Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Наука. Техника. Медицина
   История
      Фолкнер Уильям. Авессалом, Авессалом! -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  -
картина появляется и исчезает мгновенно, прежде чем Генри успевает понять, что он увидел, но теперь темп замедляется, теперь должен наступить тот миг, ради которого Бон столько трудился; перед ним неприступная стена, ворота, запертые тяжелым засовом; бесстрастный задумчивый деревенский юноша ждет, смотрит, он еще не спрашивает, что и почему; ворота сделаны из массивных балок, а не из тонкого железного кружева; они подходят ближе, Бон стучится в маленькую калитку, появляется смуглый человек, напоминающий фигурку с гравюры времен французской революции; встревоженный, даже несколько ошеломленный, он смотрит на дневной свет, потом на Генри и обращается к Бону на французском языке, которого Генри не знает; зубы Бона на мгновенье блеснули, и он отвечает тоже по-французски: "С ним? С американцем? Он мой гость; мне следовало бы предоставить ему право выбрать оружие, но я не хочу драться на топорах. Нет, нет, только не это. Всего лишь ключ". Всего лишь ключ; и вот массивные ворота закрываются - не перед ними, а за ними; высокие толстые стены скрывают город и заглушают городской шум; непроходимые заросли олеандров, жасмина, лантаны и мимозы окружают полоску голой земли, приглаженную и посыпанную толчеными ракушками; она тщательно подметена и безукоризненно чиста, вот только не успели засыпать свежие бурые пятна; голос наставника - он теперь отошел в сторону и наблюдает сумрачное лицо провинциала - звучит небрежно, непринужденно: "Обычно поступают так: становятся спиной к спине, в правой руке ты держишь пистолет, в левой - конец плаща противника. Затем по сигналу ты идешь вперед и, когда почувствуешь, что плащ натянулся, оборачиваешься и стреляешь. Правда, те, у кого кровь слишком уж горячая - они по большей части из крестьян, - предпочитают пару ножей и один плащ. Завернувшись в плащ, они стоят лицом к лицу, и каждый левой рукой держит запястье противника. Но я никогда к этому способу не прибегал...", понимаешь, так это легко, небрежно; он ждет вопроса медлительного провинциала Генри, а тот, еще не успев спросить: "А зачем тебе... зачем им надо драться?", уже знает ответ. Да, Генри теперь уже знает или думает, что знает; более того, он, наверное, сочтет все остальное менее важным, хотя на самом деле это не так - это последний удар, штрих, мазок, последний смелый надрез хирургических ножниц, которого усыпленный наркозом больной даже и не ощутит, полагая, что после первых грубых вторжений самое худшее уже позади. Ведь оставался еще этот обряд. Бон знал, что именно его Генри не сможет стерпеть, проглотить и переварить. О, он был хитер, этот человек, которого Генри - как ему за эти недели стало ясно - понимал все меньше и меньше, этот чужестранец, который, теперь забыв обо всем на свете, занялся тщательными, почти ритуальными приготовлениями к предстоящему визиту, словно женщина, дотошно обсуждая фасон нового костюма, который он для этого случая заказал и чуть ли не насильно заставил Генри от него принять, и потому впечатление, которое этот визит должен был на Генри произвести, составилось еще прежде, чем они успели выйти из дому, прежде, чем Генри увидел эту женщину, а Генри, сельский житель, окончательно сбитый с толку, уже чуял под собою едва заметное течение, которое несло его туда, где ему придется либо изменить самому себе, всем своим привычкам, убеждениям и взглядам, либо лишиться друга, ради которого он уже отрекся от родного дома, от семьи и от всего остального; сбитый с толку и (в эту минуту) совершенно беспомощный, он хотел верить, но сомневался, сможет ли, а друг, наставник, уже вводил его через непроницаемые глухие ворота, наподобие тех, перед которыми он видел лошадь и двуколку, вводил прямо туда, где, по его провинциальным пуританским понятиям, мораль перевернута с ног на голову, а честь безвозвратно утрачена, - в обитель сладострастья, созданную сладострастьем и бесстыдной беззастенчивой чувственностью; и вот уже этот деревенский парень с его простым, дотоле непоколебимым представлением о мире, где женщины лишь благородные дамы, блудницы или рабыни, взирает на апофеоз смешения двух обреченных рас; здесь царствует его же собственная жертва - женщина с лицом трагически прекрасным, как цветок магнолии, воплощение вечной женственности, вечная страстотерпица; а ребенок, мальчик, хотя и спит в шелках и кружевах, все же остается рабом того, кто уже во время зачатия безраздельно владел его телом и душою и (при желании) мог продать его как теленка, ягненка или щенка; а между тем наставник опять за ним наблюдает, быть может, даже как игрок, стараясь угадать {Выиграл я или проиграл?} теперь, когда они вышли и возвращались на квартиру к Бону, тот на время лишился дара речи, лишился даже хитрости; он уж больше не рассчитывал на это пуританское свойство ни под каким видом не выказывать ни удивленья, ни отчаяния; теперь он мог рассчитывать (если оставалось на что) лишь на любовь совращенного им Генри; спросить: "Ну как? Что ты на это скажешь?" - он не мог. Он мог только ждать, а ведь один бог знает, каких выходок можно ожидать от человека, который руководствуется не разумом, а инстинктом, - ждать, пока Генри скажет: "Но ведь это продажная женщина, блудница", и тогда Бон, на этот раз даже ласково, возразит: "Нет, не блудница. Не говори так. Никогда не называй их так в Новом Орлеане; иначе не меньше тысячи мужчин заставят тебя кровью заплатить за эту вольность", и возможно, все еще ласково, возможно, теперь даже отчасти и с жалостью - с горькой, насмешливой, рассудительной жалостью умного человека ко всякой людской несправедливости, глупости или страданью: "Нет, они не блудницы. Не блудницы благодаря нам, благодаря этой тысяче. Мы - эта тысяча, белые мужчины - создали их, сделали их тем, что они есть; мы даже издали законы, согласно которым одна восьмая крови определенного сорта должна превысить семь восьмых крови другого сорта. Я это признаю. Но ведь та же белая раса тоже сделала бы из них рабынь, служанок, кухарок, быть может, даже заставила бы их работать на полях, если б не эта тысяча, не эти несколько мужчин, таких, как я, на твой взгляд, быть может лишенных принципов и чести. Мы не способны, возможно, даже не хотим спасти их всех; возможно, мы спасаем не более одной тысячной доли. Но эту тысячную долю мы спасаем. У господа бога каждая пичужка на счету, но ты пойми, что никто из нас не претендует на роль бога. Возможно, никто из нас даже и не хочет быть богом - ведь каждому нужна всего одна пичужка. И быть может, загляни господь бог в обитель, подобную той, какую ты видел сегодня вечером, он не пожелал бы сделать богом никого из нас, особенно теперь, когда он уже стар. Хотя, конечно, когда-то и он был молод, даже наверное был, и, наверно, прожив столько лет, сколько он, и насмотревшись на то, как люди безудержно, безрассудно и бесстыдно предаются грубому беспорядочному греху, каждый захочет наконец насладиться зрелищем того (хотя подобные случаи встречаются реже одного на миллион), как принципы чести, благопристойности и добра распространяются на совершенно нормальный человеческий инстинкт, который вы, англосаксы, упорно называете похотью и которому по воскресеньям предаетесь в первобытных пещерах; при этом ваше отпадение от так называемой благодати затмевается и затуманивается богопротивными словами извинений и оправданий, которыми вы дерзко бросаете вызов всевышнему, а возвращение под сень благодати сопровождается воплями пресыщенного самоуничижения и самобичевания, которыми вы пытаетесь задобрить всевышнего; но ни в том, ни в другом - ни в дерзком вызове, ни в самоуничижении - всевышний не находит ничего интересного, а после двух-трех раз даже ничего забавного. Так, может быть, коль скоро господь уже стар, ему неинтересно даже и каким способом мы служим тому, что вы называете похотью; может быть, он даже не требует, чтобы мы спасали одну пичужку или хотя бы ту, которую мы действительно спасаем ради его похвалы. Но ведь эту-то мы действительно спасаем, а иначе ее продадут любому негодяю, у которого достанет денег, и продадут не на одну ночь, как белую проститутку, а на всю жизнь, душой и телом, и притом человеку, который безнаказанно будет обращаться с нею хуже, чем со скотиной - коровой или кобылой, а потом выбросит, продаст или просто убьет, когда она станет ни на что не пригодной или когда расходы на ее содержание превысят ее рыночную цену. Да, пичужку, которой не заметил сам господь бог. Ведь хотя люди, белые люди, ее создали, господь бог им не помешал. Он посеял зерно, из которого она выросла и расцвела - белую кровь, которая придала форму и цвет тому, что белый человек зовет женской красотой, тому женскому началу, что, исполненное царственного совершенства, таилось в жарких тропических чреслах земли задолго до того, как наши белые прародительницы спустились с деревьев на землю, потеряли свою шерсть и побелели; вечной женственности, податливой, мягкой как воск и изначально наделенной способностью дарить изысканные, древние как мир, неизъяснимые плотские наслажденья (и это все, ничего другого не существует), от которых ее высоконравственные белые сестры шарахаются в священном ужасе и возмущенье; женственности всемогущей и мудрой, что, как на троне, царит распростершись на закрытом от солнца шелковом ложе, тогда как белая ее сестра тщится превратить свои женские чары в некий капитал - подобно кому-то, кто захотел бы поставить в магазине прилавок или купить весы или сейф, а за это потребовал бы свою долю прибыли. Нет, они не блудницы. И даже не куртизанки, эти созданья, которых с раннего детства отбирают, воспитывают, холят и лелеют куда более заботливо, чем любую белую девушку, любую монахиню, даже любую чистокровную кобылу, и окружают такой неусыпной заботой и вниманием, на какую не способна ни одна родная мать. Разумеется, за плату, но эту плату предлагают, принимают или отклоняют по правилам куда более строгим, нежели те, по каким продают белых девушек, потому что они - товар более ценный, чем белые девушки; каждая из них прекрасно вышколена и обучена выполнять единственную цель и назначение женщины - любить, блистать красотою и развлекать; она не видит ни одного мужского лица до тех пор, пока ее не привезут на бал и не выставят на продажу, до тех пор, пока ее не выберет какой-либо мужчина, который, со своей стороны, не то чтобы может или хочет, а просто обязан поместить ее в соответствующее окружение, где она будет любить, блистать красотою и развлекать; мужчина, который ради этого права обычно ставит на карту свою жизнь или, во всяком случае, свою кровь. Нет, они не блудницы. Порой мне кажется, что они - единственные по-настоящему целомудренные женщины во всей Америке, и они хранят верность и преданность тому мужчине не только до тех пор, пока он не умрет или не даст им свободу, а до тех пор, пока не умрут они сами. А где ты найдешь блудницу или порядочную женщину, на которую ты мог бы настолько положиться?", а Генри: "Но ведь ты на ней женился. Ты на ней женился", и Бон - на этот раз быстрее, резче; голос звучит все еще мягко, все еще терпеливо, но в нем уже появляются железные, стальные, нотки - игрок еще придерживает свой последний козырь - Бон отвечает: "А, ты вот о чем, об этом брачном обряде. Но ведь он не более чем формула, заклинание, бессмысленное, как детская считалка; его совершает первый, кто попадется под руку, когда в том возникнет надобность: старая карга в подземелье, освещенном клоком горящих волос, бормочет что-то на языке, которого не понимает ни девушка, ни, может статься, даже и сама карга; все это не имеет никакого практического смысла ни для нее, ни для возможного потомства: ведь наше молчаливое согласие участвовать в этом фарсе было для нее единственным доказательством и подтверждением того, что сам обряд подтвердить не может, ибо он не облекает никого никакими новыми правами и не лишает старых - ритуал столь же нелепый, сколь тайное ночное сборище студентов и даже с теми же архаическими, давно утратившими всякий смысл символами, и ты называешь это женитьбой, если ночь медового месяца и случайная встреча с проституткой в сущности совершенно одинаковы: точно так же получаешь во временное распоряжение отдельную комнату, точно так же снимаешь одежду и точно так же совокупляешься на односпальной кровати? Почему бы не назвать женитьбой и это?", и тут Генри: "Да, я знаю. Знаю. Ты умножаешь два на два и говоришь мне, что получилось пять, и действительно получается пять. Но женитьба все равно остается. Допустим, я беру на себя обязательство по отношению к человеку, который не знает моего языка, обязательство изложено на его языке, и я на это соглашаюсь; так разве я обязан меньше от того, что случайно не знаю языка, на котором он облек меня своим доверием? Нет, наоборот, больше, больше", и теперь Бон идет с козыря, теперь его голос звучит даже ласково: "Ты забыл, что эта женщина и этот ребенок - черномазые? Ты, Генри Сатпен из Сатпеновой Сотни, что в штате Миссисипи? И ты будешь тут толковать мне о женитьбе, о свадьбе?" - а Генри - теперь это крик отчаянья, последний горький вопль бесповоротного непораженья: "Да. Я знаю. Знаю. Но свадьба все равно была. Это нехорошо. И даже ты не можешь этого исправить. Даже ты". Вот и все. Так и должно было быть; то, что случилось четыре года спустя, должно было случиться на следующий день; эти четыре года, этот промежуток был всего лишь проволочкой: давно созревшую развязку отсрочила и задержала Война, нелепая и кровавая ошибка, заставившая Соединенные Штаты отклониться от своего высокого (и несбыточного) назначения; быть может, ей способствовал злой рок этой семьи - как и все в жизни, он тоже отличался странным несоответствием причин и следствий, которое всегда характерно для судьбы, если ей приходится в качестве своих орудий и материала использовать людей. Как бы то ни было, Генри ждал четыре года, держа всех троих в состоянии неопределенности и напряженья; он ждал, надеялся, что Бон бросит эту женщину и расторгнет брак, который, как он (Генри) признавал, был вовсе и не брак, но который, как он, наверно, сразу понял, стоило ему увидеть эту женщину и ребенка, Бон никогда не расторгнет. В сущности, с течением времени Генри начал привыкать к мысли об этом обряде, который все равно не был женитьбой, и если его теперь что-то смущало, так это не два обряда, а две женщины - не то, что Бон намеревался стать двоеженцем, а то, что он хотел сделать его (Генри) сестру чем-то вроде младшей жены в гареме. Но, как бы то ни было, он четыре года ждал и надеялся. Весной они возвратились на север, в штат Миссисипи. Уже произошло сражение при Булл-Ране, и студенты университета сформировали роту. Генри с Боном в нее записались. Генри, вероятно, сообщил Джудит, где они находятся и что намерены делать. Как видишь, они вступили в армию вместе, Генри сторожил Бона, а Бон позволял себя сторожить: это было испытание, искус - Генри не смел спустить глаз с Бона, не из опасения, что тот женится на Джудит, а он, Генри, не сможет этому помешать, а оттого, что Бон женится на Джудит, и тогда он (Генри) до конца дней своих будет жить с сознанием, что ему нравится быть обманутым, как трус, торжествующий при мысли, что сдался, не потерпев поражения, а Бон по той же причине - ведь Джудит без Генри была совершенно ему не нужна, он никогда не сомневался, что сможет жениться на Джудит, когда захочет, наперекор и брату и отцу, потому что, я уже говорил, и Бон любил не Джудит, и Генри вовсе не о ней заботился. Она была всего лишь пустою оболочкой, полым сосудом, в котором каждый из них стремился сохранить не собственное иллюзорное представление и о себе и о другом, а то, что каждый считал мнением о себе другого - мужчина и юноша, обольститель и обольщенный; оба отлично друг друга знали, взаимно друг друга обольстили, принесли друг друга на закланье - победитель пал жертвой собственной силы, побежденный сразил противника своею слабостью еще прежде, чем Джудит, хотя бы одним лишь именем, появилась в их общей жизни. И кто знает? Ведь шла Война; и кто знает, быть может, и сам рок и его жертвы равно думали, надеялись, что Война все решит, освободит одного из двух непримиримых противников - ведь уже не первый раз молодость принимает мировую катастрофу за акт Провидения, единственная цель которого - разрешить ее личные проблемы, которых она сама разрешить не умеет. Ну, а Джудит: как еще можно объяснить ее поступки? Едва ли Бон мог за каких-нибудь двенадцать дней совратить ее своим фатализмом, коль скоро он не только не покушался ее совратить, но даже и не пытался заставить ее ослушаться отца. Нет, кем-кем, а фаталисткой она не была, ведь из двоих детей Сатпена настоящим Сатпеном, усвоившим жестокий сатпеновский закон: бери, что хочешь, если достанет силы, - была именно она, Генри же был Колдфилдом, одержимым колдфилдовской моралистической абракадаброй и колдфилдовскими понятиями о добре и зле; и в тот вечер, когда Генри плакал и его тошнило, Джудит смотрела с чердака, как полуголый Сатпен борется с одним из своих полуголых негров, смотрела с таким холодным напряженным вниманьем, с каким сам Сатпен следил бы за борьбой Генри с негритянским мальчиком его возраста и веса. Ведь она не могла знать, почему отец возражает против свадьбы. Генри не стал бы ей объяснять, а отца она бы не спросила. Да если б она и узнала, это ничего б не изменило. Она поступила бы так, как Сатпен поступил бы с каждым, кто бы посмел ему перечить - она бы все равно взяла Бона. Я уверен, что в случае необходимости она бы даже убила другую женщину. Но она уж, во всяком случае, не стала бы сперва наводить справки, а после пускаться в рассуждения о том, как примирить желаемое со своими моральными принципами. И все-таки она ждала. Она ждала четыре года, не получая от Бона никаких вестей, кроме сообщений Генри, что Бон еще жив. Это было испытание, искус; они все трое на него согласились, и я не думаю, что Генри с Боном были связаны какими-нибудь обещаниями. А Джудит и подавно - она ведь не могла знать, что и почему произошло... Замечал ли ты, как часто, пытаясь восстановить причины, толкнувшие людей на те или иные поступки, мы с изумлением приходим к выводу, к единственному возможному выводу, что они коренятся в одной из вечных добродетелей? Вор совершает кражу не из алчности, а из любви, убийца убивает из жалости, а не из вожделенья. Безоглядное доверие Джудит к тому, кому она отдала свою любовь, ее безоглядная любовь к тому, кто дал ей жизнь и гордость - не ложную гордость, которая презирает и оскорбляет то, чего не может сразу понять, и таким образом находит себе выход в обидах и терзаньях, нет, истинную гордость, которая без всякого унижения может сказать себе {Я люблю, я не приму никакой замены; что-то произошло между ним и моим отцом; если отец был прав, я больше никогда его не увижу, если отец был не прав, он приедет или пришлет за мной; если можно, я хочу быть счастливой, если мне суждены страданья, я могу взять их на себя}. Ведь она ждала; она не пыталась делать ничего другого; ее отношения с о

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору