Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Драма
      Шишкин Михаил. Взятие Измаила -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  -
ода в храм, на троллейбусной остановке, всегда стояла выжившая из ума горбатая старуха, вечно крестившаяся на купола. И сама какая-то вечная - даже до тебя дожила, помнишь ее? Один раз ты хотела сказать, что она горбатая, и сказала: - Я все время вижу здесь эту горбушку... Так мы после этого и стали ее называть: старушка-горбушка. Иногда у тебя получались смешные слова, хотя с твоим русским никто не хотел верить, что ты вообще с другой планеты. Может быть, чуть выдавал акцент. Тебя спрашивали: - Ты, дочка, из Прибалтики? И ты, уже зная, что к чему, кивала головой, мол, да, из Прибалтики. Многие искренне не понимали, зачем ты живешь в этой стране - не как иностранка, а как мы. Тебя спрашивали, к кому ни придешь, почему ты выбрала славистику, и ты, чтобы отстали, заученно повторяла про Достоевского, а мне рассказала про палехскую шкатулку, которую тебе привез когда-то в детстве из России отец, исходивший все горы мира геолог. Твое тегеранское детство: раскаленный пыльный город, немецкая школа при посольстве, поголовная влюбленность школьниц в шаха. Для меня все это слишком солнечно, сказочно, непредставимо. А для тебя, наверно, таким же непредставимым и сказочным казался мир на той шкатулке. Что там было? Наверняка, тройка-птица с гривастыми конями-баранками, у которых вместо ног шпильки? Терем-теремок с царевной-лягушкой? Иван-дурак, что общипывает жар-птицу? Ты хранила там, наверняка, какие-нибудь детские драгоценности: камушки, перышки, бусинки. Шкатулка пропала, когда вы бежали от Хомейни. Потом Катманду, Цюрих, Лондон, Прага и вот - улица Чехова с нашей церковью за окном. Еще до тебя цирковое училище выехало, а храм вернули патриархии. Долго ремонтировали, красили, вешали колокола. Звонница прямо напротив нашего окна, метров пять, не больше. Когда в первый раз колокола зазвонили, даже Матвей Андреевич постучался, заглянул посмотреть. Он тогда уже ушел из школы и занимался дома с учениками - русский, литература, подготовка к сочинению. Часто приходили родители, даже за взрослыми девицами - боялись отпускать их одних на улицу, когда стемнеет. Мамаши в мохеровых вязаных шапках, в сапогах с расстегнутыми - чтобы ноги не прели - молниями сидели в коридоре. Прямо напротив уборной. Захочешь зайти - обязательно кто-нибудь у двери сидит. И вот колокола впервые через столько десятилетий загудели, и все пришли в мою комнату, которая потом стала нашей с тобой: Матвей Андреевич, его ученица, страдавшая ожирением, ее такая же мамаша - обе проходили в дверь, развернувшись боком и шаркнув по паркету, как в каком-то танце. Все стояли у окна, слушали звон и смотрели, как краснощекая девушка в телогрейке, закутанная в черный платок, синими на морозе пальцами дергала за веревки. Девушка-звонарь увидела нас и улыбнулась, махнула рукой. Женщина рядом со мной перекрестилась. Зашмыгала носом. Потом ее дочка пошла дальше заниматься - снова с разворотом и шарком, - а она вернулась на свой стул в коридоре у двери уборной, стала вытирать платком нос и глаза и убеждать кого-то шепотом: - Ну вот, слава Богу! Теперь все хорошо будет. Другое окно выходило во двор, на зады военной типографии. Днем все время стучали машины. Но к этому шуму привыкаешь и замечаешь только вечером - его отсутствие. Много лет назад - я еще не закончил школу, мы с мамой только сюда переехали - в типографии ремонтировали крышу солдаты-калмыки из стройбата. Они отдирали листы кровли и с размаха бросали вниз. Листы разлетались медленно, кружили, кувыркались, порхали. Затем с затяжным гулким громыханием ударялись об асфальт, будто гремел подсадной гром. Калмыки бегали по стропилам, как по лесенке. Я готовился к выпускным экзаменам и сидел у окна над учебником физики, в котором не мог прочитать ни строчки. Калмыки кричали что-то друг другу и, похоже, ссорились. И тут я увидел, как один из них, швырнув свой лист, поскользнулся и потерял равновесие. Вскрикнув, нырнул вниз. Он пролетел четыре типографских этажа и упал на асфальт со звуком, будто у насекомого хрустнул хитиновый покров. И потом только, через несколько мгновений, отлетев в другой конец двора, громыхнуло брошенное им железо. Физику я, кстати, сдал с грехом пополам - пожалели, не меня, конечно, а маму. Еще в том окне были видны крыши, уходившие к Самотеке. Вдалеке над крышами поднимался лозунг в две строки. Вечерами между строк читался закат. Потом лозунг сменила реклама в те же две строки с закатом. Впритык к нашему дому с другой стороны - Ленком. В семидесятые этот театр почему-то очень любили. Два раза в месяц была предварительная продажа билетов. Очередь занимали накануне, писали списки, отмечались, простаивали всю ночь, устраивали чуть ли не каждый час перекличку. Причем, все это зазря, потому что за полчаса до открытия касс приходили одни и те же молодые люди со своими списками. Почти каждый раз доходило до драк, наряд милиции был всегда наготове, но милиционеры тоже что-то имели с этих билетов, и справедливость не торжествовала. Это не мешало людям, больным любовью к прекрасному, снова и снова приходить сюда, чтобы отмечаться в ночных перекличках несмотря на непогоду или мороз. Я тоже ходил в этот театр. Но не по билетам. У нас на лестничной клетке, помнишь, люк на чердак. С чердака нужно было вылезти на крышу. Наш дом и Ленком не соприкасаются, между ними провал, может, в метр шириной, и в одном месте крыши так сходятся под углом друг к другу, что можно перешагнуть. Дальше через слуховое окно - на чердак театра, а оттуда уже целых две двери вели за кулисы. Спускаешься по одной из бесконечных лестниц в самый низ, и оказываешься в фойе. А там как повезет - садишься на свободные места. Прогонят - так прогонят. Я водил через крышу в театр своих друзей. И одну девушку, у которой была длинная рыжая коса. Там, на крыше, она обматывалась косой, как шарфом, чтобы не мешалась. На тех, кто приходил два раза в месяц на ночные переклички, я смотрел свысока. Мне было семнадцать лет, Франческа. Ночевали они все в нашем подъезде. Помню, утром после предварительной продажи в Ленкоме выходишь из квартиры - сшибает с ног всеутробный дух. Вызываешь лифт - там куча, а то и две - стыдливо прикрыты газеткой. Спускаешься по лестнице, по косым солнечным дорожкам - везде следы ночного бивака: бутылки, колбасные обрезки, блевота. Впрочем, что я тебе рассказываю про наш подъезд! К твоему времени там, правда, на третьем этаже квартиру купила какая-то фирма и сделала ремонт - бронированная дверь внизу, заморский кафель до третьего этажа. Но все это, конечно, продержалось недолго. Замок выбили ломом, штукатурка после протечки вздыбилась и отвалилась, плитки растрескались и отлетели, лампочка у нас в подъезде вовсе - не жилец. Помнишь нашего бомжа, устроившего себе логово на площадке за лифтом? Ты с ним даже, кажется, подружилась, подкармливала его, хотя в квартиру и не пускала - такая от него шла вонь. Как же его звали, Леха, что ли? Он все вешал тебе лапшу на уши, что будто бы воевал в Абхазии, потом в Чечне, был комиссован, а сам он из Таджикистана, и там его родных всех таджики вырезали - не успели бежать. Врал все, конечно, чтобы тебя разжалобить. А может, и не врал, кто их разберет. Все смешалось и стало вдруг непонятно, что вранье, а что правда, что война, а что не война, что дом, а что не дом. Помнишь ту ночь, когда мы проснулись от криков на лестничной площадке? Вечером накануне я встретил тебя, и, когда вошли в темный подъезд - ты с горящей зажигалкой, я с фонариком - там, за лифтом, у Лехи, горел свет, и слышались какие-то пьяные голоса: наш бомж принимал гостей. Когда-то я увидел, что он жжет свечку, и дал ему свой старый китайский фонарик - а то спалит еще дом. И вот мы тем вечером поднимались к себе и видели за лифтом: свет фонарика из моего детства и бомжовый праздник. А среди ночи - из-за двери шум, крики. Ты все порывалась выйти, я тебя удерживал. Когда стихло, вышел с фонариком. Захожу за лифт, смотрю, Леха лежит один. Уткнулся головой в ворох газет и тряпья. Позвал его. Молчание. Позвонил в милицию. Дежурная недовольно бросила: - Да что звонить-то по сто раз, ей Богу! Уже выехали... Наверно, соседи из квартиры напротив позвонили. Леху зарезали. Все лицо было изуродовано осколками от трехлитровой банки. Я говорил тебе: - Не надо, не выходи! Но ты вышла и смотрела, набросив шубу на ночную рубашку, как его выносили. Ты тогда ушла из фирмы Дэвида и преподавала английский на каких-то частных курсах на Кутузовском. И хорошо сделала, что ушла. Ему и нужна была такая, как ты, чтобы никому не пришло в голову, что он проходимец, хоть и выглядит как сенатор своего конгресса. Собирался открыть киоски во всех дорогих московских отелях, чтобы продавать копии старых русских украшений из Исторического музея. А потом оказалось, что он просто купил в хранении людей и вывозил с собой оригиналы как копии. И название у фирмы соответствующее - Rusart. И на бланке - луковки с крестами. Из твоих коллег по курсам помню Дженифер, которая служила до России в американской армии, и Дэна, огромного негра, который, перепробовав женщин всех континентов, остановился на Ярославнах. Дэна пару раз били на улицах и в дискотеках, но уезжать он не собирался. Он сказал мне: - You know, Mike, I like it here. They all want to marry me. Это было у Дженифер, когда та пригласила нас к себе на день рождения, еще летом. Она снимала однокомнатную квартиру у "Молодежного". На телевизоре стояла фотография бравого очкастого Джи-Ай. Ты говорила мне, что у Дженифер была трагическая любовь, и я понял, что это тот самый. В открытое окно поднимался до третьего этажа запах летней помойки. Дженифер сказала: - Ничего, к зиме все замерзает. На тот день рождения собралось много каких-то непонятных людей. Мат мешался с французским, английским, испанским. Устроившись на подоконнике, мы с Дэном пили принесенную мной водку и закусывали солеными орешками, единственным приготовленным для гостей угощением, и он мне рассказывал о своей несчастной любви, после которой и решил поехать в Россию. Так вот для чего, подумал я, грызя орешки, нужна человечеству эта страна - должно же быть где-то на свете место, куда приезжают залечивать разбитые сердца. У Дэна была ссадина на лбу и заплывший глаз. У негров, оказывается, от синяка кожа розовеет. Твои курсы заканчивались поздно, и я, проснувшись, ходил тебя встречать к метро. Отбарабанив шесть уроков в школе и набегавшись по частным ученикам, я приходил домой и валился спать. Потом, очнувшись часов в девять вечера, лежал в темной комнате, постепенно приходя в себя. Прислушивался. На полу будильник - резонирует паркет. За стеной бубнит Матвей Андреевич - что-то о Чацком. В коридоре вздохи, зевота, шорох газетных страниц - родительница. В подъезде чугунный удар - дверь лифта. Во дворе соседка снизу, библиотекарша, работает в нашем же доме в библиотеке на втором этаже, гуляет с собакой, зовет: - Аста! Аста! Ко мне! Куда пошла, засранка! Ко мне! С Пушки доносятся гудки машин. В книжном шкафу дрожат стекла - прошел поезд метро. Вставал и шел тебя встречать. В подземном переходе на "Чеховской", где я тебя ждал напротив дверей в метро, откуда шел теплый воздух, всегда кто-то играл или пел. Одно время пела дама в каракулевой шубе, похожей на бурку, и размахивала правой рукой, будто шашкой. Левую руку она вытягивала вперед, в кулаке был зажат полиэтиленовый мешочек, куда ей иногда бросали мятые рубли. Она пела оперные арии из Верди, Беллини, Доницетти. Мы приходили домой, и пока ты переодевалась и накрывала на стол, я быстро что-то стряпал - сосиски или омлет. Садились ужинать и включали телевизор, чтобы смотреть новости - шла чеченская война. Сколько себя помню, и у нас в семье в детстве, и те десять лет, что прожил со Светой, и вот теперь с тобой - всю жизнь ужинали перед телевизором, и всегда показывали войну. Изменилось, в общем-то, немного - просто художественные кадры стали снимать, как документальные, а документальные, как художественные. Матери, прижав платки к носу, ходили по длинной большой палатке, в которой рядами лежало что-то обугленное, отыскивали там свое, и я спрашивал тебя: - Намазать еще бутерброд? Ты говорила: - Я ничего не понимаю! Показывали отрезанные головы. Я объяснял: - Они защищают свою родину. - Но что там делают русские? Зачем они бомбят этот город? - Я же объясняю, Франческа, они защищают свою родину. В метро тогда везде были патрули - боялись, что чеченцы станут взрывать бомбы. Но взрывов все не было. Помню разговор об этом на эскалаторе - кто-то сказал: - И чего ждут? Я бы давно все тут умудохал! Ночные крики убиваемого Лехи, калмык с хитиновым хрустом, межстрочный закат, отрезанные головы на ужин - все это были наши приобретения, наши богатства, которыми мы делились друг с другом. Ты приходила и говорила: - В метро в вагоне по полу ползал мальчик - засунул согнутую коленку в штанину, будто он безногий. Сойдет это для коллекции? Я говорил: - Сойдет. Или, помнишь, ты рассказала, как внизу, у нас на Чехова, один человек, разумеется, пьяный, бросался на середину улицы навстречу машинам, разбросав руки, рвал на себе рубашку и кричал: - Дави, сука! Дави! Машины гудели, пытались его объехать. Из иномарки кто-то выскочил, дал ему несколько раз по морде, отшвырнул на тротуар. Пьяный, полежав, поднялся и снова стал бросаться с кулаками на машины: - Дави, сука! Дави! Ты спросила: - А это сойдет? Конечно, сойдет, Франческа, это ведь такая коллекция, что все сойдет. А знаешь, кстати, с чего началось? Когда-то очень давно, а точно сказать, будучи учеником третьего класса я написал роман. Ни с того ни с сего. Сел и написал. Три школьные страницы. Написал и стал ждать с нетерпением, когда вернется вечером мама. Очевидно, школьник, только что принятый в пионеры, предполагал услышать от своего первого читателя восторги и похвалу. Ведь хвалили же за подметенный пол или за старательно сведенный с журнала "Техника-молодежи" танк. А тут роман! И вот миг настал. Мама взяла в руки тетрадку с радостной улыбкой ожидания, но по мере чтения лицо ее хмурилось. Дочитала и сказала строгим голосом, за который ее боялись в школе: - Нужно писать только о том, что знаешь и понимаешь! Роман был о муже и жене, которые все время ссорятся и собираются разводиться через суд. Школьник-романист не то чтобы обиделся на маму, но решил, что где-то на свете есть другая, высшая правда, вернее, верил, что должна быть - и тайком послал тетрадку в "Пионерскую правду", на которую подписали весь класс. Каждое утро школьник бежал к почтовым ящикам в подъезде матвеевской многоэтажки, черным, облупленным от бесчисленных поджогов и исцарапанным Бог знает какими надписями, но ответа не было. Наконец через два месяца в ящике обнаружился нездешний конверт - официальный, торжественный. Кстати, пока я ждал этот конверт, маму и отца через суд развели. На бланке "Пионерской правды" школьника благодарили за присланный рассказ - тут школьник удивился, посылал-то он ведь роман - и желали ему всего наилучшего, сожалея, что напечатать не могут. Еще "Пионерская правда" писала: "Кто-то собирает марки, кто-то фантики. А ты, дорогой Михаил, попробуй собирать совершенно особую коллекцию. Тебе для нее понадобится лишь обыкновенная ручка и тетрадка. Вот увидишь вокруг себя что-нибудь, что покажется тебе необычным, интересным или просто забавным - возьми и запиши. Может быть, это будет поразивший тебя закат, или дерево, или просто тень. Или рядом с тобой что-то произойдет, хорошее или плохое. Или ты сделаешь что-то такое, о чем задумаешься, например, обидишь кого-то рядом с собой, может быть, даже человека, которого больше всего любишь, и это станет тебя мучить. Тоже возьми и запиши. И у тебя будет каждый день пополняться удивительная уникальная коллекция: собрание ощущений, музей всего. Такая коллекция, вот увидишь, поможет тебе понять, как прекрасен мир". Заканчивалось письмо словами: "С пионерским приветом! О. Рабинович". Кто такой этот О. Рабинович? Откуда взялся? Где он теперь? Что с ним стало? Жив ли еще? А может, впрочем, это была и дама. Вот стал вспоминать нашу квартиру на Пушке, и полезли сюда, ко мне, в Грименц, через горы и годы, люди, которые когда-то часто там бывали. Вот Митя Гайдук. Он часто заходил за мной, когда гулял с собакой - у него была чау-чау. Я выходил с ними, и мы бродили по ночным бульварам. Он пришел к нам, в пятьдесят девятую, в шестой класс, или, может, в седьмой, уже не помню. Крепкий, скуластый, Митя никак не соответствовал представлениям о мальчике-пианисте. Даже в футбол играл лучше всех. За год перепрыгнул через класс и ушел от нас в ЦМШ. Потом он учился в консерватории, получил вторую премию на конкурсе Чайковского. Помню, как мы ездили в Крым. Это было в сентябре, я перешел на второй курс, начались занятия, и тут он позвонил: - Поедешь с нами в Судак? Я спросил: - Когда? - Сейчас. Не было ни билетов, ни денег. Я ответил: - Поеду. Мы встретились на Курском вокзале. Он был с Вивой Софроницкой, дочкой того самого Софроницкого. Она родилась, когда пианисту было уже за шестьдесят. В драных шортах и майке, она, увидев меня в толпе, замахала рукой, длинноногая, загорелая. Мы бегали вдоль поезда и упрашивали проводников, но, видно, не внушали им доверия. Наконец, один разместил нас в своем купе, и мы поехали. Когда же он понял, что вместо стоимости трех билетов вообще ничего не получит, разъярился и хотел вышвырнуть нас из вагона на полном ходу, но, глядя на голые ноги Вивы, смилостивился и разрешил доехать до ближайшей станции, а пока мы стали пить водку, и он рассказывал о Наде-телефонистке, в которую влюбился и у которой, врачи говорили, рак и спасти ее невозможно, а они сделали ребеночка и все как рукой сняло - произошло чудо - а потом она все равно умерла из-за несчастного случая, и так мы пили водку всю ночь, а на следующий день уже были в Симферополе. Добрались на перекладных до Судака - ночью - и сразу пошли на шум моря. Непременно хотелось искупаться. Волны казались небольшими, мы разделись и голыми бросились в прибой, а потом Вива стала кричать и чуть не захлебнулась - рады были в конце концов, что вообще выбрались на берег, все наглотались воды. Заночевали прямо на берегу, а утром нас разбудили обглоданные горы и крымское солнце. Ходили на виноградники, подбирались ползком, воровали виноград. Засовывали его в мои штаны, завязанные узлом. Было голодно и весело. Ночевать нас пустил какой-то старик - у него все равно пустовали комнаты, уставленные койками. Ходили пешком в Новый Свет, Коктебель. Однажды вечером мы сидели у моря, и к нам подошли пятеро. Слово за слово. Нас били за то, что мы москвичи. Будь мы не из Москвы, били бы за что-нибудь еще. Утром мы взглянули на опухшие, в кровоподтеках, физиономии друг друга, и Митя, засмеявшись, сказал: - Ты знаешь, наверно, пора ехать домой. Они поженились, у них родился ребенок. Только стали всех выпускать, Митю пригласили в Германию, тогда еще разделенную стеной. Он дал несколько концертов и возвращался обратно на поезде через Восточный Берлин. В Бресте, поскольку он был на Западе, его стали трясти таможенники. Что там произошло, никто не знает. Можно только предполагать, что на самом деле случилось. Очевидно, он повел себя как-то не так. Вернее, не так, как они ожидали. Помнишь, что говорила твоя подруга Оксана? Она говорила: - Задача всех этих людей на границе, Франческа, объяснить соотечественнику, побывавшему там, что он такое, а именно, что он кусок говна. Вот и там, похоже, таможенники пытались объяснить это Мите, а он, вместо того, чтобы съесть, как съел бы я или любой нормальный человек на его месте, стал доказывать им, а может, самому себе, что это не так. Его сняли с поезда, отвели куда-т

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору