Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Драма
      Шишкин Михаил. Взятие Измаила -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  -
о, а мне казалось, что это новый шаг, прыжок в развитии - хотел обманывать себя. Но действительно, что-то происходило. Ребенок уже ползал по полу, загребая ногой. Она увидела, как дети лепят игрушки, и захотела тоже лепить - я водил ее растопыренной ладошкой, и мы катали из глины колбаску. Полюбила книжки, могла часами рассматривать картинки, но нельзя было дать в руки, сразу принималась рвать страницы. Давал ей старые газеты - рвать их стало ее излюбленным занятием на долгие месяцы. Помню, перелистываем с ней в приемной врача модные журналы, переворачиваю страницы ее ручкой - у меня пальцы сухие, а ее пальчики сразу пристают к скользкой бумаге, но только отвернулся, а уже новый чужой журнал изорван. Однако проходили и месяцы, и годы, а никакого продолжения не было, и записи в дневнике становились все однообразнее. Игрушки, занятия почти все мои старания проскальзывали мимо нее, как вода с пропитанной маслом бумаги. Анечка могла рисовать дым - водить кругами зажатый в кулак карандаш. И вот я без конца рисовал ей то домик с трубой, то паровоз, то пароход, и она пририсовывала к ним бесконечный каракуль. Все, что трещит, доставляло ей удовольствие, она открывала ящики на кухне - все грохочет. Это радовало, но в какой-то момент приходило понимание, что все это она делала уже и два и три года назад. Где-то я увидел деревянный кубик с дырками, в него можно было продевать деревянную палочку с разноцветными лентами. Купил, думал, она обрадуется - никакого интереса. Она любила какие-то игры, но только одни и те же, например, брала свои детские нож и вилку, и они танцевали друг с дружкой по столу, но ничто новое ее уже не интересовало. Когда ходили гулять, должна быть все время одна и та же дорога, иначе Анечка становится беспокойной. Любила смотреть на качели, но саму ее посадить на них было совершенно невозможно, сразу испуг, истерика, припадок, кричит, будто ее режут. Был какой-то период развития, и вот опять ждешь шага вперед, и месяцами, годами - ничего. Был как-то в гостях у знакомых, у которых ребенок возраста Анечки, стали во что-то играть с ним: мальчик схватывал все на лету, придумывал свое. Стал устраивать из стульев поезд, и все взрослые должны были сидеть, как в вагонах. Ребенок что-то берет у тебя и что-то дает. А с Анечкой все проваливалось в какую-то пустоту. В какой-то момент - Анечке исполнилось, наверно, пять - руки у меня опустились. Все показалось бессмысленным. Столько потрачено сил - и все впустую, никакого результата. Наивно мечталось, что она сможет когда-то догнать других детей - нет, нужно было смириться, что она навсегда останется такой, какая есть. Бывая по делам на Преображенке, я иногда проходил мимо стены городского приюта, о котором говорил еще Ромберг. И вот однажды я зашел туда. Нет, у меня и в мыслях не было отдавать Анечку, но все время где-то в глубине мозга точила мысль, что если что-то со мной случится, она ведь попадет сюда. Меня сперва не хотели пускать, говоря, что главного врача нет, но я дал сторожу. Тот провел меня в коридор и открыл первую запертую дверь. В жарко натопленной комнате стояли железные кроватки с высокими решетками. В них на клеенках корчились совершенно голые разновозрастные дети. Они раскачивались, как маятники, и мычали. У них были уродливые лица, безумные глаза, и почти все дергали себя руками за половые органы. Там была такая вонь, что я поспешил выйти. Я поднялся на второй этаж. Из открытой двери раздавались крики. Я заглянул. Это был медицинский кабинет. Какому-то ребенку брали на анализ кровь из пальца. Меня поразило, что этот мальчик визжал от страха и боли, но руку не отдергивал, ему ее почти и не держали, когда кололи. Я пришел домой, прилег и почувствовал себя таким разбитым и уставшим, что захотелось все бросить, уехать куда-нибудь подальше, быть одному, слушать, как волны бьются о берег, писать от скуки длинные письма в никуда, перебирать песок пальцами, принадлежать только себе, забыть обо всем и всех. Я вспомнил о том, что несколько лет не отдыхал и никуда не ездил просто так, для себя, только по необходимости. Наверно, это было что-то похожее на побег. Я отложил все дела, собрался в одночасье и, поцеловав спящего ребенка и перекрестив его, отправился на вокзал. Сел в первый же поезд и уехал. Никогда еще, наверно, я не чувствовал себя таким одиноким. Была осень, и повалил первый снег. Причем, от станции к станции снега прибавлялось, мир белел на глазах. Помню, на каком-то полустанке, на котором мы остановились на несколько минут, дети катали комки и лепили снежных баб. Лица детворы раскраснелись, сияли радостью и снежным счастьем, и кто-то в коридоре сказал, тоже глядя в окно на белые, мерцавшие в наступавших сумерках фигуры с воздетыми к небу руками-ветками: - Вот она, снежная песнь твари перед творцом! Поезд выбился из графика, шел с опозданием из-за заносов, и в вагоне пассажиры громко обсуждали, переживали, слышались недовольные голоса, а мне было даже забавно, что я никуда не ехал. Собственно, это было, наверно, то, чего я искал: уехать и никуда не приезжать. Наконец на какой-то заваленной сугробами маленькой станции в степи мы вовсе замерли. Говорили, что сломался какой-то американский плуг, и поезда по всей ветке останавливались один за другим. Пробка, как выразился ехавший в нашем вагоне инженер. Я вышел за соседями - пройтись по заснеженной платформе. Зашел в здание станции. Там было битком - пассажиры негодовали, кричали, пили, ели, грозили кому-то, требовали начальства, штурмовали телеграфную. Начальник охрипшим голосом пытался перекричать осаждавшую его толпу: - Господа, я не Бог! Удивительным образом даже те, которые куда-то опаздывали и нервничали больше всех, скоро, видя безвыходность, успокоились и образовали уютные компании, в которых быстро знакомились, шумно пили и даже пели. Мои попутчики по вагону звали и меня присоединиться к их, как они выразились, пиру во время снежной чумы. Я вернулся в опустевший вагон, прилег на своей полке. Лежал и думал о том, что Бог наказал меня Анечкой и наказывает ею каждый день и будет так наказывать, пока кто-то не умрет, я или она, и что я терплю и буду терпеть это наказание всю свою жизнь, и не ропщу, только прошу дать мне силы. Очень тяжело одному. Потом сам удивился своим словам. Я ведь не один. И Бог вовсе не наказывал меня - одарил. И если мой ребенок никогда не научится говорить, читать, писать - ну и что? Мне пришла в голову удивительно простая мысль, что все мои с ней занятия никому не нужны, что лучшее лечение для Анечки - просто любовь и тепло, и какая разница, может она читать стихи, прыгать со скакалкой, играть гаммы или нет. Она есть в моей жизни, и я ее люблю и благодарен ей за то, что она дала мне эту возможность любить. Когда на следующий день пригнанные солдаты расчистили пути, я - под удивленные взгляды моих попутчиков - сошел и с первым поездом отправился обратно. Когда приехал, Анечка спала. Матреша открыла дверь, подхватила шубу. Я, еще холодный и мокрый с улицы, отогревая пальцы под мышками, осторожно вошел в детскую и нечаянно разбудил мое чудо, наступив на лежавшую на ковре погремушку. Анечка подняла голову, увидела меня и улыбнулась, протянула ручки. Я взял ее, поднес к окну. Бессильные ножки болтались. Я целовал их, и в ту минуту так очевидно стало важное - у меня все в этой жизни есть, мне ничего больше не надо - все остальное пустота. Этот ребенок дал мне то, что никто на свете дать не сможет. В ту ночь она долго не хотела засыпать, и я взял ее к себе, мы прижимались друг к другу - ее спина к моей груди. Я дышал в ее волосы и втягивал запах от ее затылка - самый вкусный запах на свете. Для Анечки трудно было найти няньку, она боялась и не терпела вокруг себя новых людей, а к Матреше привыкла и любила ее. Однажды у меня пропали из ящика стола деньги, пятьсот рублей, которые я собирался положить в банк. Замок в ящике стола был сломан. Матреша в это время ходила с Анечкой на прогулку и слезно уверяла, крестясь, что заперла дверь, так что было непонятно, как воры, не замеченные швейцаром, пробрались в квартиру. Еще более странно было, что они не взяли пачку облигаций, лежавшую рядом, значит, действовали какие-то ненастоящие преступники, может быть, мальчишки. Я пошел заявить в полицию. Денег было жалко - вдруг подумал: как много прекрасных вещей можно было бы купить - шубу, книги, картину, еще Бог знает что, хотя когда они лежали в ящике, вовсе не собирался покупать ничего, а теперь казалось, что непременно все бы это купил. Пришел в участок. Пристав принял подчеркнуто любезно, хотя, слушая меня, чистил ногти стальным перышком. Наигранное участие, разученное удивление. Про него в суде поговаривали, что он держал тайный дом свиданий для высших лиц города и, вообще, был заодно с ворами - имел свою долю в крупных кражах. Когда я изложил ему, зачем пришел, он протянул портсигар: - Курите? И завел разговор вокруг да около, попыхивая папироской: - Подобный случай был, когда я служил в Самаре, вот так же... Я перебил его: - Но что же мне делать? Он принялся объяснять сочувственным тоном, что деньги находятся труднее всего: - Вот если бы, Александр Васильевич, пропали бриллианты, тогда другое дело... Я сидел и все думал: сколько дать? - У нас есть хороший агент, - продолжал пристав задумчиво, - но он занят. Столько дел! Сами понимаете... Я положил на стол новенькую пятидесятирублевку. - Что вы! Что вы! - любезно испугался. - Это наша обязанность! Я замотал головой и придавил ассигнацию пресс-папье. - Ну уж если вы так хотите, я не настаиваю и передам ему. Мы раскланялись. К вечеру в тот же день явился неприятный юркий тип. Глаза в толстых линзах очков скакали, как головастики. Такое ощущение, что он был слепой и ориентировался больше нюхом. И еще мелкие крысиные зубки. Все в квартире осмотрел, вернее обнюхал, и прямиком направился в комнатку за кухней, где жила Матреша. - Открывай сундук! Матреша даже задохнулась от возмущения, что ее подозревают в краже. - Много вас таких по сундукам лазить! Я хотел было вступиться, мол, как вы смеете, немедленно прекратите, но посмотрел на головастики и осекся. Он поковырял какой-то железякой в замке, сундук открылся. Матреша заголосила. Агент покопался в ее вещах и вынул набитый чем-то чулок. Вывернул наизнанку - разлетелись купюры. Головастики впились в Матрешу: - Где взяла? Моя Матреша вдруг изменилась, выпрямилась, взглянула на меня сухими злобными глазами и ответила спокойно: - Где взяла! У вас украла. Я не верил ни своим глазам, ни ушам: - Господи, да зачем же? Она посмотрела на меня презрительно: - Затем, что вы богатые, а я бедная! - Да какой же я богатый! - Нешто бедный? Я просто не находил слов, чтобы объясниться с этой женщиной, которая жила у меня уже столько лет и была самым близким человеком моей Анечке. - Так ведь грех же брать чужое, Матреша! Она усмехнулась: - А что мне-то делать? Нужно, вот и взяла. Вы не обеднеете, а у нас в деревне дом сгорел. Строиться не на что. - Ну а если бы я взял твое, Матреша? Она снова стала повторять свое: - Вы богатые, а я бедная. Тут из детской раздался крик. Матреша бросилась к Анечке. Ребенок в ее объятиях затих. Агент получил мзду и перед тем, как исчезнуть, спросил: - Заявлять будете? Я замахал на него руками: - Потом, потом! Так все и осталось по-прежнему. А Матреша начинала время от времени грозить, что уйдет, и я каждый раз еле уговаривал ее - из-за Анечки - остаться. Она росла незаметно, тихо, неожиданно. Не успел оглянуться, а это уже не карапуз, а девочка. Раньше невозможно было ее заставить хоть что-нибудь съесть, приходилось чуть ли не скручивать руки за спиной, нажимать на щеки и заливать в раскрытый рот суп, а она бьется головой, выплевывает, вопит - вот тут-то суешь еще ложку, пока рот открыт, но суп, конечно, попадает не в то горло - ребенок давится, выпучив глаза, и так каждое кормление, а после все кругом в щах и каше: и стены и пол. А теперь Анечка, наоборот, все тянула в рот, стала прожорливой, без конца что-то жевала, глотала, набивая свой мешочек. Голос становился отчего-то низким, грубым, а если что не по ней, так в гневе она вовсе делалась опасной: силенок было все больше, и вот начинала кусаться, драться, бросаться чем попадя. А когда ребенок плохо себя ведет, нужно быть строгим, наказывать, как наказывают и нормальных детей, но наказывать Анечку у меня рука вовсе не поднималась, так и прощал ей все, баловал. До семи лет она все делала в штаны, но потом с ней стало намного проще. Она пошла. Теперь мы гуляли с ней за ручку, как самые обыкновенные папа с дочкой. Когда я ей что-то рассказывал, она все понимала, по крайней мере, я в этом не сомневался. Конечно, разговаривать в обычном понимании она не могла, но в ее репертуаре было несколько полуслов, которых вполне хватало для обозначения мира. Я радовался, что постепенно, с годами, Анечка становится почти таким же человеком, как мы, что ее ничего от нас, в общем-то, не отличает, она тоже чувствует любовь, и радость, и счастье, и страх, даже, может быть, еще сильнее, чем мы, но объяснить это другим было совершенно невозможно. Куда ни придешь, вокруг молчание, смущенные взгляды, тяжелые вздохи. Брал ее с собой в кафе - люди сторонились, пересаживались, спешили расплатиться и уходили. В "Норде", помню, официант боялся, как бы Анечка чего не перевернула, отодвигал от нее все в глубь стола, и я так разозлился, что сам нарочно опрокинул на скатерть кофе. Казалось бы, нужно привыкнуть, но привыкнуть к этому невозможно. Когда мы идем гулять, то какая-нибудь женщина спешно, увидев Анечку, убирает своего ребенка с улицы, или кто-то смотрит, например, из окна, а увидев нас, прячется, обернешься - на тебя глядят из-за занавески. Бывает, какая-нибудь сердобольная старушка подойдет, подарит ей замусоленную конфетку. Но как забыть такое: мы с Анечкой поднимались в один дом на лифте. Швейцар запер нас в этот тесный шкаф вместе с какой-то беременной дамой. Анечка всегда сторонилась чужих, а тут вдруг протянула ручку к ее животу. Женщина в ужасе отпрянула, попыталась убрать, защитить свой живот, вжалась в стену с зеркалом. Я, конечно, одернул Анечку, она заревела. Вот и носишь это в себе всю жизнь. Мысль снова жениться или завести какую-то постоянную связь если и приходила в голову, то ничего, кроме страха перед новыми ненужными испытаниями, во мне не вызывала. Но вот в моей жизни появилась Лариса Сергеевна. Я искал ремингтонистку, и ее рекомендовал мне кто-то из коллегии. Признаюсь, больше всего я боялся какого-либо пошлого романа с вытекающими из него сценами, обязательствами, обвинениями и всем таким прочим - так я устал от своей неудавшейся семейной жизни. Однако все получилось как-то само собой, без громких и пошлых слов, вернее, вовсе без слов. Она приходила ко мне домой на час или два, и я диктовал ей, ходя кругами по комнате. Перестук машинки очень нравился Анечке, и она садилась рядом с Ларисой Сергеевной на стул и завороженно смотрела, как порхают ее пальцы по клавишам. Я диктовал по набросанным в блокнот заметкам и, останавливаясь перед зеркалом, поправлял галстук, выбившиеся запущенные пряди с ранней сединой и думал о том, что иски и апелляции не рулетенбургские страсти, и Аня Сниткина, наверно, мало имела общего с этой немолодой дамой странной комплекции. Сыну Ларисы Сергеевны, которого она воспитывала без мужа, было двенадцать лет. Сама она напоминала мой графин на столе: сверху узко, а снизу все раздавалось вширь. Сидела на стуле, а по краям нависало. Расплатившись, я провожал ее до дверей, и было слышно, как она спускается с лестницы, будто скатывается, ударяясь о ступеньки, тяжелый деревянный шар. Однажды она заправляла в машинку лист почтовой бумаги, и что-то заело. Лариса Сергеевна наклонилась к каретке, я невольно заглянул ей в вырез блузки и подумал о том, что потребность в счастье у нее, верно, не меньше, чем у длинноногих. Но, наверно, самым важным было то, что к ней привязалась Анечка. Лариса Сергеевна умела с нею говорить, развлечь ее, рассмешить. Или, например, помогала мне, когда приходил доктор делать Анечке уколы. Просто так с моим выросшим ребенком, научившимся брыкаться, как жеребенок, уже было не сладить - приходилось прибегать к каким-нибудь хитростям. Вот приезжает наш домашний доктор, я вижу его в окно - идет усталый, сгорбившись, нахмуренный. Звонок в дверь - и входит, как подменили, бодрый, веселый, шутит. Достает свой железный ящик, иголку, шприц. Анечка реветь, мы с Ларисой Сергеевной еле удерживаем ее, столько в ней силы. Доктор смеется: - Ну-с, кому сегодня делаем укол? Анечка визжит, мотает головой. Доктор: - В кого попаду - тому кричать! И слезы и смех. В другой раз нужно было делать прививку, и Лариса Сергеевна стала щелкать в стороне большими ножницами. Пока Анечка туда смотрела, уже прививка и сделана. Так вот и приходится придумывать что-нибудь каждый раз. Когда я попал в больницу - пришлось лечь на операцию, пустяковую, но все равно мало приятного, - лежал на операционном столе, смотрел, как хирург поднял и держал вымытые эфиром руки вверх, будто собрался молиться, и в голову приходили нерадостные мысли: сейчас вот засну и никогда больше не увижу дочку. И так это показалось чудовищным, что меня всего, до кончиков пальцев, охватила какая-то невероятная жизненная сила, меня даже спросили, что это я улыбаюсь. И как им было объяснить в операционной, что мне стала смешна моя смерть: как же я могу умереть, оставив здесь одну Анечку? Никак не могу. Положили на лицо маску, стали капать хлороформ и считать, а я должен был повторять. - Пятнадцать... Шестнадцать... Повторяю: - Пятнадцать... Шестнадцать... - Двадцать два... - Двадцать два... - Тридцать восемь... Слышу уже откуда-то издалека. А повторить не могу. Сквозь шум в ушах доносится: - Можно начинать! Крикнул с усилием воли: - Тридцать восемь! И провалился куда-то. После операции я не ждал никаких посещений и очень удивился, увидев в больнице Ларису Сергеевну. Она пришла и села на стул рядом с моей кроватью, будто это было совершенно обыкновенно, будто она мне сестра или жена. Мы оба не знали толком, про что говорить, и я стал расспрашивать ее про сына, а она качала головой и сокрушалась, что у него одни кошки-мышки в голове: - Очень он у меня любит всякую живность, всякую дрянь себе домой тащит, такой Костька у меня бестолочь... Через какое-то время я снова стал работать, и наши диктовки возобновились. И вот однажды в суде я увидел Ларису Сергеевну, подошел к ней и, хотя именно в тот момент у меня работы для нее никакой не было, попросил прийти ко мне домой. Она, наверно, что-то почувствовала и ответила, что занята. Я стал упрашивать ее, что это очень срочно. Наконец она согласилась зайти, но только коротко. - Хорошо, хорошо, - обрадовался я, - там совсем немного, одна страничка. Я отправил Матрешу с Анечкой гулять и стоял у окна, ожидая, когда появится из-за угла в начале улицы Лариса Сергеевна. С неба падала легкая сухая крупа - был конец осени. Я пошел в ванную комнату и стал чистить зубы. Чистил, поглядывая в окно, в котором двор был будто присыпан зубным порошком, и сам себе удивлялся - что я хочу от этой женщины, зачем все это? Наконец она пришла и, не снимая шляпы, села, приготовилась писать. Я долго ходил по комнате, не зная, что бы такое продиктовать. Вдруг сказал ей: - Сними шляпу! И опять сам себе удивился: что это со мной? Что я говорю? Почему тыкаю? Лариса Сергеевна покорно отколола булавку, положила шляпу в кресло, распустила волосы. У нее груди были с голубыми прожилками, и левая оказалась больше правой - как у Кати. На ногах были чуть заметные розовые шрамы, а на голове две дырочки,

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору