.
- Это мой отец, мы с ним выступаем вместе. Но все это недоразумение, папа
ни в чем не виноват! Это какая-то ошибка!
Насилу усадил:
- Да успокойтесь вы, ради Бога!
Сморкается, шмыгает носом, вот-вот разревется.
- Вы даже не можете себе представить, как все это ужасно!
- Милая моя, - отвечаю, - уверяю вас, я легко могу себе представить все на
свете. Ну, рассказывайте, посмотрим, чем я могу вам помочь.
- Мой отец... Он... Его...
Вот и рыдания. Лицо прячет в платке, плечики дрожат, оттопыренные уши
полыхают.
- Да прекратите вы, наконец! Как вас зовут? Выпейте воды!
Шепчет чуть слышно:
- Аня...
- Вот видите, и у меня дочка Аня, Анечка. В два раза вас меньше, а так не
плачет!
Сначала отказывалась, потом выдула целый стакан.
Смотрю, как она пьет, как, извинившись, встает, подходит к зеркалу, чтобы
привести себя в порядок, как пудрит по-взрослому нос, как проступает
сквозь облегающее платьице резинка пояса для чулок. И знаю наперед все,
что скажет. Умоляю, скажет, спасите моего ни в чем не повинного отца,
убившего третьего дни при невыясненных обстоятельствах под гудок далекого
курьерского до сих пор не опознанное тело, небось, читали в газетах, везде
про это пишут. Да-да, конечно, читал, еду позавчера на дачу полуденным
сентябрьским поездом, солнце прошибает вагон насквозь, а вдоль насыпи
тополя, и вот газета то вспыхнет, то погаснет, не "Волжский вестник", а
морской семафор: точка-тире, точка-тире. Глаза болят.
- Следствие, насколько мне известно, Анна Павловна, не располагает
какими-либо серьезными уликами против вашего отца. Все так неопределенно,
запутанно. Неизвестно, ни кто явился жертвой, ни мотивы преступления. На
догадках нельзя построить серьезного обвинения, потому и мерой пресечения
господину Лунину избрана лишь подписка о невыезде.
- Поймите, это удивительный человек, он совершенно не способен на такое!
- О, милая девочка, вы даже не знаете, на что способны эти удивительные
люди! Впрочем, простите. Я лично глубоко убежден в полной невиновности
вашего отца. Разумеется, это всего лишь огорчительное недоразумение.
Уверен, что в ближайшее время обстоятельства этого неприятного дела вполне
следствием прояснятся и полиции придется принести вам извинения. Если же
дело, паче чаяния, все-таки доберется до суда, что ж, благодарен за
доверие, которое вы мне оказываете. Не сомневайтесь в моей поддержке. Дело
абсолютно выигрышное. Я сделаю все, чтобы Павла Петровича оправдали.
Кстати, а что же он сам не пришел?
Вроде успокоилась, радостно кивала головкой, а тут опять встрепенулась,
испуганно пролепетала:
- Он плохо себя чувствует. Он болен. У него температура.
- Что ж, передайте ему в таком случае мои искренние пожелания скорейшего
выздоровления.
Вскочила, растерянно зарделась.
- Деточка, что еще?
Протягивает конвертик.
- Что это?
- Здесь пятьдесят рублей. У нас больше нет.
- Спрячьте!
Сует конверт мне на стол под бумаги.
- Что вы делаете? Заберите немедленно деньги!
Испуганно мотает головой.
Взял конверт и засунул ей в сумочку.
- Возьмите хоть контрамарки! - встрепенулась. - Приходите с дочкой, мы
выступаем в театре Зимина. Вам очень понравится.
- Забавно. И когда же?
- Да хоть сегодня вечером.
- Позвольте, но ведь ваш отец болен.
- Вы не понимаете, он артист. Он не может не выйти на сцену, когда выход
уже объявлен!
Шмыгающая носом Аня, тебе кажется, что этот человек, к которому ты пришла,
большой, сильный, благородный. На его речи ходит по билетам публика.
Волжская знаменитость, к которой обращаются за помощью, когда в семью
приходит горе. Последняя надежда. А он, может, обгрызенного твоего мизинца
даже не стоит.
Завтра:
К зубному.
Сфотографироваться.
Заказать у Толбеева книги по каталогу.
Смотреть закладные по делу E.
Вечером - театр Зимина (?)
Никуда нельзя пойти, чтобы не встретить знакомого. Нынче в Зимина, в
гардеробе. Суета. Мокрые зонты, плащи. Со шляп течет. Театральные запахи:
из зевающих дамских сумочек, от пыльных плюшевых диванов, от намокших
волос гимназисток. Из буфета тянет жареным кофе.
Все смотрят на мою девочку. Иду гордо, веду ее за ручку.
- Идем Анечка, сейчас начнется.
Тут К. К.
- А вот и Александр Васильевич собственной персоной! А крошка ваша как
вымахала! Ангелочек наш! Кавалерист-девица!
Лопочет что-то с восклицательными знаками. В бороде крошка, на галстуке
пятна щей. Покойница, небось, переживает, смотрит сейчас откуда-нибудь из
зеркала на своего вдовца и сокрушается - без нее ничего не может, совсем
опустился.
- Вот моя-то на вас бы, Александр Васильевич, порадовалась! Уж она в вас
души не чаяла! А народа-то смотрите сколько пришло! Говорят, начинал при
пустом зале, а теперь - битком. Публика-то у нас сами знаете какая. Им бы
все на злодея поглазеть. А порядочный человек - зачем ей нужен? Вы уж на
сороковины загляните. Ей будет приятно.
Обещал. Куда денешься.
Уже простились, пошли в зал, старик все махал Анечке, та пускала от
удовольствия пузыри, вдруг он опять как стиснет мне руку и шепотом в ухо:
- Вы святой человек! Я благодарю вас!
Милый, глупый К. К. Почему-то они все думают, что это должно приносить
страдание - вот так за ручку гулять с моим чудом в каком-нибудь людном
месте. И ничего не объяснишь, а начнешь объяснять, будут кивать головой и
жалеть еще больше. Бог с ними.
Душный знаменский зальчик действительно был полон. Посадил Анечку на
колени.
- Смотри, сейчас дядя волшебник будет показывать всякие фокусы!
Публика нетерпеливо аплодировала, мое чудо тоже захлопало в растопыренные
ладошки.
Занавес чуть колыхался на закулисном сквозняке. Я все вытирал красавице
моей слюнки. Наконец сцена открылась и к рампе вышел не индус в чалме, и
не Мефистофель в огненном плаще - этим персонажам я бы не так удивился -
на сцену вышел мой учитель чистописания Громов, вальяжный, большеголовый,
подслеповатый. Все та же холеная бородка, та же снисходительная
полуусмешка, те же длинные розовые ногти. Сказать, что я испытал трепет -
ничего не сказать. Вдруг сразу вспомнил себя растоптанным школяром,
которому этот ушедший после какой-то истории из университета профессор
презрительно бросил на парту тетрадку со словами:
- Это, любезный, не из русской чернильницы.
Как тут не поверить если не в переселение душ, то хотя бы тел. Даже голос
переселился. Даже манера повторять по нескольку раз сказанное, чтобы дошло
до тупиц за последними партами. Даже школьную доску захватил с собой мой
неудачливый профессор.
Начал Лунин с математических экзерсисов. Ему ассистировала переселившаяся
Шахерезада - в зеленых шароварах, с голым животом, в полупрозрачной чадре.
В прелестнице, семенившей по сцене под перезвон колокольчиков на поясе,
сложно было узнать мою заплаканную доверительницу.
На черной доске она писала мелом заказанные охотниками из публики
пятизначные числа, которые Лунин с легкостью умножал, делил или возводил в
квадрат.
- Поверьте, - усмехался он в ответ на аплодисменты, - в этом нет ничего
особенного, ничего особенного. Просто каждый из нас использует данное ему
кое-как, с ленцой. Чтобы стать силачом, нужно просто почаще напрягать
мышцы, напрягать мышцы.
Перешли к шестизначным. Лунин подносил ладони к вискам, напрягался на
какое-то мгновение, затем небрежно бросал ответ. Один раз ошибся, но тут
же сам себя поправил.
Неверующий Фома, переселившийся в моего пузатого, тяжело дышавшего соседа
сзади, сам полез на сцену с заготовленной бумажкой. Придирчиво осмотрел
мел - вдруг с подвохом, повернул доску так, чтобы было видно только
зрителям и, сверяясь со своим листком, вывел два ряда цифр, которые нужно
было перемножить. Лунин сказал:
- Можете не показывать мне, просто назовите.
Выслушал, глядя куда-то в потолок, только кулаки его терлись друг о друга,
и неспешно произнес какое-то бесконечное число.
Фома, тупо глядевший в бумажку, просиял и под аплодисменты развел руками,
мол, ничего не попишешь. На свое место он вернулся весь перемазанный мелом.
Лунин запоминал за несколько мгновений длиннющие ряды чисел и
воспроизводил их справа налево и слева направо, вытворял еще какие-то
чудеса с арифметикой, но все это была только прелюдия, разминка.
Лунин объявил, что обладает уникальными способностями читать любой текст
пальцами и готов сообщить содержание любого послания, запечатанного в
конверт, не вскрывая его. Одалиска забегала по рядам, раздавая желающим
бумагу и конверты. Подбежала и к нам. Улыбнулась под газовой чадрой:
- Вот, возьмите!
Упорхнула, оставив после себя запах дурманящих духов и детского пота.
Лунин предупредил:
- Прошу вас, господа, не писать печатными буквами! Поверьте, не стоит без
нужды упрощать эксперимент!
Я проверил конверт, бумагу. Вроде без обмана. Достал самописку. Загородив
листок ладонью, чтобы никто из окружающих не мог подсмотреть, крупно вывел:
- ТЕЛЕГРАММА.
Потом мелко, обычным своим почерком:
- Смертоубийство не вменяется в преступление, когда оно было последствием
дозволяемой законом о