Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
льство, пытка, проверка нервов на прочность и на разрыв. На
такое ожидание мои нервы не годятся. Не предназначены они для таких вещей.
Я походил по комнате - по периметру и по диагоналям. Заглянул в ванную.
Открыл кран. Теперь кран зашипел и забулькал. Из него выстрелил пучок ржавых
брызг, оставив на дне и стенках ванны рыжие пятна, пятнышки и подтеки. Затем
шипение ослабело и прекратилось, иссякнув. И стало понятно, что Дина не
возвращается не потому, что церемония до сих пор продолжается. То есть,
возможно, она и продолжается, но в другой форме и в другом месте. Интересно,
бывают ли у них поминки? А если бывают, то долгая ли это песня?
Я снова разделся и снова лег. Если лежать на спине без подушки и совсем
не двигаться, жару переносишь легче. Правда, в голову начинает лезть черт
знает что. Какие-то истории из прошлого, не к месту смешные, а главное,
никак не связанные с жарой, Диной, Яшей и прочей Азией. Не связанные ни с
кем и ни с чем сегодняшним...
В раннем детстве у меня была нянька. Баба Даша. Огромная бабища с ногой
сорок третьего размера. Родители работали на две ставки. Что такое ясли, в
поселке тогда еще не знали. Когда я не хотел спать, баба Даша не пела мне
колыбельных и не баюкала. Она говорила: "Спы, а то я тоби зрОблю!" И я
моментально засыпал...
...К поезду шли довольно поздно. По какой-то длинной темной улице. Я
понял, что до вокзала не дотяну. Зашел за угол и облегчил себе душу.
Облегчил и только после этого огляделся. Оказалось, что я стою на
центральной улице города - неплохо освещенной и довольно людной...
Господи, что за чушь? Что за черт? Мне только детско-юношеских
воспоминаний не хватает сейчас для полного и окончательного счастья. Именно
сейчас. Господи, Господи. Однажды к Пасхе я отправил Гене Львову телеграмму:
"Христос воскрес Берлин". И тут же получил ответ: "Воистину Львов". Получил
и еще раз убедился в совершенной неудобоваримости наших с ним фамилий.
Особенно моей. По ее поводу шутили все, кому не лень и кому лень. Еще первая
моя свадьба началась с объявления того же Гены Львова: "Вы присутствуете при
взятии Берлина, - пауза, - в мужья". И все подхватили эту сверхоригинальную
мысль и бросились радостно без удержу шутить: "Берлин пал", "Берлин не
выдержал осады". Я уж не говорю о том, что все возможные конферансье
изгалялись не покладая рук во всех клубах и домах культуры нашей великой
области, равной (это между прочим) Швейцарии: "Поет Берлин! Не весь, а
Игорь." И тому подобное. Я давно не обращаю на это внимания, как не обращаю
его на то, что ударение в моей фамилии ставят не туда. Ударение в ней - на
"е", а не на "и". И если бы конферансье знали про трудную жизнь Ахматовой и
слышали что-нибудь про Исайю Берлина, они бы ставили ударение правильно. Но
они, естественно, не слышали. Ну, да ладно. Я и сам узнал о моем этом
однофамильце не слишком давно. Что жить мне ни в какой степени не мешало. Не
страдал я от своего незнания и от знания - не страдаю. А вот один мой
знакомый в советские времена очень из-за своей фамилии страдал. Причем
фамилия у него была не Рабинович, не Кацнельсон и даже не Блюменфельд, а
наоборот - Ярусский. Нормальная в общем фамилия. Если бы этот Ярусский не
менял место работы по два раза в году. И выглядело это так. Приходил он в
отдел кадров, начальник говорил: "Фамилия". "Ярусский". Начальник пристально
смотрел на его семитский нос и такие же глаза и говорил: "Подождите вы с
национальностью. Фамилия". "Ярусский, - говорил знакомый. - Понимаете?
Я-рус-ский". И так далее. Короче, "Авас" Жванецкого чистой воды.
К слову, то же самое продолжалось и в Израиле, куда Ярусский уехал от
всех начальников всех отделов кадров всего Советского Союза. Прямо в
аэропорту, где принимали репатриантов, его попросили назвать фамилию, и он
ее назвал: "Ярусский". "Чего вы тогда к нам приехали? - обиделась служащая.
- Сидели бы в своей любимой России". И снова ему пришлось объяснять, что
"Ярусский" - это фамилия такая. Еврейская...
И может быть, он объясняет это по сей день, если, конечно, еще жив и не
додумался сменить свою обманчивую фамилию хотя бы на фамилию жены...
...Кажется, я все-таки уснул и сколько-то времени проспал. Сколько,
определить невозможно. То ли пятнадцать минут, то ли час. Вообще я неплохо
ориентируюсь во времени. Какие-то внутренние часы у меня есть. Но, похоже,
что в чужом пространстве они не работают. Я давно подозревал, что время и
пространство связаны между собой довольно крепко. Не представляю, как, и чем
- тоже не представляю, но связь эта существует. Потому что чувствуется.
Может, это и не весомый аргумент. Для кого-то. А для меня - вполне. Я могу
даже закон природы сформулировать: все, что чувствуется - существует. А
чувствуется если не все, то почти все. Правда, не всеми. И не всегда. Сейчас
мне кажется, что я не чувствую ничего. Атрофировался у меня чувственный
аппарат. Надеюсь, что не навсегда. Хотя положение такое, что чувствовать, в
общем, и нечего. Кроме возможной, надвигающейся на нас опасности. Но я и ее
не чувствую. Мои умозаключения никак во мне не отозвались. Остались чисто
теоретическими умственными предположениями. Вернее - пока остались. Что
будет через час, я не знаю. И опять же не чувствую.
Стук в дверь. Кто это может стучать? Гостиничные входят не только без
стука, но и без предупреждения. Дина стучать не станет. Значит, опять
какие-нибудь идиотские загадочные в своей бессмысленности гости.
Но нет, под дверью стоит портье. И поза у нее почтительная -
бумерангом.
- Тилифон. Вас, - говорит она. В голосе все то же почтение. Этого еще
не хватало.
Я понимаю, конечно, что теоретически мне могут позвонить. Но кому это
понадобилось? Иду к телефону. Трубка лежит на боку и шипит. Прижимаю ее к
уху.
- Алло.
- Это я, - говорит Дина. Слышимость - ужасная. Как сквозь летящий
песок. - Ты меня слышишь?
Я говорю:
- Слышу.
- Никуда не уходи, - кричит она. - Жди.
- Я жду.
Шипенье в трубке сменяют короткие гудки. Сильные и чистые. И слишком уж
частые. Кладу трубку на место. Стою. Портье стоит у меня за спиной,
поскольку я перегородил собой проход в барьере. Я поворачиваюсь к ней лицом.
Она отодвигается в сторону, уступая мне дорогу.
Что ж она меня так зауважала? Что произошло и что она знает такого,
чего не знаю я?
- Как дела?
Портье делает еще полшага назад и, улыбнувшись, застывает.
- Что ж вы за люди такие, - говорю я. - То "виселю", то улыбаетесь,
будто с цепи сорвались.
Портье не двигается. Она в неподвижности. Тогда двигаюсь я. Двигаюсь и
иду к себе, бормоча "жди, жди, а я что делаю?"
В моей комнате стоит какой-то пацан. Стоит и смотрит на меня с
напряжением. Задрали! Как сюда попал - непонятно. То есть понятно, что
изнутри гостиницы. Где-то он тут был, и когда меня позвали к телефону,
вошел.
Я стоял и ждал. Ничего не спрашивая. Он тоже молчал. Наконец, выдавил
из себя:
- Иди-от...
- Что? - я возмутился и собрался выкинуть этого пацана за дверь.
Несмотря на то, что понимал - это может оказаться себе дороже. Но пацан
напрягся еще сильнее и снова выдавил:
- Идди-от...
Выдавил, замахал головой - в смысле "нет-нет-нет" - и выпалил: - Иди
отсюда.
- Куда? - спросил я. - И зачем?
Пацан сказал:
- Нне ззнаю. Я пппредупредил.
Да, веселые похороны. Мир приключений прямо. Идти мне отсюда было,
конечно, некуда. Куда я мог уйти? Один. Без Дины. Никуда не мог. Значит,
оставалось не обращать на этого заикающегося пацана внимания. И на слова его
изуродованные - тоже не обращать. Забыть. И ждать. Дина ведь сказала - жди.
Специально звонила, чтобы сказать одно слово. Зачем-то же она это сделала.
Поэтому, естественно, будем ждать. И никаких заик. Никаких приглашений.
Никаких вопросов-ответов с предупреждениями. Я отодвинул заику рукой, как
предмет, и он отодвинулся. Теперь можно было лечь. И я лег. Лицом к стене.
Пацан постоял, понял, что я никуда не собираюсь, и ушел. В коридоре он
свернул не к выходу, а совсем в другую сторону. В глубь здания. К торцевому
окну с кондиционером. Видимо, там был еще какой-нибудь выход. Черный,
запасной или аварийный. Или, может быть, где-то там имелось незакрытое окно.
В каком-нибудь чулане. Или в подсобке. Через которое этот пацан и просочился
в гостиницу.
Теперь началось самое нехорошее. И единственно возможное: вынужденное
ничегонеделание. В расчете на кривую, которая так или иначе вывезет. Правда,
вывезти она может туда, куда не надо. Или надо, но не тебе. Это я понимал.
Только понимать - иногда ничего не означает. Поколения и поколения наших
людей надеялись на эту проклятую кривую, как на Бога. И, что интересно,
кривая их не подводила. Или подводила, но редко. Так редко, что об этом и не
помнит никто. Потому что мы зла не помним. Мы помним только, что кривая
красной линией проходит через всю нашу жизнь. И то не всегда.
А с другой стороны - что мне еще оставалось делать? Кроме как ждать.
Бегать по этому безлюдному городу, состоящему на девяносто процентов из
горячей пыли и похожему на мираж? Бегать и искать, куда девалась Дина? И где
скрывается бывшая похоронная процессия? Или хотя бы наш - вот он уже и нашим
для меня стал - азиат-абрек-ордынец? Но и сидеть здесь, в номере без воды и
воздуха, в полном непроницаемом неведении тоже не хотелось. И было
невмоготу. Видимо, поэтому я вышел в холл. Прошел по прохладному коридору,
постоял, глядя на администраторшу с чашкой чая у губ, и сел в жесткое
кожаное креслице. Оно - пыльное и просиженное - стояло в углу. Отсюда мне
был виден и вход, и администраторша, и коридор вплоть до двери моего номера.
То есть, конечно, нашего номера. Нашего с Диной. Более того, в окно я видел
довольно длинный кусок дороги. Зачем мне нужно было все это видеть, держать
в поле зрения, под наблюдением - точно не знаю. Зачем-то, наверно, было
нужно. Может быть, просто из-за моей нелюбви к неожиданностям. Я не люблю
даже, когда со мной здоровается человек, если я до этого не успел его
заметить. Поскольку получается, что я-то его не видел, зато он меня видел
прекрасно. И, возможно, наблюдал за мной какое-то время исподтишка,
рассматривая и делая какие-нибудь свои выводы и заключения.
Но сейчас я занял выгодную позицию. И она - позиция в смысле - все
неожиданности исключала. Правда, я не очень понимал, как смогу это
использовать. При пущей необходимости. Кольт, что ли, успею выхватить из
штанов вовремя? Так нет у меня ни кольта, ни "Вальтера", ни даже "Макарова"
захудалого. Да и стрелять я умею больше теоретически. В тир, помню, меня
приятели затащили. На гастролях не то в городе, не то в поселке каком-то.
Где тир был единственным постоянно действующим развлечением граждан. Так я
чуть мужика этого не грохнул. Того, что пульки и ружья выдает. А ни в одну
мишень как ни старался, как ни целился - не попал.
В общем, я сидел в своей выгодной, выигрышной позиции, не зная, зачем в
ней сижу, и мечтал простыми одноклеточными мечтами. Вид эти мечты имели
приблизительно такой: Дина. Вода. Аэропорт. Дом. Дождь, плюс пятнадцать. Эти
мечты пролетали сквозь меня, улетали куда-то и, полетав, возвращались снова
- и снова пролетали сквозь. Кстати, я поймал себя на том, что они - мечты -
не мешают мне держать в поле своего зрения все, что в него попадает. Не
мешают вести наблюдение. И за входом, и за дверью номера, и за портье, и за
дорогой. Они - не мешают мне. Я - не мешаю портье. Которая тоже не просто
пьет чай. Ее глаза я постоянно вижу над ободком пиалы. И она тоже смотрит
как на меня, так и в окно, на дорогу. И за дверью она наблюдать не
прекращает ни на миг. Разница между нами только в одном - она знает или
предполагает, что может увидеть, я - понятия не имею. Так как для меня
происходящее чуждо, непонятно и необъяснимо. То есть объяснить мне все было
бы можно, и я бы все понял - я ж в конце концов не дурак и не идиот
какой-нибудь конченый. Но никто этого делать не собирался. А сам я ни в чем
разобраться не мог уже потому только, что не знал, в чем именно нужно было
мне разбираться. От меня все было скрыто, все невидимо. И ощущение это не из
приятных. Когда ты понимаешь и даже наверняка знаешь, что где-то рядом
происходит нечто. А что и где происходит, и насколько это для тебя важно, и
чем чревато - ты не можешь себе представить просто потому, что не можешь.
Наконец, мое сидение в узком кресле увенчалось успехом. Настоящим и
безоговорочным успехом, я бы сказал. Ради него можно было и посидеть. Хотя
что изменилось бы, если б я не сидел здесь, а лежал в номере? Наверно,
ничего.
Но я сидел. И увидел Дину, идущую по дороге. Увидел первым. Шла она
быстро, пыля шагами. Портье тоже ее увидела, сняла трубку и что-то в нее
сказала. По-моему, даже не набирая номер.
Дина вошла в гостиницу. Я уже встал и встречал ее у двери. Она
скользнула по мне взглядом и, не останавливаясь и не сбавляя ход, прошла в
коридор. Я, понятное дело, проследовал за ней, говоря "где ты была?",
"сколько можно ждать?" и тому подобное.
В номере Дина прекратила мои вопросы, сказав:
- Игорь, спой что-нибудь, - затем сняла с плеча сумку, которой раньше у
нас не было, быстро собрала по комнате вещи, осмотрелась - все ли взяла,
снова повесила на плечо новую, не нашу сумку - и сказала: - Пошли.
Я взял нашу сумку, и мы пошли.
Паспорта уже лежали на стойке. Увидев нас, портье подвинула их пальцами
к краю, к нам поближе. Дина на ходу смахнула паспорта в карман, оставила на
стойке ключ и толкнула ногой дверь. Боковым зрением я увидел, что портье
опять сняла трубку телефона.
У гостиницы стояла желтая потасканная "Нива" с работающим мотором. Мы
сели на распоротые сидения, и машина, пробуксовав, тронулась с места. И
началась совершенно сумасшедшая езда в нетронутом никакими дорогами
пространстве. Наш ордынец гнал "Ниву" по диким песчаным просторам, психовал
и бормотал себе под нос какие-то слова, похожие на птичьи ругательства.
В аэропорт мы приехали вовремя. До начала регистрации оставалось еще
полчаса. Побродили. Выпили у стойки чаю. Улетели спокойно, без эксцессов.
Сумку, которой у нас раньше не было, Дина несла на плече, прижимая локтем к
телу. Ее никто не проверял - ни там, ни у нас. Ордынец улыбался и махал нам
рукой до последнего, пока самолет не повернулся к нему железным хвостом и не
покинул взлетное поле. Вернулись домой. А дома Дина сказала:
- Давай договоримся сразу. О поездке забыли навсегда. Ладно?
- Ладно, - сказал я.
А что я мог сказать? Ни-че-го. Помнить-то мне фактически было нечего.
Кроме самого факта нашего с Диной пребывания в песках. Все происходило
где-то рядом, поблизости. Не у меня на глазах. Без моего участия. Да и не
знал я, что именно происходило и происходило ли что-нибудь вообще. Я жил
неделю в неведении. А неведение помнить трудно. Неведение - плохая пища для
воспоминаний. Ощущения же быстро притупляются, забываются, уходят. Или
искажаются прошедшим и продолжающим проходить временем.
1998
НОЧНОЙ КОВБОЙ
Рассказы
БАТАЛЬНАЯ ПАСТОРАЛЬ
Танаев с женой лежали в своем уютном двуспальном окопчике на
плащ-палатке, выкрашенной в нежный защитный цвет хаки, и под монотонное
бормотание телевизора составляли любовный акт. То есть они любили друг друга
- типа того, как Ромео и Джульетта Шекспира. Рядом с ними крепко и
безмятежно спали дети от их гражданского брака, а где-то невдалеке, в районе
высоты 121 "Безымянная", мирно строчил пулемет. По звуку судя - пулемет
врага, или, как говорят тактики и стратеги, супостата. Строчил весело, и
противно. И еще - надоедливо.
- Взял бы ты его, что ли, гранатой, - говорила в перерывах между
любовью жена Танаева и мать его детей Маша. - Мужик ты в конце концов или не
мужик?
А Танаев ей отвечал:
- Я - мужик. Но не сегодня, так завтра танки могут пойти, а я гранату
на тарахтелку срасходую. А плюс к тому детей наших малолетних будить
неохота. Ты ж сама гранату мою у их в головах приспособила в качестве
подушки.
И они опять начинали любить друг друга до гроба под музыку телевизора и
вражеского пулемета. Или, вернее, они не начинали, а продолжали в том же
духе. И говорили, когда продолжать кончали:
- Эх, хорошо жить! - так говорила Маша.
- Хорошо, - говорил Танаев. - Только беспокоит меня, - говорил, - что с
воздуха я неприкрытый все время постоянно. В смысле, со спины. Если это, на
бреющем, припустим, зайти, то цель очень даже просто поразить возможно. Хоть
она и движущаяся в достаточной степени, а - белая. Что сильно ее демаскирует
в глазах предполагаемого противника на общем фоне окружающего чернозема.
- На черноземе пшеница обильно родит, - говорила на это Маша.
- Пшеница - обильно, - соглашался с женой Машей Танаев. - Но и рожь
тоже - обильно.
И они снова друг дружку любили, как никто другой. А в телевизоре шло
"Время". А пулемет перешибал звук диктора и не позволял им прослушать
прогноз на завтрашний день. А в природе всякое может произойти или
случиться. Вплоть до снега с дождем и града с куриное яйцо, невзирая на
неурочное время года и место действия. И какая может быть большая любовь под
градом? Одно неудобство - крыши-то над окопом устав строевой службы не
предусматривает. И Маша, жена Танаева, почувствовала и ощутила реальную
угрозу для своей вечной любви. И сказала Танаеву твердо, что, так как любовь
их находится в опасности, надо ему на правах главы семьи - ячейки общества
чего-то срочно делать и принимать меры. Не ради нее, конечно, а ради детей и
внуков.
- Ты, - сказала, - если нас не жалеешь, так хоть Родину нашу
многострадальную пожалей. Или она зазря тебе гранату доверила и вручила?
И сердце Танаева вздрогнуло и не выдержало, когда про Родину заговорила
Маша, верная его жена и подруга.
И встал он тогда с нее в полный рост, и привел в боевой порядок форму
одежды, и достал из-под детских головок последнюю свою гранату, и кинул ее с
размаху в направлении звука пулемета, который настырно продолжал доноситься
со стороны высоты 121 "Безымянная", и замолчал пулемет, захлебнулся.
И настала везде тишина. Правда, дети Танаева нарушали ее громким
бессмысленным плачем, потому что они проснулись и испугались, когда папа
Танаев гранату из-под них доставал. Но и они постепенно затихли, а телевизор
вышел из строя от страшного взрыва гранаты, кинутой Танаевым без какого-либо
промаха и поразившей цель прямым попаданием в нее. И ночь, наступившая
вскорости после попадания, прошла в тиши и спокойствии и в страстной любви
Танаева к жене своей Марье Сергевне.
А наутро, как только все население окопов бодро проснулось отдохнувшее
от ночного сна, пришел к ним в гости по ходу сообщения гвардии старшина
Колыванов - сосед Танаева справа. Пришел, закурил грустно "козью ножку" и
сказал сквозь махорочный дым из ноздрей:
- Вот же, - сказал, - гадство.
А Танаев зевнул по-утреннему просторно и радостно, обнял жену свою Машу
за левое ее плечо и спрашивает:
- Где ж гадство, когда красотища кругом нас и восход солнца?
А Колыванов говорит:
- А гадство находится в закрепленном за мной секторе обстрела. Там, -
говорит, - на высоте 121 "Безымянная" пара аистов, понимаешь ты, проживала.
Гнездилась она там, значит, ну, а какая-то падла ржавая - гранатой их.
Обоих. А у них любовная пора была как раз в самом соку и в разгаре. Клювами
выстукивали до того