Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Детективы. Боевики. Триллеры
   Детектив
      Семенов Юлиан. Тайна Кутузовского проспекта -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  -
остить Ленина с Троцким за измену великой идее, так нагрянули ночью люди в кожанках и увезли отца в ГПУ... Вернулся он через полгода, и з н о ш е н н ы й до крайности, но - тихий... И сидел на углу бывших Губернаторской улицы и проезда императора Александра Второго, переименованных в улицу Ленина и проезд Зиновьева до той поры, пока Сталин не прикрыл нэп и начал коллективизацию... Вот тогда-то папаша и распрямил спину... В партии его восстановили, поручили проревизовать гликмановский кооператив, он, конечно, постарался и стал после этого начальником горкомхоза... Ну, ясно, ордер нам выдали, занял отец три комнаты Гликмана в большой семикомнатной квартире, жить бы и жить, но, видно, слишком долго его обида терзала, сердце стало шалить. Однако - не сдавался, пил, как пил: тогда ведь ему со всех сторон несли, даже когда голод пришел, как начальнику не потрафить?! От него теперь все зависит - разрешит или нет. У отца в подчинении двести человек стало одних контролеров под семьдесят душ, не то что раньше у кооператоров: три человека в правлении вот тебе и вся бухгалтерия... Словом, в тридцать четвертом преставился отец, опился, говоря честно... Через пять дней нас с матушкой уплотнили, две комнаты бывший отцов заместитель отнял, а мне уж тринадцать лет было, соображал что к чему, жрать хотел постоянно, а что мать могла дать, когда карточки упразднили?! Раньше, при карточках, хоть что-нибудь обламывалось, а как отменили их, так для нашего уровня людей начался истинный голод, с тех пор про карточки и мечтаем - какая-никакая, а гарантия, что не помрешь с голодухи... Вот и пошел я в шестнадцать лет на завод, как раз в тридцать седьмом это было, тогда и объяснили нам, отчего с продуктами перебои, жилья нет и ботинки нельзя купить... Кто правил страной? Промышленностью? Сельским хозяйством? Вот они, перед вами, на скамье подсудимых, глядите: Розенгольц, Радек, Ягода, Дерибас, Ратайчак, Лившиц, Пятаков... Всех не перечесть... Троцкисты как один, да и нация одинаковая... Правда, про нацию шепотом говорили, намеками, потому что на Мавзолее рядом со Сталиным стоял Лазарь Моисеевич... Но хоть, слава богу, один, а раньше-то - страх и перечислить! Троцкий, Зиновьев, Каменев, Кон, Цеткин- а русские-то где?! Один Калинин?! В тридцать девятом меня призвали, поучили год, дали габардиновую гимнастерку и синие галифе, повесили у г о л о к и направили в НКВД... До этого я и вправду винтиком был, что скажут, то и повторял, как попка, пойди не повтори, страна притихла, только на митингах все друг перед другом выворачивались, никто чтоб не молчал - круговая порука! Дали мне комнату на Можайском шоссе, восемнадцать метров, пол паркетный, в ванной - газовая колонка, горячая вода круглый день, мойся - не хочу! Мать к себе привез, к больнице ее прикрепил - и души там всякие, и лекарства, и синий свет от бронхита, рай! Первый допрос я не один проводил, со старшим лейтенантом Либачевым, - он наконец поднял глаза на Федорову, - да, да, с вашим главным следователем, который на меня ногами топал: "Слюнтяй, не можешь от американской потаскухи показаний получить! В белых перчатках решил работать?! Это на фронте стрелять кончили, а мы продолжаем, пока всю скверну не выжжем!" Никогда не забуду первый допрос, Зоя Алексеевна, умирать буду - не забуду... Я ведь парнишкой еще был, двадцать лет всего, несмышленыш... - Лермонтов в двадцать лет уже был великим поэтом, - возразила Зоя Федорова, зябко слушая исповедь своего палача. - Так ведь он гений был! Ему культура мира была открыта, потому что по-французски да по-английски говорил, как на родном языке... А я? Что я знал в жизни? Что молчать надо - знал! Не высовываться - тоже знал! Беспрекословно верить тому, кто над тобой сидит, - вдолбили! А разве вы не преклонялись перед Сталиным, как перед богом? Словно бы сопротивляясь самой себе, Федорова ответила: - Не то чтобы преклонялась, но, во всяком случае... - Ах, Зоя Алексеевна, Зоя Алексеевна! Зачем себе-то лгать? Вспомните, как молили меня: "Разрешите написать Иосифу Виссарионовичу! Он не знает, что вы здесь со мной делаете! Он немедленно освободит меня!" Разве не было такого? Запамятовали? Не сердитесь, я ж вас не корю... Когда меня наладились после смерти Сталина исключать из партии, я тоже писал письма "дорогим товарищам", членам хрущевского Политбюро, мы спокон веку челобитные несли вождям, они только и могут спасти и сохранить... Не от Сталина в нас это - ото всей горькой истории нашей... Ну да ладно, отвлекся я... Я ж еще и не начал выскабливаться перед вами, я только подхожу к этому... Так вот, вызвал меня ночью Либачев... Было это, как сейчас помню, четырнадцатого июня сорок первого года... На стуле посреди его кабинетика сидел человек в шелковой сорочке какого-то нежно-кремового, невиданного мною раньше оттенка, брюки на нем были модные, широченные, расклешенные, с серебряной искоркой, туфли, хоть и без шнурков, на босу ногу, но - лаковые, с тупым носком, я такие только в кино и видал... - Вот, - сказал Либачев, - смотри на этого типа! Смотри и запоминай каждое его слово! - Я не "тип", а дзержинец, - ответил арестант с довольно заметным акцентом. - Меня в ЧК лично Феликс Эдмундович принимал... - Один он? - спросил Либачев. - Или еще кто с ним был? - Были. - Фамилии, конечно, позабыл? - А почему вы мне "тыкаете"? Научитесь соблюдать чекистский кодекс. Либачев задумчиво повторил слова арестованного, словно бы осматривая их, как диковину какую, и чеканно повторил вопрос, перейдя на "вы". - Фамилии помню, - ответил арестованный, - Артузов там был, Уншлихт и, кажется, Беленький. - Очень замечательно, - кивнул Либачев. - А Кедрова не было? - С товарищем Кедровым я познакомился на следующий день... Я с ним работал до двадцать седьмого года. - Я могу записать ваше показание в протокол? - Это - можете. Либачев нацарапал вопрос и ответ, дал подписать, промокнул здоровенным пресс-папье и продолжил: - А как вы относились к товарищу Кедрову? - Странный вопрос... Это мой учитель... Большевик, в партии чуть не с начала века, конспиратор, он меня в первую командировку отправлял. - Когда? - В двадцать втором. - Куда? - Этот вопрос является посягательством на государственную тайну... Запросите мое командование в разведке, если там посчитают нужным - ответят... И объясните: меня вызвали по срочной надобности из Берна, вызвали шифром тревоги, я бросил группу, чтобы повторить здесь сообщение о дате начала войны, а меня - вместо того чтобы начать немедленную работу по переводу группы на новые задачи - держат в камере... Вы хоть доложили Сталину, что я здесь? Товарищу Берии, наконец. - Доложили... Скажите-ка, у вас никогда не было подозрений по поводу Кедрова? - Да вы с ума сошли! - Выбирайте выражения! - Война вот-вот начнется! О чем вы думаете?! ' - Вы утверждаете, что война начнется "вот-вот"? - Да! - Кого с кем? - Нацистов против нас. - Нацисты - это кто? Дружественный нам рейх? - Это он вам дружественный, - взорвался арестант. - Вам! А не мне! - Что ж вы от остальных чекистов отгораживаетесь? Зря, мы тоже дзержинцы... Ладно, это нервы у вас стали шалить... Давайте запишем ваши показания о том, что Кедров - настоящий большевик и что Германия нападет на нас в ближайшие дни... Какого числа, кстати? - Двадцать первого. Либачев хохотнул: - Кто ж войны по будням начинает? Настоящие стратеги войну к воскресным дням приурочивают... Не откажетесь подписать правильность ответов? - Этих - не откажусь. Либачев снова промокнул бланк протокола допроса своим пресс-папье и, подойдя вплотную к арестованному, склонился над ним к р ю к о м: - Так вот, "дзержинец" сратый, Уншлихт и Артузов признались в своей троцкистской контрреволюционной, диверсионно-шпионской деятельности и расстреляны! А "товарищ" Кедров идет под трибунал за то, что, являясь старым агентом английской разведки, выполнял задание своих хозяев и сеял панические слухи о предстоящем нападении Германии на Советский Союз! Ты был его человеком - сам признался, за язык не тянули. Поэтому, если хочешь, чтобы твоя семья не оказалась в соседней камере, садись и пиши собственноручное признание: когда и где получил указание Кедрова завербоваться к англичанам, чтобы разрушить союз двух великих держав Европы. - Вы что, с ума сошли? Либачев тогда посмотрел на меня так, что я на всю жизнь запомнил: - Вот как ведут себя настоящие враги... Запомни это... И заставь его говорить... Сейчас... при мне... У меня даже голос осел: - Как? - А так, как тебе подсказывает революционное сознание. Я подошел к арестанту и, скрывая дрожь в голосе, сказал: - Наших товарищей пытают в буржуазных застенках... Революция не мстит... Скажите правду, и мы передадим дело в наш пролетарский суд. - Я сказал всю правду. Я никогда ни к кому не вербовался. Кедров для меня был, есть и останется большевиком. Либачев обгрыз свои ногти - и без того чуть не до мяса обгрызанные и сказал тихо: - В зубы только не бей. Он на процессе с расквашенным ртом не нужен. У нас неделя сроку, двадцать второго Кедрова трибунал судит, этот - соучастником пойдет, если не хочет свидетелем обвинения. - Какие у вас доказательства? - спросил арестант. - Улики какие? - Ну! - Либачев прикрикнул на меня. - Слабый, что ль?! Или - жалеешь вражину? Вот на него показания, - он ткнул пальцем в папку, - девять человек на него показали, как на шпиона, продажную шкуру, за фунты работал, сволочь! Чтоб отнять у нас все то, что дала революция! И я, зажмурившись от страха, со всей силы ударил человека в ухо, да так ударил, что он, слетев со стула, остался лежать на полу... - Из графина хлестани, сказал Либачев, - враз заскребется. Вылил я на него воду трясущейся рукой, арестант открыл глаза, посмотрел на меня с невыразимой тоской и жалостью, медленно поднялся, сел на свой стул посреди комнатки и сказал: - А я не верил, что нацизм - заразителен... Ты ж гитлеровец, сынок, самый настоящий гитлеровец. Вообще-то в сорок первом "гитлеровец" не было обидным словом... В какой-то многотиражке даже напечатали "товарищ Гитлер", чуть ли не на заводе имени Сталина... Но ведь недавно еще мы "Профессора Мамлока" смотрели, "Семью Оппенгейм", там фашистов несли, только в сороковом эти фильмы запретили, но все же обиделся я и еще раз ему врезал - никакой я не гитлеровец, а молодой большевик, ученик великого Сталина, страж завоеваний революции. И снова он сбрыкнул, но не обмяк, готов был к удару. - Бейте, - сказал он. - Можете до смерти забить, ничего от меня не добьетесь, клеветать не стану, гитлеровцы поганые. Тут выскочил Либачев из-за стола и стал его пинать сапогами в пах, живот, грудь. - Ну чего?! - задышливо крикнул он мне. - Помогай! Что говорю?! Никогда я не смогу описать, а уж тем более объяснить, как и почему во мне поднялась неведомая дотоле, но все же какая-то родная т ь м а и забилось что-то давно забытое, но - теплое... Я не мог сдержать дрожь, бившую меня, будто малярия колотила; в глазах ощутил песок, скулы свело, ужас и шальное ощущение воли сделались неразделимыми, я почувствовал в себе огромную силу, что-то рысье, тягучее, и даже зажмурился оттого, что мысль исчезала, уступая место ознобному, неуправляемому инстинкту... А потом я ощутил чудовищно-сладостное ощущение всепозволяющей в л а с т и - особенно когда и мой мысок вошел в мягкий живот арестанта, корчившегося на полу... ...Умаявшись, Либачев позвонил по телефону и дал команду, чтоб привезли жену арестанта: - Он молодой, - кивнул на меня, не отводя глаз от серого лица арестанта, лежавшего недвижно, - стенки здесь тонкие, фанера, послушаешь, как он с нею на диванчике поелозит, посопят вдоволь, вот веселье будет, а?! ...Словом, дал арестант показания, поди не дай... Сторговались, что возьмет на себя английское шпионство, но Кедрова закладывать отказался... Кедрова вывели на трибунал двадцать второго июня, когда уж война шла, - судили за "распространение заведомо ложных, панических слухов о подготовке войны Германией против своего союзника - СССР". Судить начали утром, а после выступления по радио Вячеслава Михайловича оправдали... А двадцать третьего забрали снова - свидетель, как-никак... Ну и шлепнули в одночасье. - Сорокин вытер пот, выступивший на лбу, и неожиданно спросил: - У вас доски какой нет, Зоя Алексеевна? Что? - Федорова не поняла его сразу, слушала с ужасом, кусая губы... - Досточка, может, какая есть на кухне? - Сорокин сейчас говорил тихо и спокойно, словно не он только что истерично хрипел в магнитофон. - Подставка есть хохломская... - Не сочтите за труд принести, а? Женщина с трудом поднялась, опасливо озираясь, вышла на кухню, вернулась с хохломской доской, протянула гостю... Сорокин расставил ноги, положил досточку на колени и, коротко взмахнув рукой, ударил ребром ладони, Доска хрустнула, как кость, в ы б е л и л о свежее дерево - с той лишь разницей, что открытый перелом только в первый миг сахарно-белый, потом закровит, а дерево - неживое, не больно ему; как было белым, так и осталось... - Вот так-то, Зоя Алексеевна, - сказал Сорокин. - Это сейчас, когда я не молод уже... Представляете, какая сила во мне была, когда я вас допрашивал? Что бы с вами стало, ударь я хоть раз по-настоящему? Я ж вас жалел, Зоя Алексеевна, жалел... Думаете, снимаю с себя вину? Нет. Я когда с Абакумовым в Венгрии был, книжек запрещенных начитался, начал кое-что понимать про нашу п р о ф е с с и ю, знал, что план гоним - для пополнения бесплатной рабочей силы! Но я никогда не мог забыть того страшного ощущения, когда сильный, казалось бы, человек, вроде того нелегала из разведки, которого мы с Либаче-вым уродовали, становился все более подвластным мне, маленьким и беззащитным, а ничто так не разлагает человеческую душу, как ощущение властвования над тем, кто тебя слабее и безответнее... Кого ж мне винить в этом, Зоя Алексеевна? Кого? Вы Сталину верили, и я Сталину верил... Вы своему режиссеру верили - "мол, так играй, а не иначе!" - и я своим начальникам-режиссерам не мог не верить: "Вот показания на вражину - два, пять, десять! А он молчит! А что он по правде задумал?! Какое зло может принести народу?!" Я ж не человека бил! Шпиона! Диверсанта! Фашиста! Разве я вас бил больно? А? - Не в этом дело, - Федорова судорожно вздохнула. - Боль перетерпеть можно, женщина к боли привычна... Но нельзя передать словом состояние, когда здоровенный мужичина замахивается на тебя, шлепает пощечину, за волосы таскает, господи... Вы ж из меня человеческое выбивали, делали из меня животное... - А как мне было поступить?! Ведь если б вы не подписали хоть что-нибудь, меня б бракоделом объявили! А бракодел - сродни шпиону! За ним глаз да глаз... Я знал, что такое попасть в камеру... Я знал, что для меня это сроком вряд ли кончится, скорее всего - пулей... Да, да, так! Поэтому мне, палачу, было страшней жить, чем вам, жертве... Думаете, я не знал, что вы ни в чем не виноваты? Знал... Сострадал вам, ох как сострадал! Но что я мог сделать?! Как должен был поступить человек - по профессии палач, который знал, что его жертва ни в чем не виновата?! Если бы он, палач, сказал об этом во всеуслышание, то Берия бы его, палача, превратил в кусок мяса! В отбивную! Дайте совет, молю, дайте! А то мне трудно будет вам рассказывать, как страшно было вести ваше дело, самое, пожалуй, страшное изо всех... Ведь про вас сам Сталин спрашивал, понимаете?! Лично он! - Господи, да что ж мне вам посоветовать-то? Вы, который мучил меня, лишил материнства, бабьей короткой жизни, вы, который... Вы, тот самый, вы... просите совета у меня?.. Подбородок ее задрожал, глаза наполнились слезами, она отвернулась к окну, и в это короткое мгновение он о б н я л ее холодным, оценивающим взором, вновь потупился, свел лоб морщинами (он научился менять лицо, особенно - враз с т а р и т ь его) и прошептал глухо: - Что вы почувствовали, когда вас привезли во внутреннюю тюрьму? - Стыд, - ответила Федорова без раздумий и, утерев глаза пальцами, вновь поворотилась к нему. - Что? - Стыд... - Это когда вас раздели, обыскивая? - Да нет... Женщины к этому иначе относятся, мы ж к гинекологу ходим, такая доля... Мне за все стало стыдно... За то, что меня - артистку, которую знает народ, могли затолкать в машину и упрятать в тюрьму... За то, что бессловесная женщина в советской военной форме полезла пальцами... Зачем? Искала, не спрятано ли там чего? Те, кто меня брали, знали, что и одеться-то не успела толком... разве не могли ей об этом сказать? Стыдно стало за то, что нет у нас людей, а только истуканчики, которые следуют не мысли и сердцу, а одной лишь инструкции. Стыдно стало за тот мертвящий запах карболки и затхлости, у б о г и й запах извечной, привычной нам несвободы... За вас мне было стыдно - за то, что мучили меня, зная, что я ни в чем не виновата... Достоевского почитайте... У него все про это сказано... За страну стало стыдно... Только это потом случилось уже, во Владимире, когда я - слава тебе, господи, - с Лидией Руслановой в одной камере оказалась... Там и за нас, арестанток убогих, бывало стыдно, когда баба голосила под окном: "Юноша с лицом слоновой кости, карие глаза! Откуси, отгрызи два моих соска..." А страшно было? - Не знаю, - задумчиво ответила Федорова. - Если б вы все быстро делали, а вы ж по-обломовски работали, изморной ленью брали... Месяцы шли, годы... За это время начинаешь смерти жаждать, как избавления... Наверное, Сталин понял наш характер, когда в ссылке среди русских жил, почувствовал, что хоть мы и неумелые обломы, зато совестливые, стыдимся сказать, когда видим, что не так, боимся словом человека обидеть, страшимся врагом назвать врага - если только не чужеземец он, все думаем, образумится, ошибка вышла... Вот он на хребет-то нам и влез... И разобщил народ на квадратики, чтоб вам его было легче держать под мушкой... И в каждом квадрате радиотарелка с утра до ночи в уши - бу-бу-бу-бу... Одно и то же, одно и то же, а раньше-то этого самого репродуктора никто в глаза не видел, новинка, поди не поверь, если месяцы и годы талдычут одинаковые слова, а кто их не повторяет - исчезает из жизни... Повторяй человеку месяц, что он свинья, - поверит... А тут годы бубнили... Чтоб стыд наш гневом залило и бунт заполыхал, надо такого натворить, чтоб к а ж д о г о задело - а пуще того баб, у которых на руках некормленные дети и дров нет, чтоб буржуйку растопить... А Сталин все мерил жменей: одного - под пытку, другому - орден, третьему - новую комнату, четвертому - расстрел... Чересполосицей народ разомкнул, поставил друг против друга... Стыдно мне было, - повторила Федорова - только одно и держало, что дочка осталась на воле... Хотя какое там "на воле"... Я была в тюрьме за стеной, она - в тюрьме без стен, разница невелика, гарантий ни у нее, ни у меня не было, не знали мы что такое гарантии, да и не узнаем никогда... - Ну ладно, Сталин, все понятно, - согласливо кивнул Сорокин, - а сейчас-то вам разве не стыдно, что не пускают к дочке в гости? - Еще как стыдно... Так мы ж всегда под глыбой державы жили! Не она для нас, а мы под ней... Сейчас хоть, слава богу, нами правит не больной деспот, так что надежда есть, у Брежнева дети добрые... - Сын или дочь? - рассеянно уточнил Сорокин. - А это уж мое дело, не ваше... - Вот видите, - он сострадающе улыбнулся, - размякли, сказали то, что говорить никому не надо... Хорошо, я - как копилка... Все умрет во мне... А если б на моем месте гад сидел? - А разве вы не гад? - Федорова вздохнула. - Самый что ни на есть гад. - Мы ж уговорились, Зоя Алексеевна... Я - палач... Но - одновременно - жертва более сильных палачей... И те, в свою очер

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору