Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Драма
      Эриа Филипп. Испорченные дети -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  -
анная. Потом прошло еще несколько минут, мне трудно было бы сказать, когда именно пароход вышел из состояния неподвижности. Я поняла это, почувствовала по неестественной суете, охватившей толпу родных и друзей, торопливо покидавших судно. Отсюда сверху я видела, как они выстроились вдоль пристани; но крыша склада заслоняла от меня большую часть толпы. Руки дружно вытянулись вперед, замахали платками, шляпами. Но, по-видимому, никто не плакал. Рты выкрикивали прощальные слова, тонувшие в общем гуле, казалось, на всех губах застыла веселая улыбка. Но вот общее волнение передалось и мне, оно становилось все острее, по мере того как борт парохода медленно проносил нас над сгрудившейся толпой. Когда склад наконец сдвинулся в сторону, показав самый край пристани, где жестикулировала толпа, сбившись на площадке, возвышавшейся над черной водой, внезапное чувство дружеского умиления, а может быть, и тоски сжало мое сердце. Мне вдруг так не захотелось расставаться с этой толпой, с этими незнакомыми мне людьми... Ах, как глупо было с моей стороны не позволить себя проводить! Я была бы рада любому провожающему, даже самому равнодушному. Я тоже искала бы его в давке, нашла бы, я тоже переговаривалась бы с ним жестами, взмахом руки, не спускала бы с него глаз, долго-долго, как можно дольше... Пароход увозил меня от этого мира, который я покидала, уже покинула. Еще тридцать метров, и силуэты сольются в одно неразличимое темное пятно... Пока еще было время, я поспешила выбрать себе один из этих силуэтов. На самом краешке пристани, чтобы случайно не потерять его из виду. Какого-то белокурого мужчину, вернее, юношу. Я сама возвела его в ранг своего провожающего. Он стал моим boy-friend* {приятель - англ.}. Он даже не подозревал о том, что я навязала ему эти узы, и, должно быть, все его помыслы были поглощены одним из наших пассажиров, а возможно, одной из наших пассажирок, мне еще неизвестной. Сложив ладони рупором, он кричал что-то, чего не было слышно, и сам смеялся своим словам. А потом, когда расстояние между нами увеличилось, он замолчал и стал махать над головой своей широкой ладонью. Он смотрел в мою сторону, а я смотрела на него. Но он становился все меньше и меньше, лицо его тускнело, уже грозило слиться с соседними лицами... Тогда я протянула к нему обе руки, я махала ему, посылая прощальный привет, и кричала ему что-то, сама не помню что, по-английски. Я перешла на корму. Публика уже начала собираться в застекленной клетке ресторана. Наступил час завтрака. Но мне не хотелось есть. То, что раньше удерживало меня на палубе, теперь лишало аппетита, делало неуязвимой против взглядов кое-кого из ресторанной публики, не без любопытства посматривавшей через стекла на странную пассажирку, которая упивалась открывавшимся ей зрелищем Нью-Йорка. И в самом деле, это было прелюбопытное зрелище. Я спускалась по Гудзону. Я видела, как в обратном порядке проходило передо мной все то, что двумя годами раньше было для меня чудом первой встречи. Нас сопровождала моторная лодка. Она подпрыгивала у правого борта на гребнях волн, поднятых нашим пароходом, и старалась от нас не отставать. В моторке, кроме экипажа, было шесть пассажиров: трое мужчин и три женщины, все они стояли во весь рост. Задрав кверху голову к пассажирам, толкавшимся на невидимой мне отсюда главной палубе, они кричали что-то, передавая друг другу рупор. А тем временем позади них медленно проплывал Нью-Йорк. Когда исчезли небоскребы financial district* {деловой квартал - англ.}, я почувствовала, что пароход набирает скорость. Маленькая моторка поспешала за нами из последних своих сил. Пассажиры ее теперь цеплялись за что попало. И при этом трудились над чем-то, а над чем, я сначала, не поняла. Наконец им удалось откупорить что-то, что оказалось бутылкой шампанского. Потом, несмотря на изрядную качку, они разлили шампанское по стаканам. И, выстроившись лицом к отплывавшим своим друзьям, стали провозглашать тосты. Осушив стакан, каждый бросил его в воду; затем в воду полетела бутылка. Моторка развернулась, устремилась к нью-йоркскому мысу и понеслась в обратном от нас направлении с удвоенной скоростью. Мне показалось, будто последняя ниточка, еще связывавшая меня с Америкой, вдруг порвалась. Помню, я невольно ссутулилась и опустила голову. Я уже не старалась побороть не оставлявшую меня с самого утра тревогу. Я слишком хорошо понимала, откуда она взялась, кто ее причина и как определить ее одним-единственным словом. Я теперь не думала о том, смотрят на меня или нет. Я не отрывала глаз от каменной громады, и расстояние уже скрадывало ее причудливые очертания, ее размеры. Постепенно отдельные детали исчезли. И тем не менее в моих глазах картина мало-помалу приобретала завершенность. Как на портрете тосканской школы, где голова изображенного человека выделяется на фоне сельского или городского вида, воплощая собою самую душу пейзажа. То, что вставало перед моим взором, то, что вписывалось в пейзаж города у воды, было обликом некоего юноши. Я знала наизусть каждую его черту, каждый штрих, каждый чуть заметный недостаток, все, из чего складывалась его красота. Это был лоб чуть-чуть плоский, это были черные глаза с агатовым блеском, свойственным лишь минералам, это был рот, губы странного лиловатого оттенка, без единой морщинки. Но было также и другое: ребяческая улыбка, брови мягкого рисунка, светло-каштановые волосы. Лицо противоречивое, я даже знала, благодаря смешению каких кровей оно стало именно таким: лицо, в котором явно проступала англосаксонская мягкость, сочетавшаяся с индейской дикостью. Лицо Нормана. 2 Последнюю ночь на пароходе я спала совсем мало. Откровенно говоря, почти совсем не спала. Уже вечер показался мне бесконечно длинным. На пароходе я не завязала ни с кем знакомства. Помимо того, что это вообще не в моем характере, я во время всего переезда особенно строго охраняла свое одиночество. Оно мне было необходимо: ведь я знала, что мне отпущено всего пять дней и пять ночей для того, чтобы, если так можно выразиться, провести инвентаризацию. И я знала также, что, как бы я ни старалась, вопреки всем моим усилиям, я попаду в Париж, не подготовившись как надо. Уже не было ни Нью-Йорка, чтобы меня развлечь, ни того лихорадочного возбуждения, в котором я прожила последние дни на суше, чтобы себя оглушить. Долгие, ничем не заполненные часы, которые я проводила в шезлонге на открытой палубе, где гуляет целебный морской ветер и где меньше народу, способствовали ходу моих размышлений. По мере того как Европа становилась все ближе, старые воспоминания, подобные все опережающему аромату родного материка, неслись мне навстречу. И я отлично сознавала, что они вот-вот вступят в единоборство с еще свежими воспоминаниями о моей жизни в Беркли и на озере Биг Бэр. Каков будет исход этой битвы, каковы ее последствия? Что станется со мною, какою я встречу себя после этой битвы, где ареной и ставкой буду я сама? Ибо теперь уже я была не в состоянии безучастно относиться к этой встрече. Во всем моем поведении, во всех моих привычках происходило нечто вроде генеральной перестановки. Достаточно оказалось ступить на палубу корабля, увозившего меня во Францию, ступить на эту уже в сущности французскую почву, и сразу же в самых потаенных уголках моего существа, где в течение двух лет я старательно укрывала, лишала воздуха, возможно, даже надеялась окончательно удушить мое прежнее "я", оно снова воспрянуло к жизни. Моя застенчивость, диковатость, моя неуверенность в себе и, наконец, то слишком знакомое мне чувство, что за тобой наблюдают и тебя судят, чем и объяснялись моя неловкость и высокомерие,- все, что испарилось и исчезло в первые же недели моего пребывания в Америке, исчезло как по волшебству,- теперь возникло вновь, набирало сил и угрожало возродить мой былой образ. Не будь я начеку, легко может статься, что на гаврскую пристань ступит не french girl* {французская девушка – англ.}, которая произвела хорошее впечатление и оставила по себе хорошую память в Беркли, в двух-трёх клубах и еще кое-где в Соединенных Штатах, а просто дочь Буссарделей. В одиннадцать часов вечера, побродив по кораблю, я наконец уселась в баре, помещавшемся на верхней палубе. Я предпочитала его всем прочим, где вечно была толчея. Я облюбовала себе столик у окна потому, что с этого места виден был кусок палубы, за которой сливались уже неотличимые друг от друга море и небо. Я долго здесь просидела. В ресторане танцевали, это пассажиры-американцы решили устроить бал в честь последней ночи пути. То и дело они входили поодиночке или вдвоем в бар, но без своих дам, чтобы выпить бокал шампанского с содой-виски. Я догадывалась, что бармены отнюдь не в восторге от одинокой посетительницы, заказавшей себе чашку чая и не повторившей заказа. Я велела подать виски. После полуночи я пересела за другой стол, лицом к движению. Таким образом я очутилась спиной к залу и испугалась, как бы танцоры не усмотрели в моем поведении чисто французского протеста против слишком явной непринужденности, царившей в зале. Но вдруг я подскочила на стуле, мне стало глубоко безразлично все вокруг, я прижалась лицом к стеклу, поставила обе ладони щитком и всем своим существом устремилась к тому, что только что разглядела в ночной тьме и с какой-то страстью старалась увидеть еще раз... Когда наконец я убедилась, что не ошиблась, я оглянулась и тут только пожалела, что никто в баре не обращает на меня внимания. Я не могла сдержать блаженного смеха; должно быть, глаза у меня ярко блестели. С кем поделиться своим открытием? С барменом, случайно оказавшимся рядом. - The first light! - воскликнула я по привычке на английском языке.- The first light of Europe! - Очень возможно, - ответил он.- Уже пора. Ответил он по-французски. И, что хуже всего, с бордоским акцентом. Я была ужасно разочарована. И вяло повторила на его родном языке: - Первый огонек Европы. И тут я поняла: и само слово в переводе на французский, и то, что оно обозначало, и весь мой пыл потеряли всякий смысл. Я отправилась к себе. Но я не могла заснуть. Багаж мой был упакован, кроме одного чемоданчика, так что мне оставалось только спать. Сон не приходил ко мне. Слишком много чувств и мыслей вошло в эту каюту вместе со мной и ночными часами. Самые несложные из этих чувств, которые я принимала наиболее охотно, были нетерпение, любопытство перед тем, что мне скоро доведется испытать, желание не упустить ни малейшей подробности из процедуры прибытия, которую я десятки раз себе представляла. Часов в семь я проснулась, хотя задремала лишь под утро. Было уже совсем светло. Босиком я подбежала к иллюминатору. И сразу же увидела спокойную, неподвижную воду и английский берег. Пароход стоял. Мы зашли в Саутгемптонский порт. Маленький город весь сиял сквозь уплывающую утреннюю дымку. Он вздымал над жемчужным морем целую гамму оттенков - нежно-желтого, серо-розового, мягкой охры, к которым мне приходилось вновь приучать свой глаз. Ах, до чего же нов был этот пейзаж! И словно создан для того, чтобы рассеять все мои страхи и все мои химеры: к чему было предаваться целых пять дней преждевременным сожалениям, если меня ждало такое зрелище? Я с умилением любовалась им, приписывала ему тысячи достоинств. Я не скупилась на лестные эпитеты, вкладывая в них всю свою изобретательность. Первым делом я сказала себе, что от этого берега так и веет Европой. Я старалась уловить то, что в нем исстари отвечало потребностям человека. По всему было видно, что страна эта создавалась не в один день. Город рос и ширился, следуя органическим и благодетельным законам, которые вызвали его к жизни, поставили здесь на века, возможно, тем же самым законам, по которым плодородные почвы наслаиваются тысячелетиями в равнинах. Вертикаль колокольни врезалась в небо как раз там, где ей положено и нужно было стоять, и не градостроитель определил ее местонахождение. Еще в самые древние времена была установлена гармония между этим изгибом бухты и расположением кварталов, между рельефом почвы и высотой зданий, между стихиями и людьми, между духами морскими, земными, воздушными, людскими; и гармония эта осталась в силе по наши дни. "Какая стройность! - подумала я. - Какая естественная гармония!" И, повторяя про себя эти слова, я снова легла, и на сей раз сон пришел ко мне. Он длился так долго, что я вышла к завтраку одной из последних. Впрочем, я и не собиралась торопиться. Теперь, когда берега Франции, почти видные простым глазом, двигались нам навстречу, меня охватила какая-то странная беспечность. С минуты на минуту я откладывала последние приготовления к высадке. Все равно, ведь жребий брошен! Скоро мы войдем в порт. Перебросят сходни. Пройдет еще пять минут, и я почувствую под ногами асфальт гаврской набережной. И тут, бедную, меня затянет в водоворот различных формальностей. Придется приобщиться к общему движению, которое приведет меня в вагон, а вагон доставит в Париж, к перрону вокзала, куда съедется для встречи вся моя семья. Вот эта-то уверенность и позволяла мне пока что еще помечтать, собраться с мыслями, давала последнюю передышку. Впрочем, одно дело у меня осталось: я не раздала чаевые официантам. Еще накануне я составила список и распределила суммы не без труда: во время пребывания в Соединенных Штатах, где существуют совсем иные обычаи, я как-то отвыкла от подобных операций. Страх недодать чаевые мучил меня еще больше, чем обычно. Ибо во Франции и в дни моей юности меня всегда на сей счет терзали сомнения. Пришло время пояснить эти слова; я родилась и росла в среде, которая была осыпана благами богатства и в свою очередь была его рабой. Деньги - это одновременно истоки нашей семьи и ее цель, это ее поработитель и ее идеал. У меня куча родственников, и все вместе мы образуем то, что называется "прекрасной семьей". Все мои дядья, кузены, братья, мой отец - все они биржевые маклеры, банкиры, нотариусы, поверенные. Мой прадедушка Фердинанд, по жене родственник барону Осману, был биржевым маклером при Второй империи. И если все мы считаем нашего прадеда основателем, творцом нашего состояния, мы считаем его также и творцом династии Буссарделей. А ведь и мой прадед и моя прабабка тоже имели предков, и, надо полагать, людей почтенных. Но они нам не известны. Это, так сказать, покрыто мраком прошлого. Мы ведем наше летосчисление только с первого богатого Буссарделя. Его дело, равно как и его богатство, устояли, несмотря на то что один век сменился другим, сменялись режимы, были войны, разражались кризисы. И дело и богатство здравствуют и поныне. По праву старшинства дедушка, которого я не знала, получил контору из рук стареющего прадеда; ныне дело принадлежит исполу моему дяде и моему отцу, а мой старший брат ждет своего часа. Учтите также, что у моего прадеда было еще пятеро детей, что все они вступили в брак, не нарушая семейных традиций, и наплодили без счета детей, и подсчитайте, сколько контор, частных банков и всего прочего могло основать все это потомство. Существуют семьи, где по традиции сын вслед за отцом "идет" в чиновники, в купцы или офицеры. Буссардели всегда "шли" в биржевики. Поэтому-то они образуют, продолжают образовывать - вопреки треволнениям эпохи - нечто вроде покоренного и присягнувшего на верность племени. Я родилась там, видимо, волею случая. Волею случая я стала в нашем роду воплощением мятежного духа... Хуже, чем мятежного: богемного! Все на свете относительно... Дело в том, что в глазах моих родных с самых малых лет я слыла чуть ли не дурочкой, которая не знает цены вещам. Между тем я осмотрительно тратила свои карманные деньги, вовсе не любила транжирства. Сотни матерей-буржуазок радовались бы такой осмотрительной дочке. Но меня губили сравнения. Мои родные и двоюродные братья, мои двоюродные сестры, словом, все вокруг меня насаждали традиции Буссарделей, умели вести счет деньгам и экономить деньги с такой ловкостью, с таким смаком и изобретательностью, что свойства эти весьма походили на талант. Соревнуясь на этом поприще с самого раннего детства, они делали это с таким пылом, что на фоне нашей богатой, но расчетливой молодежи я казалась безумной мотовкой. - Она все пустит по ветру! - говорила обо мне мама, когда я была еще совсем крошкой. И она старалась внушить мне, что со временем у меня будут свои деньги, о чем я никогда не задумывалась и чему никогда не радовалась, ибо плохо отдавала себе отчет в таких вещах. Впрочем, по этому поводу каждый предавал меня анафеме. Как-то, примерно в то же самое время, я увидела на улице нищего. Мелких денег у меня не было, и я дала ему двухфранковую монету. Милостыню я творила из тех средств, которые нам, детям, дарили дедушка и бабушка на наши ребячьи траты; гувернантка донесла на меня, и в тот же вечер я предстала перед бабусей. Она сильно постарела и все реже и реже снисходила до бесед с нами. В особо важных случаях ее старшая дочь, а моя тетя Эмма, выполняла при ней роль толмача и рупора. Гувернантка дала перед судилищем свои свидетельские показания, и бабуся только молитвенно воздела руки, возвела к небесам глаза и вздохнула. Но тетя произнесла целую речь. Говорила она всегда с завидной легкостью, восхищавшей родню, и имела склонность к ходячим формулам. Тыча в мою сторону указательным пальцем, она заключила свое обвинение следующими словами: - У тебя руки дырявые; ты умрешь на соломе! Это нагромождение образов окончательно сразило меня. Задыхаясь от волнения, я посмотрела на свои руки, и, заметив это, тетя заявила, что я совсем дурочка. Запершись в детской, я в полном смятении чувств старалась представить себе свой будущий конец. Мне чудилось, что я испускаю дух на гноище и что похожа я одновременно и на Иова и на Ослиную Кожу, а обе ладони у меня пробиты, как у святого Франциска Ассизского. Что бы сказала тетя Эмма, если бы она видела, как я раздаю на пароходе чаевые? Хотя я накануне предназначила для этой цели достаточно крупную сумму, вдруг в последнюю минуту мне стало почему-то стыдно и я решила прибавить каждому еще немного. Бедная моя тетя, да и вся наша семья не преминули бы осудить этот порыв раскаяния как непростительную слабость и как наиболее разительное доказательство моего неумения жить. Официанты остались довольны. Они поблагодарили меня, и в ответ я сказала им несколько любезных слов. Это обстоятельство тоже не было бы прощено моей родней. Сотни раз мама и тетя твердили мне, что я не умею давать приказания прислуге. И что по этой-то причине я никогда не смогу вести как надо дом. Ибо в представлении обеих женщин все проблемы домоводства сводились к этому умению командовать.

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору