Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
окна подряд. Поднялся переполох, шум, везде, наверно, решили, что это
воры или пожар. Наконец, кто-то из-за закрытой двери стал, шамкая,
по-старушечьи, объяснять мне, что он всего лишь дантист.
- Но промывание желудка-то вы сделать можете, черт возьми! - кричал я на
всю улицу.
Он долго что-то искал, и наконец с резиновой трубкой мы побежали к нашей
даче. По дороге он, задыхаясь от быстрого шага, вдруг прошамкал:
- Извините, я уже вынул зубы.
Катя была без чувств, но дышала. На кофточке у нее было что-то мокрое и
липкое. Дантист стал засовывать ей в рот трубку, я держал голову и нажимал
на щеки. Матреша заливала сверху воду. Катина кожа была покрыта холодным
липким потом. Наконец пошла рвота.
Утром я отвез Катю в город в больницу.
Я приезжал к ней, и она спускалась ко мне на застекленную террасу,
выходившую в больничный сад, где прогуливались люди в халатах. Мы сидели
на деревянном диванчике. Иногда из коридора долетали какие-то странные то
ли крики, то ли стоны, я даже не мог понять, кто это так мычит - мужчина
или женщина.
Катя выходила с блеклым, неухоженным лицом, заспанная, растрепанная.
Я что-то спрашивал, она отмалчивалась. Тогда я рассказывал ей о Анечке, но
Катя, казалось, проявляла мало интереса.
Вдруг она сказала:
- Ты знаешь, это совершенно удивительное ощущение. Сначала все кружится.
Все сильнее и сильнее. Потом начинается качка. Как во время шторма на
море. Потом все темно. А потом не стало и темноты.
Запахнула поплотнее полу халата, закуталась, будто от сквозняка.
- А потом во рту отвратительный вкус резины.
В первые дни она никак не реагировала на окружение, а потом стала
тяготиться, особенно теми непрекращавшимися полуженскими криками.
В конце концов от меня зависело, забрать ее домой или оставить на какое-то
время еще в больнице. Катя просила:
- Забери меня отсюда! Иначе я действительно сойду здесь с ума!
Я сказал главному врачу, чтобы ее немедленно отпустили домой.
- Как хотите, - равнодушно сказал он. - Тогда подпишите вот здесь.
Я подписал какую-то бумагу, в которой они снимали с себя ответственность,
если что-то с Катей снова случится.
Я привез жену домой, в нашу городскую квартиру. Мы не были здесь с весны,
как переехали на дачу. Стекла были замазаны мелом, мебель в чехлах, люстра
окуклилась. Я открыл окна, а в кабинете все равно было темно - вырос на
целый этаж тополь за окном.
Мы переехали в город, хотя за дачу было заплачено по сентябрь
включительно. Катя никуда не выходила, почти все время лежала, вставала
редко. Оцепенело глядела в одну точку, забыв в пальцах пилочку для ногтей.
Ночами ее мучила бессонница, и она пичкала себя снотворным.
В те дни меня не покидала тревога и за Катю и за Анечку. Я старался
побольше быть дома, и вообще, боялся оставлять Катю одну. Прятал от нее
все острые предметы, пересмотрел все флакончики с лекарствами, выдавал ей
снотворного лишь по две таблетки в день. Нанял еще одну женщину, чтобы она
ухаживала за женой и смотрела за дочкой, чтобы ни на минуту не оставлять
Катю без надзора. Катя все это чувствовала и, наверно, поэтому все время
требовала, чтобы Анечка была в ее комнате.
Иногда в моменты просветления Катя снова начинала заботиться о дочери,
рассматривала с ней книжки, журналы с картинками. Анечке нравился звук
ножниц, и я купил Кате тупые детские ножницы: она сидела рядом с дочкой и
вырезала из журналов и газет рекламные картинки, раскладывая их по
конвертам. Сортировала: мужчины к мужчинам, пишущие машинки к пишущим
машинкам, эликсиры от полысения к эликсирам. Анечке все это ужасно
нравилось - я так думаю. Ребенок молча сидел в своем стульчике и, не
отрываясь, часами глядел на мелькание ножниц.
Потом, правда, я заметил, что Катя, не обращая внимания на то, что ребенок
давно спит, вырезала уже одна, для себя. Она будто входила в какой-то
ритм, и ножницы вырезали картинку в три укуса.
Все чаще на нее находили периоды настоящего затмения. Однажды утром Катя,
о чем-то задумавшись, вышла из квартиры в одной рубашке, и я еле нагнал ее
внизу, у двери парадного. То она опять становилась агрессивной и
набрасывалась на меня: ей начинало казаться, что ее запирают - она ходила
по квартире и открывала всюду двери, пугая моих клиентов в комнате
ожидания своим безумным и неряшливым видом. Во всем она видела заговор
против себя, никому не верила, не доверяла ни врачам, ни Матреше, стала
подозрительной, пугливой. При этом ей доставляло удовольствие кричать при
ком-нибудь постороннем, что она совершенно здоровый человек, а я хочу
избавиться от нее и упечь в сумасшедший дом. Для того, чтобы устроить
такой публичный скандал, она специально подбирала момент, когда я ничего
сделать не мог - только растерянно извиняться перед испуганными, ничего не
понимавшими людьми. В ее глазах при этом я видел какое-то ненормальное
бешеное наслаждение - видеть меня униженным.
Прошел всего месяц - и вот опять. Я отправился гулять с Анечкой в парк, и
пришлось бежать с детской площадки - начался дождь. Вошел в прихожую - и
вдохнул неприятный запах уксуса от компресса. Меня встретили до смерти
перепуганные лица няньки и Матреши: Катя нашла у меня в кабинете баночку
со снотворным и проглотила все, что там оставалось.
Опять резиновая трубка, рвота, шприцы, примочки.
Хотели снова везти ее в больницу - я не велел, зная, как угнетающе
больничная обстановка подействует на нее.
На следующий день, перед тем, как ложиться, я зашел в ее комнату и присел
на стул у кровати.
- Зачем ты это делаешь, Катя?
Она ответила высохшими губами:
- Какое тебе до этого дело?
У нее было страшное, оплывшее лицо с синими кругами под глазами. Она
попросила, чтобы я дал ей зеркало.
- Не надо, Катя.
Она стала повторять:
- Дай мне зеркало!
Я встал и подал ей со стола ее круглое зеркальце на подставке. Катя
смотрела на себя несколько секунд, потом швырнула его на пол. Зеркало
разбилось. Я не хотел беспокоить Матрешу и сам пошел за совком и веником.
Когда через минуту вернулся, у нее пальцы были залиты кровью - она
разломала градусник, чтобы выпить ртуть, порезалась, и градусник упал на
пол. Помню, ползал под столом, собирая осколки и скользкие металлические
капли на лист бумаги. Я тогда понял, что невозможно оставлять Катю дома.
Уже раньше, до этого, ожидая как-то приема у своего дантиста, я
просматривал газеты и наткнулся на объявление одной частной
психиатрической клиники, только что открывшейся в Нижнем по образцу, как
указывалось в коротком тексте, лучших швейцарских заведений. Не было
ножниц, и я продавил тонкую бумагу ногтем. Теперь я нашел это объявление в
своем бумажнике и списался с директором клиники, неким профессором
Василенко.
Мне прислали толстый пакет всевозможных бумаг, в которых на все лады
объясняли, как хорошо будет Кате в их заведении. Я не поверил, разумеется,
ни в одну из этих бумажек, но все решил наш врач, сказав, что слышал от
кого-то, будто бы Василенко - действительно серьезный психиатр, много лет
прожил за границей, и его заведение - весьма дорогое, и больные там
содержатся, как в хорошей гостинице.
Я не представлял себе, как объяснить все это Кате и каким образом отвезти
ее в другой город. Однажды за обедом я сказал между прочим, что у меня
кое-какие дела в Нижнем, что соответствовало действительности, и мне нужно
будет поехать туда на пару дней. Я спросил ее, не хочет ли она поехать со
мной, развеяться, отдохнуть - мы могли бы взять каюту на пароходе. По
правде говоря, я ожидал от нее новой сцены, подобной тем, что всегда
получались после любого моего предложения, касавшегося нашей совместной
жизни, но в ответ я услышал слова, сказанные человеческим мягким тоном,
которого я не помнил в голосе Кати уже давно:
- Ты действительно хочешь, чтобы я с тобой поехала?
- Да, - я посмотрел ей в глаза.
Она вдруг улыбнулась мне:
- Хорошо, поедем.
Мы назначили день, купили билеты. Я получил от нашего врача все
необходимые документы, снова списался с Василенко. Он ответил, что ждет
нас. Я решил все объяснить Кате по дороге.
Она будто ожила. Стала следить за собой. Съездила несколько раз к
портнихе, заказала новые платья - в последнее время Катя располнела и в
старые уже не влезала. Я снова слышал ее смех, она опять ходила гулять с
Анечкой. Скандалы прекратились. Ни с того ни с сего она купила мне новый
галстук:
- Он хорошо подходит к твоей серой паре.
На вокзале она взяла нижегородские газеты и читала мне за ужином
объявления о том, что идет там в театрах и опере.
Наконец настал день отъезда. Пароход отходил после обеда. Катя, как
обычно, прособиралась полдня, и пора было выходить, а она все еще не была
готова, и к тому же еще второпях опрокинула флакон с духами на паркет. Мы
зашли попрощаться с Анечкой - ребенок, конечно, почувствовал неладное и
захныкал. Мы надавали Матреше тысячу указаний и отправились на пристань.
Я давно уже не плавал по Волге. Каждый раз, когда слышишь гудок, зовущий к
отправлению, охватывает какое-то удивительное чувство жизни. Навстречу
идут пароходы: розовые - "Самолет", белые - "Кавказ и Меркурий", белые с
розовым - "Надежда". Разбегаются к берегам волны. Из трубы струится
бесконечной лентой дым, будто фокусник ее вытягивает и вытягивает. Волга в
лесистых обрывах. С другой стороны - заливные луга. Двухэтажные домики
уездных городов, зеленые крыши, белые здания прогимназий и присутственных
мест, разовые колокольни. Пятитрубный завод - отражения труб в воде
тянутся к пароходу, как щупальца.
Катя кормила на палубе чаек, бросала на ветер куски булки, и чайки,
встряхивая крыльями, цапали хлеб на лету. Я видел, что эта поездка
развеяла ее, будто крепкий волжский ветер проветрил ей душу и мозг.
Шли не спеша, причаливали чуть ли не к каждой пристани, усеянной шелухой
от семечек, промазученной. Городки выплывали из-за мыса медленно, дом за
домом. Вот пароход тихо прилипает к причалу, торопливые команды капитана,
свистки, грохот сходней. На пристани девчонки с лесной земляникой на листе
лопуха, бабы с варенцом и зажаренной рыбой. У берега танцуют лодки,
поигрывая снастями, мачтами выписывают в небе восьмерки. Вот снова гудок,
и пароход, вздувая реку, отчаливает от пристани, разворачивается, набирает
скорость, и за ним вода расходится, как ласточкин хвост. Мне давно не было
так хорошо, как в ту поездку на самолетском "Пушкине".
На обед подали солянку по-московски и раков в крапиве, варенных с укропом.
Стол был сервирован с роскошным букетом. К нам подошел капитан, холеный,
наутюженный, прислюненный, справился, не дует ли, не закрыть ли
электрический веер.
Потом снова пошли на палубу, где так приятно было слушать шлепанье колес
по воде и хлопки крыльев подрумяненных закатом чаек. От трубы пахло
краской и гарью. Снизу, с третьего класса, доносилось, как кто-то красиво
пел "Нас венчали не в церкви..."
Мы до ночи сидели на палубе в плетеных креслах. По берегам, уплотняя
темноту, горели костры - это ловили раков на смолку. Встречные пароходы
сверкали в ночи, как рождественские елки. На бортах светились огни -
красный и зеленый, и за ними плыли по воде ужи красные и зеленые. Вода
густая, кисель. Когда пароход замер у какой-то пристани и замолкли машины,
сделалось вдруг тихо и послышался чей-то далекий смех, скакавший по реке,
как брошенная галька.
Стало холодно, и мы пошли с пустой палубы в нашу каюту.
Каюта была двухместная - две тахты. Я подождал за дверью, пока Катя легла,
потом, в темноте, разделся и нырнул в ледяную постель сам. Я чувствовал,
этот день на пароходе что-то изменил в нас. Катя долго ворочалась, потом,
я не видел, но знал - протянула мне в темноту руку. Я взял ее руку в свою.
Между нами уже и не могло быть близости в животном понимании. Но ее рука в
моей - это было намного важнее. Так мы лежали долго, потом она заснула. Я
решил, что скажу ей все за завтраком.
Утром я проснулся оттого, что кто-то, стоя прямо у нашего открытого окна,
сказал:
- От морской болезни помогает только одно - не смотреть на воду.
На палубе все было еще мокрым от росы - поручни, канаты, скамейки.
За завтраком Катя ничего не ела и молча обрывала хризантемы в свою тарелку.
Я все собирался начать с нею разговор о клинике, но, не знаю почему, не
мог.
Мы подплывали к Нижнему: Козьмо-Демьянск, Барвинка, Исады.
В Нижнем я сказал Кате, что сначала мне нужно к Василенко - по делам одной
опеки, и, не заезжая в гостиницу, мы отправились в больницу. День выдался
жаркий - бабье лето. Мостовую только что полили - и мы ехали по мокрым
булыжникам с белыми, просохшими на солнце затылками.
Красивый особняк в саду сразу мне понравился. Тенистые дорожки, посыпанные
гравием, были пусты, только на другом конце садовник поливал клумбы из
шланга. Гравий хрустел, будто мы шли по мерзлому снегу.
В большом светлом холле стояли в кадках огромные пальмы, и действительно
все выглядело, как в дорогом отеле.
Катя присела подождать меня на диване, взяла полистать кем-то оставленную
книгу, а я прошел к Василенко.
Профессор оказался крепким, совсем не старым мужчиной с такой же крепкой,
совершенно ассирийской бородой. Он стиснул мне руку и стал, передвигая на
столе чернильницу, говорить о том, что пора наконец в России покончить с
палатой номер шесть и взять на вооружение передовые методы швейцарской
психиатрии.
Я слушал его, рассматривая кабинет, штокрозу за окном с множеством
бутонов, и думал о том, что после разговора с ним выйду к Кате, мы
пройдемся по дорожкам этого чудесного сада, и я с ней объяснюсь, все ей
расскажу. А дальше она поступит так, как сочтет нужным. Захочет -
останется здесь отдохнуть, нет - мы поедем домой. Или проведем здесь
несколько дней, сходим в театр, в оперу. Она вычитала в газете, что как
раз сегодня дают мою любимую "Волшебную флейту".
Мы проговорили с Василенко около получаса, я все ему подробно рассказывал
о жене, о ее срывах, о моих опасениях за ее здоровье, а главное, о страхе,
что она может как-то в своем помрачении навредить Анечке. Василенко
сказал, что рассказанное мною, а также описание Катиной болезни,
полученное им от нашего врача, напоминает ему случаи, которые уже у него
были в его практике, и заверил меня, что ничего страшного нет, просто Кате
необходимо немного отвлечься, обрести себя, и он сделает все, чтобы нам
помочь.
- Убежден, что очень скоро ваша супруга вернется к вам в лучшем здравии.
Василенко произвел на меня, в общем, хорошее впечатление.
Я обратил еще внимание на то, что в его кабинете все было закрыто: и окна,
и двери, и ящики в шкафах - и нигде нет ручек и не торчат ключи.
Еще минут пятнадцать мы обсуждали, сколько будет стоить лечение и
содержание Кати в клинике. Я находил все это чересчур дорогим, но не хотел
показать, что хочу экономить на здоровье жены. Договорились о ежемесячном
перечислении денег.
Закончив беседу, мы поднялись, и я уже хотел вернуться к Кате, но тут
Василенко удержал меня и предложил выйти через другую дверь.
- Но почему? - удивился я. - Я хотел бы поговорить с Катей и попрощаться с
ней...
- Не надо! - уверенно прервал меня профессор. - Поверьте мне, все будет
хорошо. А вам сейчас лучше уйти. Доверьтесь мне, у меня достаточный опыт в
подобных ситуациях. Вам лучше всего сейчас уйти.
Я попытался объяснить ему что-то, но он был неумолим:
- Доверьтесь мне!
Я пожал плечами, взял шляпу и вышел в открытую им дверь. Мне было как-то
не по себе, но перечить опытному врачу мне казалось странным. Если уж я
сам привез сюда Катю, то, очевидно, нужно было доверять доктору и делать
так, как он считает нужным. В конце концов, он уверял меня, что так будет
лучше для Кати.
Обратно я вернулся поездом.
Домой я приехал, когда Анечка была на прогулке. Вошел в Катину комнату.
Там все еще пахло разлитыми позавчера духами. На подушке была вмятина от
ее головы. А мне показалось, что утро нашего отъезда было в какой-то
другой, давней, и вообще, не моей жизни. На столе Кати был беспорядок. Я
что-то неловко тронул, и на пол рассыпались вырезки из конверта. Сел, стал
их собирать. На паркете все перемешалось: автомобиль уперся колесами в
новомодную плиту, роскошная ручка с золотым пером всосалась, перепутав с
чернильницей, в море с рекламой какого-то курорта, чья-то острая бородка
колола грудь моднице, которая протянула мне цветочное мыло.
Стал раскладывать вырезки по порядку в Катины конверты, но скоро
запутался, потому что перестал понимать, что такое по порядку, и вообще,
что такое порядок. Скомкал все это и выбросил в мусорное ведро.
Через какое-то время пришло письмо от Василенко. Он писал, что Катя
чувствует себя хорошо, но, по его мнению, ей лучше провести у него еще
пару месяцев.
Долгое время никакого развития у Анечки почти не было. Ребенок плакал без
передышки часами, без конца возникали трудности с пищеварением, понос,
рвота. Я поневоле все время сравнивал дочку с другими детьми: в два года
те уже могли стоять, бегать, самостоятельно есть - всего этого Анечка не
могла. Она часами тихонько сидела в своем красном стульчике, а устав,
клала голову на руки и засыпала.
Когда у меня выдавалось свободное время, я сажал дочку в коляску и ходил с
ней гулять, чаще всего в парк. Привык, что прохожие оглядываются на ее
гримасы, странные звуки. У нее не проходили какие-то тики - моргание,
подергивание вокруг рта. Длинный язык, не умещавшийся во рту, лез наружу.
И все равно это лицо казалось мне самым симпатичным детским личиком, какое
я видел. Раньше, когда ходил гулять с Анечкой, выбирал всегда безлюдные
дальние дорожки, а теперь, наоборот, приходил с моим ребенком на детскую
площадку в самом центре парка - нарочно, чтобы сталкиваться с людьми.
Отчего-то хотелось подсовывать мое чудо им прямо под нос - смотрите, вот
она, моя Анечка, и думайте что хотите, а я считаю, что она самая красивая
и чудесная девочка на свете. Сидим с ней и смотрим, как играют дети. Она
внимательно наблюдает, как они пекут из песка пироги, трут два обломка
кирпича, чтобы сыпался красный перец - и не хочет уходить, когда нужно
возвращаться домой. Часто засиживались до закрытия парка, когда исчезали
за деревьями последние няньки со своими чадами, и в куче песка оставались
на ночь забытые деревянные формочки.
На ее именины зажег, помню, три свечи на пироге, а Анечка все еще не могла
стоять. Потом - совершенно неожиданно - проблеск надежды. Вернее именно
долгожданно, потому что я ждал этого каждый день, каждую минуту: ей было
три с половиной, когда вдруг с нею что-то произошло, какой-то скачок в
развитии. Анечка научилась стоять, держась за что-нибудь, за мой палец, за
табуретку. Начала в один прекрасный день хватать предметы и сразу бросать
их. Я обрадовался, точнее сказать, это было такое счастье, что описать его
невозможно: поднять с пола тряпочную лягушку и дать ей в ручку, а лягушка
тут же летит снова на пол. Это лягушачье счастье, переполнившее меня
тогда, нельзя ни объяснить, ни разделить с кем-то.
Анечка стала развиваться, конечно, с большим опозданием, но повторять те
же этапы, которые проходят все другие дети. Это пробудило во мне надежды,
которые, казалось, давно похоронены. Вдруг она стала кусаться - дашь ей
палец, она вопьется в него острыми зубками. Помню, я повторял, как
заклинание, где-то вычитанную фразу, что кусание и жевание - это первая
ступень к развитию речи.
Я стал усиленно с Анечкой заниматься - каждый день разные упражнения,
развивающие игры, даже принимался вести дневник.
Вдруг она замечает свою тень, играет с ней. Вот научилась пить так, что
ничто больше не выливается из незакрытого рта. У нее нечаянно получилось
целоваться - чмокает воздух, ей нравится звук, и может так чмокать часами.
Научилась включать и выключать свет - играет без конца. Это были моменты
счастья, когда ребенок вдруг сделает то, что давным-давно умеют другие
дети - и за это можно забыть все переживания и огорчения. Иногда Анечка
делала что-то случайн