Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Драма
      Шишкин Михаил. Взятие Измаила -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  -
шне был красный уголок и библиотека. Расстреливали теперь за городом, в лесу. Мальчишки и там раскапывают и бегают с черепами на палках. Снова война. Мужики здоровые ушли, безногие вернулись. Был глад велик. Опять раскапывают и бегают. Ночью спасения не было от комаров. В ведении Д. находился, в частности, клуб, куда приходили учащиеся двух городских ПТУ на танцы. После танцев на Владимирском спуске устраивались драки, тупые, свирепые, увечные. Дрались солдатскими ремнями с пряжками, бутылками с отбитым донышком, велосипедными цепями. Д. звонил в милицию, и в трубку на другом конце бурчали недовольно: - Да знаем, знаем! УАЗик приезжал не спеша, будто выжидая, когда все само по себе закончится, и упирался фарами в поднимавшийся с Колокши туман. Подростки успевали уже исчезнуть, разбив по дороге фонарь или стекло киоска. Те, кому досталось, ковыляли, матерясь и харкая кровью. Один раз Д. тащил от самой воды к дороге парня, которому ткнули заточкой в живот. Парень скрипел зубами, корчился от боли и, выкатив глаза из орбит, сипел: - Убью! Д. ругался с милиционерами, что те ничего не делают и не хотят делать, что все пускают на самотек, что так ребята просто перережут друг друга, но ничего не менялось. Д. снова звонил, снова ругался. Однажды сержант процедил сквозь зубы, плохо прикрыв трубку рукой: - Вот мудила. Все время разбивали камнями фонарь у входа в клуб. Д. заказал специальный решетчатый намордник на лампу. Мальчишки прибили к длинной палке гвоздь и через проволочную решетку проткнули лампочку. Рояль, стоявший на сцене клуба, расцарапывали, выламывали клавиши. Д. приделал к крышке замок. Замок сковырнули. Воровали все, тянули кто что может. Исчезали выписанные из Владимира бумага, тушь, ручки, карандаши. Ночью в кладовой разбили окно и вынесли проигрыватель, мячи, всякую дребедень, оставили только переходящий кубок, наделав в него. С окон снимали шпингалеты. Крыша протекала в нескольких местах. Туалет был уже до приезда Д. закрыт - дверь забили досками крест-накрест. В его кабинете после протечки паркет разбух, приподнялся, пошел волнами, поставив на дыбы стол и шкафы. Деньги, выделенные на ремонт, рассосались, даже не дойдя до Юрьева. Городские власти, приняв однажды Д. у себя в особняке с колоннами на главной площади, где в сквере обмякли разморенные на солнце георгины, полные уховерток, больше на все его звонки, докладные, письма и прошения не реагировали или присылали безграмотные, с примитивными ошибками, отписки. Видно, сразу поняли, что Д. можно не бояться. Иногда Д. звонил в Москву, отцу и бабушке, которые жили в Строгине. Отец в молодости служил на подводной лодке и с тех пор не расставался с тельняшкой. Он пропивал и свою пенсию и пенсию своей ослепшей от старости матери, а когда деньги кончались, надевал медали и шел клянчить к магазину. Когда отец был трезвым, он очень радовался звонкам Д. и говорил: - Здравствуй, сынок! Ну как ты там? Все хорошо? - Да-да, все порядке! - отвечал Д. Отец звал к телефону бабушку: - Мать! Иди быстрей! Быстрей! Это Женя! Бабушке было за девяносто, и она заговаривалась. Сначала расспрашивала Д., как у них с продуктами, а потом ей могло показаться, что это ее отец с ней говорит, будто она просилась пойти во двор погулять с подружками, а отец ее не пускает. - Можно? - спрашивала она в трубку. - Можно? - Бабушка, да это я - Женя! - кричал Д. - Женя? - испуганно повторяла она. - Алло, кто это? Потом бабушке казалось, что это опять пришли арестовывать ее мужа, и она начинала плакать в трубку: - Не надо! Отпустите! Что вы делаете! - Бабушка! - пытался прервать ее Д. - Да это же я, твой Женя! Успокойся! Дай отца! Но та не слушала. - Отпустите! Что мы вам сделали? Отпустите! Бабушка перед смертью совсем высохла, была легче ребенка. Д. приехал в Москву на похороны. Отец, бивший старуху, тут вдруг не дал ее кремировать, хоть так было бы всем проще, уверяя, что это была ее последняя воля. Настоял, чтобы отпевали в церкви, что обошлось в копеечку, и платить в конце концов пришлось Д. из денег, которые они с Машей откладывали на отпуск. Пришлось тащиться на разбитом ПАЗе на кладбище в Малаховку. Была самая распутица, дождило, сугробы садились на глазах, и могила, вырытая накануне, была чуть ли не до краев залита водой. Гроб, практически пустой с бабушкой-ребенком, все время всплывал, и пришлось придерживать его лопатой, когда забрасывали землей. Д. возвращался домой в тот же день, быстро уйдя с поминок, на которых пили соседи, а отец первым упал под стол. Д. ехал в поезде уставший, промокший и вспоминал, как когда-то в детстве, летом, на даче был жаркий день, и бабушка хотела пойти с ним на речку, а он почему-то не хотел, и так довел ее своим упрямством, что она взяла ветку и стала его больно хлестать по голым ногам, и так гнала его по их улице, которая называлась Солнечный тупик. Потом Д. заснул, и ему приснился сон, будто он идет в своих лакированных туфлях, парадных, еще тех, купленных на свадьбу, по улице в дождь и сквозь тонкие подошвы чувствует сырость асфальта. В Юрьеве тоже было пасмурно и темно с утра. В дождь небо накрывало городок плотно, низко, черно, как подошвой небесного сапога. Одни окна квартирки в Стрелецкой башне выходили на Заречье, и там был почерневший снег и далекая насыпь, по ней шли с севера эшелоны с лесом, а другие окна выходили на зады столовой, оттуда выносили и ставили охлаждаться в сугроб окутанные паром баки. Топили дровами. Дрова приносил Виктор, расконвоированный зек из местной колонии, беззубый, заскорузлый, заискивающий, в черной засаленной тужурке с номером. Ему оставалось до освобождения пара месяцев. Маша угощала его чаем с баранками. Виктор подолгу держал баранки в чашке и потом обсасывал их. Маша спросила, за что он сидит. Виктор осклабился. - Зятя прибил. - Господи, - она всплеснула руками. - Да как же так? - На свадьбе. - На свадьбе? - Ну да, на свадьбе. - На какой свадьбе? - На моей, на чьей же еще. - Но почему, Виктор? Он пожал плечами, обсасывая баранку. - По пьяни. Выпил, Мария Дмитриевна. - Но зачем, Виктор, я ничего не понимаю, что он вам сделал? - Да я ведь в беспамятстве был, Мария Дмитриевна. А человек-то он хороший, ничего не могу сказать. Допив чай и рассовав баранки по карманам, Виктор уходил, оставляя после себя запах тюрьмы. Печка дымила, в комнате было удушливо, мглисто. Кутаясь в шаль, Маша дышала в открытую форточку и говорила, что все это нестерпимо, что нужно уезжать, просто бежать из этого города и из этой страны, спасаться, что здесь вся жизнь еще идет по законам первобытного леса, звери должны все время рычать, показывать всем и вся свою силу, жестокость, безжалостность, запугивать, забивать, загрызать, здесь все время нужно доказывать, что ты сильнее, зверинее, что любая человечность здесь воспринимается как слабость, отступление, глупость, тупость, признание своего поражения, здесь даже с коляской ты никогда в жизни не перейдешь улицу, даже на зебре, потому что тот, в машине, сильней, а ты слабее его, немощнее, беззащитнее, и тебя просто задавят, снесут, сметут, размажут по асфальту и тебя и твою коляску, что здесь идет испокон веков пещерная, свирепая схватка за власть, то тайная, тихая, и тогда убивают потихоньку, из-за спины, вкрадчиво, то открытая, явная, и тогда в кровавое месиво затягиваются все, нигде тогда не спрятаться, не переждать, везде тебя достанет топор, булыжник, мандат, и вся страна только для этой схватки и живет тысячу лет, и если кто забрался наверх, то для него те, кто внизу - никто, быдло, кал, лагерная пыль, и за то, чтобы остаться там у себя, в кресле, еще хоть на день, хоть на минуту, они готовы, не моргнув глазом, перерезать глотку, сгноить, забить саперными лопатками полстраны, и все это, разумеется, для нашего же блага, они ведь там все только и делают, что пекутся о благе отечества, и все это благо отечества и вся эта любовь к человечеству - все это только дубинки, чтобы перебить друг другу позвоночник, сначала сын отечества бьет друга человечества обломком трубы по голове, потом друг человечества берет сына отечества в заложники и расстреливает его под шум заведенного мотора на заднем дворе, потом снова сын отечества выпускает кишки другу человечества гусеницами, и так без конца, никакого предела этой крови не будет, они могут натянуть любой колпак - рай на небесех, рай на земле, власть народа, власть урода, парламент, демократия, конституция, федерация, национализация, приватизация, индексация - они любую мысль, любое понятие, любую идею оскопят, выхолостят, вытряхнут содержимое, как из мешка, набьют камнями, чтобы потяжелее было, и снова начнут махаться, долбить друг дружку, все норовя по голове, побольнее, и куда пойти? - в церковь? - так у них и церковь такая же, не Богу, но кесарю, сам не напишешь донос, так на тебя донесут, поют осанну тирану, освящают грех, и чуть только кто попытается им напомнить о Христе, чуть только захочет внести хоть крупинку человеческого, так его сразу топором по голове, как отца Меня, все из-под палки, все, что плохо лежит, в карман, лучше вообще ничего не иметь, чем дрожать и ждать, что отнимут завтра, все напоказ, куда ни ткни, все лишь снаружи, все обман, а внутри пустота, труха, как сварили когда-то ушат киселя, как засунули его в колодец, чтобы обмануть печенегов, вот мол, смотрите, нас голодом не заморишь, мы кисель из колодца черпаем, так с тех пор десять веков тот кисель и хлебают, все никак расхлебать не могут, земли же согрешивши которей любо, казнить Бог смертью, ли гладом, ли наведеньем поганых, ли ведром, ли гусеницею, ли инеми казньми, аще ли покаявшеся будем, в нем же ны Бог велить жити, глаголеть бо пророком нам: "Обратитеся ко Мне всем сердцем вашим, постом и плачем", - да аще сице створим, всех грех прощени будем: но мы на злое възращаемся, акы свинья в кале греховнемь присно каляющеся, и тако пребываем, посади цветы - вытопчут, поставь памятник - сбросят, дай деньги на больницу для всех - построит дачу один, живут в говне, пьянстве, скотстве, тьме, невежестве, месяцами зарплату не получают, детям сопли не утрут, но за какую-то японскую скалу удавятся, мол, наше, не замай, а что здесь их? - чье все это? - у кого кулаки крепче, да подлости больше, тот все и захапал, а если у тебя хоть немного, хоть на донышке еще осталось человеческого достоинства, если тебя еще до сих пор не сломали, значит, еще сломают, потому что ни шага ты со своим достоинством здесь не сделаешь, здесь даже просто бросить взгляд на улицу - уже унижение, ты должен стать таким, как они, чтобы чего-то добиться, выть, как они, кусаться, как они, ругаться, как они, пить, как они, здесь все будто создано, чтобы развращать, тому дай, этому сунь, а не дашь и не сунешь, так останешься, мудак, с носом, сам виноват, кто не умеет давать, тот ничего не получает, кому нечего воровать, тот ничего не имеет, кто хочет просто честно жить и никому не мешать, тот и вздоха не сделает, и если ты, не приведи Господь, не такой, как они, если есть в тебе хоть крупица таланта, ума, желание что-то узнать, открыть, изобрести, написать, сотворить или просто сказать, что ты не хочешь быть среди этих урок, что ты не хочешь принадлежать ни к какой банде, ты сразу станешь у них шибко умным, тебя заплюют, затрут, обольют помоями, не дадут тебе ничего сделать, убьют на дуэли, заставят жрать баланду во Владимирской пересылке, стоять у метро с пачкой сигарет и бутылкой водки, сожгут твою библиотеку, в школе твоего ребенка затравят прыщавые ублюдки, в армии доведут сына до того, что не только себе пустит пулю в рот, но еще и пятерых заодно уложит. - Здесь нечего больше ждать, - повторяла Маша, закрыв глаза, сжимая ладонями виски, - на этой стране лежит проклятие, здесь ничего другого не будет, никогда не будет, тебе дадут жрать, набить пузо до отвала, но почувствовать себя человеком здесь не дадут никогда, жить здесь - это чувствовать себя униженным с утра до ночи, с рождения до смерти, и если не убежать сейчас, то убегать придется детям, не убегут дети, так убегут внуки. Вечерами, когда замолкала лесопилка, в квартире становилось тихо, сумеречно, тревожно. Поскрипывало соломенное кресло, цокало перо о чернильницу, в открытое окно вливались запахи резеды, табака и гелиотропа, перевернутая страница незаметно возвращалась на свое место, из-за реки доносились пьяные песни фабричных, луна напоминала косточку лимона, внизу, в квартире этажом ниже, надрывался ребенок, высоко по краю темнеющего горизонта бесшумно ползла гусеница с желтыми пятнами, это ехали северяне на юг, к морю, в Ялту, Евпаторию, Сухуми, Новый Афон. Иногда приходил Юрьев, бледный, стройный блондин, молодой офицер, только что выпущенный, служивший начальником отряда в местной колонии. Юрьев приносил Маше охапки полевых цветов, непритязательных, подкупающих, дурманящих. - Такую красивую женщину, Евгений Борисович, как ваша супруга, - говорил Юрьев, пряча ее руки в свои и прикладываясь к нежным запястьям обветренными губами, тогда Маше становилась видна красная полоска кожи на лбу от узкой фуражки и не по годам ранняя плешь на темени, - нужно баловать, вы слышите, баловать! Он усаживался на табуретку у окна, солнечные пятна бегали по его белому кителю, обжигая форменные пуговицы. - Ну и жара сегодня, - говорил Юрьев, обмахиваясь фуражкой и вытирая шею несвежим платком. Когда вытягивал из кармана брюк платок, на пол всегда что-то выпадало: хрусткий коробок, пружинистая шпилька, стержень в проволочной оплетке - заключенные любят мастерить, плести, рукодельничать. - Ей-Богу, вы счастливчик, и, похоже, сами того оценить не можете в полной мере, - продолжал гость, обращаясь к Д., но глядя на Машу, которая искала глазами ножницы, чтобы обрезать стебли. - Ваша жена удивительная, обаятельная, образованная и вынуждена скучать здесь в этой заплесневелой башне. Что за странное желание жить поближе к небу? Ну-ка, признавайтесь, когда вы в последний раз приглашали Марию Дмитриевну в ресторан? А в консерваторию? Молчите. А когда вы в последний раз сказали ей: пойдем, ты выберешь себе любое платье, какое захочешь, - не помните? Вот вы ее не балуете, Евгений Борисович, а потом локти будете кусать в один прекрасный день. В один прекрасный день. Вот увидите. Юрьев встал, снова подошел к Маше, еще раз поцеловал ее ладони. - Природа одарила вас, Мария Дмитриевна, вкусом и инстинктом красоты, - продолжил он, заложив руки в карманы и становясь то на каблуки, то на носки. - Легкая небрежность в одежде придает вам особую прелесть, вы хорошо сложены, ваша неприступность - это то, что манит в женщине. Худая, гибкая, стройная, грациозная, с изящными, в высшей степени благородными чертами лица, во взгляде светится молодость, красивая, гордая. А походка! Vera incessu patuit dea! - Не умничайте, - бросила Маша, охватив руками плечи и сев резко на диван. Она вдруг вспомнила, что забыла сегодня по пути домой зайти в аптеку и купить ваты. Диван был продавленным и залатанным, но скрипучим и звонким, будто в нем не пружины, а струны. Д. каждый раз несмело предлагал гостю партию в шахматы: - Как насчет реванша, дружочек? Но Юрьев наотрез отказался играть с ним после того, как в первый вечер потерял на пятом ходу ферзя. Шахматы подарила Д. когда-то Маша на день рождения - изящные, на тонких ножках. Фигурки были выточены каким-то умельцем в столярке зоны. На подметке каждой из них стояла тройка, почему-либо важная для безвестного мастера цифра, срок, наверное. Маша играть не умела, а когда Д. учил ее, как ходят фигуры, принималась хохотать и прыгать конем с доски на стол, потом на тарелку, затем скок на его колено, оттуда на живот. Доска с расставленными фигурами скучала на подоконнике. Закатившуюся куда-то пешку заменяла абрикосовая косточка, мохнатая от пыли. Садились пить чай. В дождливые вечера в открытое окно влетали брызги, темнело быстро. В перерывах сонливого дождя от листвы шел шорох, будто кто-то рвал мокрую газету. - Ну, рассказывайте, - говорила Маша, разливая чай в эмалированные кружки, тоже из зоны, подарок Юрьева к Новому году, - что у вас там новенького. Но слушала невнимательно, рассеянно. Она пошла на кухню за сухарницей, в прихожей взгляд ее упал на шлепанцы, стоптанные, заляпанные, и она удивилась, как они могут принадлежать ей, здоровой, умной, красивой, молодой. Сперва Юрьев говорил о зоне неохотно, безрадостно, потом увлекался, принимался рассказывать забавные истории, изображая героев в лицах, пародируя повадки и ужимки, интонацию и выговор вохровцев, сук, опущенных. Юрьев рассказывал, как охранники торгуют водкой, и какие забавные надписи можно прочитать, если забраться на вышку, и говорил, что, в сущности, никакой зоны нет, там у них то же самое, что и здесь. - Это удивительно, - восклицал Юрьев, выключая свет, чтобы не летели комары, - жизнь за колючей проволокой идет по тем же самым законам, что и у нас с вами! И в который раз принимался рассказывать про своих чудо-богатырей, как сержанты воруют продукты у солдат и заставляют для себя готовить отдельно, с мясом, и стоило одному очкарику ("вот как вы, Евгений Борисович") возмутиться, как ему сказали окопаться у параши и всем приказали на него помочиться, и вот все подходили по очереди и мочились, а только он хотел что-то сказать, ему сапогом в зубы. - И все-таки в каждом из них, - заключал Юрьев, отщипывая виноград, - при желании можно и нужно разглядеть человека. И, не в силах остановиться, снова говорил, горячо, зажигательно, убедительно о том, что нельзя сажать провинившихся солдат, вроде одного калмыка с какой-то (он пощелкал пальцами) собачьей фамилией, в общую камеру, потому что его там за красные петлички опустили и, выбив все зубы, заставляли совершать непотребства, а потом всласть замучили, или о необходимости отмены прописки, унижающей человеческое достоинство, неэффективной, изжившей себя - когда всякого вновь пришедшего старослужащие прописывают: вколачивают в красивые юные тела звезды с ременных блях. - Одетый в форму защитника отечества или в арестантскую робу, или голый, какая разница, даже самый гнусный из них, - не мог успокоиться Юрьев, пока не съедал весь виноград, - все равно есть человек, несчастное существо, отколовшееся от человечности. И как бы низко он ни пал - все равно остается носителем искры Божьей. Маша слушала рассказы Юрьева и не понимала, что влечет ее к этому неуверенному в себе, недалекому, угловатому юноше, почти еще мальчику, брошенному судьбой в этот кабаний мир - кто не выплывет, тот не моряк. Из зоны время от времени кто-нибудь убегал. Один во время мытья в острожной бане спрятался под нижнюю полку и голый пролежал в луже воды с сумерек до глубокой ночи, потом пролез через печную трубу на крышу. Что он будет делать там, голый, черный от сажи, его, видно, мало заботило. Прыгнул с трехсаженной высоты и сломал ногу. В другой раз с лесозаготовок сбежали пятнадцать заключенных - все погибли в снегах, нескольких загрызли волки, трех забили самоеды. Одного из бежавших никак не могли найти - он устроил себе ночлег на лиственнице, а потом во сне свалился оттуда и переломил хребет. Во время побегов город оцепляли, по занесенным сугробами улицам ходили патрули, останавливали и прощупывали штыками подводы, в поездах у всех проверяли документы. Люди в дорассветных очередях становились хмурыми, молчаливыми. Хрущобы промерзали насквозь, так что лопались водопроводные трубы. Один раз, отстояв два часа за селедкой, с отмороженными руками, изругавшись, измучившись, едва передвигая безразмерные, выше колен, валенки, отяжелевшие от слякоти, Маша вернулась домой и застала там Юрьева, ожесточенно спорящего с Д., который только что поставил на плиту чайник со снегом - водопровод замерз. - Да, в этом вы правы! - кипятился Юрье

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору