Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Наука. Техника. Медицина
   История
      Фолкнер Уильям. Авессалом, Авессалом! -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  -
дома. Он больше никогда не видал своих родных. -- Он отправился в Вест-Индию. -- Квентин не шелохнулся, даже не поднял головы, в задумчивости склоненной над раскрытым письмом; оно лежало на раскрытом учебнике, по обе стороны которого лежали на столе его руки; одна половина листа, в том месте, где проходила пересекавшая его складка, поднялась кверху под косым утлом и стояла, ни на что не опираясь, словно уже наполовину проникла в тайну преодоления силы тяжести. -- Так сказал сам Сатпен. Они с дедушкой теперь сидели на бревне, потому что собаки потеряли след. То есть они нашли дерево, с которого он (архитектор) никак не мог слезть, но на которое он, несомненно, забирался: они нашли шест, к которому были привязаны его подтяжки -- с его помощью он и залез на дерево; правда, сперва они никак не могли взять в толк, при чем тут подтяжки, и только часа через три их осенило, что архитектор использовал свою архитектуру и физику, чтобы от них ускользнуть, -- так человек в минуту смертельной опасности всегда прибегает к тому, что умеет лучше всего: убийца -- к убийству, вор -- к воровству, лжец -- ко лжи. Если даже он (архитектор) не мог знать, что Сатпен приведет собак, про диких черномазых он знал и потому залез на это дерево, втащил за собою шест, рассчитал нагрузку, дистанцию и траекторию и перепрыгнул на ближайшее соседнее дерево, преодолев расстояние, какого не смогла бы преодолеть никакая белка, и, перепрыгивая с дерева на дерево, прошел не меньше полумили, прежде чем снова ступил ногою на землю. Только через три часа один из диких черномазых (собаки ни за что не отходили от дерева, они были уверены, что он там сидит) отыскал место, где он спустился вниз. И вот они с дедушкой сидели на бревне и разговаривали; тем временем другой черномазый сбегал обратно в лагерь за едой и остатками виски, потом они затрубили в рог, созвали остальных и поели, а пока они ждали, он рассказал дедушке, что было дальше. Он отправился в Вест-Индию. Так сказал сам Сатпен; он не говорил, как он узнал, где Вест-Индия находится, как он добрался до места, где стояли суда и как попал на одно из них; не говорил, понравилось ли ему море, не рассказывал, как тяжело живется морякам, а ведь ему, мальчишке четырнадцати или пятнадцати лет, который прежде никогда не видел океана и вышел в море в 1823 году, наверняка пришлось там тяжко. Сидя с дедушкой на бревне -- собаки между тем все лаяли и лаяли под деревом, где, как они думали, засел архитектор, потому что куда ж он мог деваться, -- он просто сказал: "И вот я отправился в Вест-Индию", -- точно так же тридцать лет спустя, сидя у дедушки в конторе (на этот раз он был в своей великолепной форме, которая, правда, слегка замусолилась и поизносилась за три года войны; в кармане позвякивали монеты, борода тоже никогда не была краше -- борода, тело и ум его достигли той высшей точки, когда соединяются воедино все качества, составляющие зрелого мужчину, и когда он может наконец сказать {Я добился всего, чего хотел, и при желании могу теперь остановиться, и никто на свете, даже я сам, не упрекнет меня в лености} -- возможно, это и есть та самая минута, которую Судьба всегда выбирает, чтобы огреть тебя по башке, да только эта высшая точка кажется такой надежной и прочной, что сразу не заметишь, как покатился под уклон, и вот, слегка вскинув голову -- никто точно не знал, то ли он кому-то подражает, то ли позаимствовал эту позу из той самой книжки, по которой учил слова и выспренние цветистые обороты; он, говорил дедушка, уснащал ими свою речь, даже когда просил спичку, чтобы раскурить сигару, или предлагал сигару; причем в этом не было ничего суетного, ничего смешного, благодаря невинности духа, которой он так никогда и не утратил, ведь после того, как той ночью она наконец указала ему, что делать, он и думать о ней забыл и знать не знал, что она еще при нем осталась), он сказал дедушке -- заметь себе: просто сказал, он не искал никаких извинений или сочувствия, ничего не объяснял и не оправдывал; он просто сказал дедушке, что отстранил свою первую жену, все равно как поступали короли в XI и XII веке: "Я убедился, что она, без всякой провинности со своей стороны, не может и никогда не сможет споспешествовать и благоприятствовать выполнению цели, которую я себе поставил, и потому я ее обеспечил и отстранил", -- и вот, сидя с дедушкой на бревне в ожидании, когда черномазые возвратятся с остальными гостями и принесут виски, он тем же тоном продолжал: "Итак, я отправился в Вест-Индию. За одну неполную зиму я получил начатки образования, благодаря которым узнал о существовании Вест-Индии и уяснил себе, что она в высшей степени отвечает моим намерениям". Он не помнил, каким образом попал в школу. Вернее, почему отец вдруг ни с того ни с сего решил послать его учиться; какое смутное виденье могло возникнуть в той смеси паров спиртного, расправ над черномазыми и всевозможных уловок с целью уклониться от работы, которая образовалась в голове старика -- едва ли это были честолюбивые мечты о славе, о том, чтобы сын его занял более высокое положение в обществе, или минутная вспышка безотчетного отвращения к лачуге, сквозь дырявую крышу которой заливало дождем не один десяток семей, как и они, приходивших, ютившихся там и исчезавших, не оставив за собой никакого следа, ничего, ни грязных тряпок, ни черепков; нет, скорее, это была черная зависть к двум или трем плантаторам, с которыми ему временами приходилось сталкиваться. Как бы там ни было, одну зиму он почти три месяца подряд ходил в школу -- подросток лет тринадцати или четырнадцати сидел в комнате, битком набитой ребятишками; он был на три или четыре года старше любого из них и на столько же лет от них отстал; он наверняка не только на целую голову перерос самого учителя (а что за учитель обучал детей в сельской школе, состоящей из одной-единственной комнатушки в самом сердце плантаций Тайдуотера, нетрудно себе представить), но и вообще казался взрослее его; кроме здравого смысла, настороженности и сдержанности горца, он, несомненно, принес с собой в школу врожденное отвращение ко всякой дисциплине, о которой он даже и не подозревал, как, впрочем, сперва не подозревал и о том, что учитель его побаивается. Нельзя назвать это своеволием или гордостью; это была скорее воспитанная уединением уверенность в себе -- ведь по крайней мере некоторые из его предков были горцами (мать его родилась в горах Шотландии и, судя по тому, что он рассказывал дедушке, так никогда и не научилась толком говорить по-английски); как бы там ни было, эти его свойства запрещали ему снисходить до заучивания правил арифметики и тому подобной сухой материи, но зато не мешали внимательно слушать, когда учитель читал вслух. "В школе, -- рассказывал он дедушке, -- я мало чему научился, не считая того, что все, находящееся в пределах возможностей человека, большинство хороших и дурных деяний, влекущих за собой хвалу, посрамление или награду, уже совершены, и узнать о них можно только из книг. Поэтому, когда он нам читал, я слушал. Теперь я понимаю, что он по большей части прибегал к чтению вслух, лишь убедившись, что все ученики того и гляди встанут и разбегутся. Но что бы ни заставляло его нам читать, я все равно слушал, хотя и не знал, что услышанное подготовит меня к осуществлению моего позднейшего замысла гораздо лучше, нежели вся таблица умножения, которую я мог бы выучить по книжке. Так я узнал про Вест-Индию. Не про то, где она расположена, -- знай я тогда, что эти сведения могут позднее сослужить мне службу, я бы узнал и про это тоже. А узнал я то, что есть на свете местность под названием Вест-Индия, куда бедняки уплывали на кораблях и где они богатели -- как именно, неважно, коль скоро человек был умен и смел; последним качеством я, как я думал, был наделен, что же до первого, то, как я думал, если его можно приобрести в школе жизни усилием воли и энергией, я непременно его приобрету. Помню, как однажды вечером после уроков я дождался, вернее, подстерег учителя; это был плюгавый человечек, всегда как бы покрытый пылью, словно он родился и всю жизнь прожил на чердаках и в чуланах. Помню, как при виде меня он отпрянул и я тогда подумал, что, если б я его ударил, он даже не посмел бы крикнуть, послышался бы только звук удара и взвились клубы пыли, какие поднимаются в воздухе, когда выколачивают висящий на веревке половик. Я спросил его, правда ли то, что он нам читал про людей, которые поехали в Вест-Индию и там разбогатели. "Конечно, правда, -- отвечал он, отпрянув. -- Ты же слышал, что это написано в книге". -- "А почем я знаю, что вы читаете то, что написано в книге?" -- спросил я его. Понимаете, я был тогда самым настоящим неучем, деревенщиной. Я даже не умел еще прочитать свое собственное имя и, хотя ходил в школу уже почти три месяца, смею вас уверить, что знал не больше, чем в тот день, когда впервые переступил порог классной комнаты. Но, понимаете, мне необходимо было это узнать. Быть может, человек закладывает основу своего будущего не одним способом, а несколькими, строит в расчете не только на свое тело, которым он сможет располагать и завтра, и в будущем году, но и на поступки, и на неотвратимо вытекающие из них последствия, которых его слабые чувства и разум не могут предвидеть, но которые он через десять, а то и через двадцать или тридцать лет предпримет, должен будет предпринять, чтобы эти поступки пережить, -- возможно, именно такое безотчетное побуждение и заставило меня схватить его за руки в ту минуту, когда он от меня отпрянул (я, в сущности, не подвергал сомнению его слова. Я думаю, что даже в то время, даже мальчишкой, я понял, что он не мог этого выдумать, что он был неспособен обмануть даже малого ребенка. Но, понимаете, мне надо было знать все это точно, я должен был во что бы то ни стало узнать все это точно. А у меня под руками был только он, и больше ничего) и, в ужасе глядя на меня, старался вырваться, а я крепко держал его и спокойно, совершенно спокойно -- ведь мне надо было только узнать -- говорил: "А что, если я туда поеду и увижу, что это неправда?"; он закричал: "Спасите! Помогите!" -- и я его выпустил. И вот, когда настало время, когда я понял, что для претворения в жизнь моего замысла прежде всего и главным образом потребуются деньги, и притом в значительном количестве и в самом ближайшем будущем, я вспомнил то, о чем он нам читал, и отправился в Вест-Индию". Тут стали собираться остальные, а вскоре вернулись и черномазые с кофейником, оленьим окороком и с виски (и с бутылкой шампанского, про которую, по словам дедушки, они раньше забыли), и Сатпен на время умолк. И ничего больше не рассказывал, пока они не кончили есть и не уселись в кружок, закурив сигары, между тем как черномазые и собаки совершали вылазки во все стороны. Им пришлось оттаскивать собак от дерева и особенно от шеста с подтяжками, словно этот шест был последним предметом, который хранил не только следы архитектора, но и следы восторга, охватившего его, когда он нашел еще одну возможность от них ускользнуть, и собак этот восторг взбесил. Черномазые и собаки уходили все дальше, и, наконец, перед самым заходом солнца один черномазый издал клич, и тогда Сатпен (он, по словам дедушки, некоторое время молча лежал, опершись головою на руку; он был в хороших сапогах, в своих единственных брюках и в рубашке -- он надел их, когда вылез из болота и умылся, очевидно, поняв, что если он хочет поймать архитектора живым, он должен сам пуститься за ним в погоню; он молчал и, возможно, не слушал, как другие говорили о политике и о хлопке, а только курил дедушкину сигару, смотрел на тлевшие угли, возможно, еще раз мысленно совершая то путешествие в Вест-Индию, которое проделал четырнадцатилетним мальчишкой, даже не зная, куда он едет, приедет ли когда-нибудь туда или нет -- ведь он не мог проверить, врут или не врут люди, сказавшие, что корабль отправляется именно туда, как прежде не мог проверить, правду или неправду говорит учитель о том, что написано в книге. И он никогда не рассказывал, тяжело ли далось ему путешествие и что он пережил в пути. Но ведь он был уверен, что нужны только смелость и ум и что смелость у него есть, а ум будет, если только его можно приобрести, и, наверное, его даже утешало, что путешествие было тяжелым, а значит, люди, сказавшие, что судно направляется в Вест-Индию, не соврали; дедушка говорил, что в то время он, наверное, не мог поверить ни во что простое и легкое), тогда Сатпен сказал: "Это здесь", -- встал, и все двинулись вперед и нашли место, где архитектор снова спустился на землю, выиграв у них почти три часа. Поэтому им теперь пришлось поторопиться, и разговаривать было некогда, во всяком случае, по словам дедушки, он явно не собирался продолжать свой рассказ. Наконец солнце село, и гостям надо было возвращаться в город, и все уехали, кроме дедушки: он хотел послушать, что было дальше. Поэтому он попросил одного из гостей передать, что не будет ночевать дома (он тогда еще не был женат), и они с Сатпеном продолжали идти вперед, пока не стемнело. Двое черномазых еще раньше отправились обратно за едой и одеялами (до лагеря было уже миль тринадцать). Потом спустилась ночь, и черномазые стали зажигать сосновые ветки, и они прошли еще немного по следу, стараясь продвинуться как можно дальше -- ведь архитектору с наступлением темноты непременно придется залечь в какую-нибудь нору, чтобы не блуждать по кругу. Дедушке запомнилось, как они с Сатпеном ведут в поводу лошадей (оглядываясь назад, он видел, как в глазах лошадей отражается свет факелов; они вскидывают головы, и по их бокам и спинам ползут черные тени); впереди бегут собаки; черномазые (они почти все голые, лишь там и сям промелькнет пара штанов) несут дымящиеся факелы, алые отблески пламени играют у них на руках, на круглых, как шары, головах; глина, которой они обмазались на болоте, спасаясь от москитов, высохла, затвердела и переливается, как стекло или фарфор; их тени то удлиняются, то совсем исчезают; даже деревья, кусты и заросли тростника то появляются, то совсем исчезают, хотя ты знаешь, что они все время здесь, потому что ощущаешь их своим дыханием, словно, оставаясь невидимыми глазу, они вытесняют и сгущают невидимый воздух, которым ты дышишь. И тут Сатпен снова заговорил, и прежде, чем дедушка понял, что это продолжение рассказа, ему подумалось, что в судьбе человека (или в самом человеке) заложено нечто заставляющее судьбу к нему прилаживаться -- как бывает с одеждой, например с сюртуком -- новый он будет впору тысяче людей, а стоит кому-нибудь его поносить, он уж больше не подойдет никому, и тогда его не спутаешь ни с каким другим, даже если увидишь только рукав или воротник, и вот его... ("Демонова", -- вставил Шрив)... судьба приладилась к нему, к его невинности, к его природной склонности и героической мелодраме, к его детской непосредственности, точь-в-точь как парадная форма тонкого сукна -- в такой же четыре года ходили десятки тысяч мужчин, -- в которой он явился в контору к дедушке тридцать лет спустя, приладилась к его спеси и к выспренним цветистым выражениям, в каких он спокойно, с невинной откровенностью -- мы называем ее детской, хотя дитя человеческое единственное в мире живое существо, которое никогда не бывает ни невинным, ни откровенным, -- излагал нечто в высшей степени простое и в высшей степени страшное. Он рассказывал, что было с ним дальше; он уже как бы вернулся в то место, о котором говорил, хотя еще ни словом не обмолвился ни о том, как он туда попал, ни о том, каким образом произошли те события, участником которых он оказался (в то время, о котором шла речь, ему было, наверно, уже лет двадцать; он притаился у окна и стрелял в темноту из ружья, которое заряжал и подносил ему кто-то другой); вместе с дедушкой он перенесся в осажденный дом на острове Гаити так же легко и просто, как перенесся в Вест-Индию -- сказал, что решил отправиться в Вест-Индию, и так и сделал. Случай, о котором он теперь говорил, вовсе не вытекал из рассказанного раньше, а просто всплыл у него в памяти при виде шагавших перед ними черномазых с факелами; он не говорил, как он туда попал, что произошло за шесть лет, отделявших тот день, когда он решил отправиться в Вест-Индию и разбогатеть, от той ночи, когда он -- надсмотрщик, десятник или еще что-то в этом роде, служивший у француза -- владельца сахарной плантации, -- сидел, забаррикадировавшись в доме вместе с семьей плантатора. И тут, по словам дедушки, впервые была упомянута некая тень; она на мгновенье как бы возникла, а потом снова рассеялась, хотя и не совсем, тень... ("Это девушка, -- вмешался Шрив. -- Можешь мне этого не говорить. Просто продолжай, и все")... женщины, о которой он тридцать лет спустя скажет дедушке, что, убедившись в ее несоответствии его замыслу, он ее отстранил, хотя и обеспечил; там было еще несколько насмерть перепуганных мулаток-служанок, и ему приходилось то и дело отрываться от окна, чтобы пинками и бранью заставить их помогать этой девушке заряжать ружья, из которых они с плантатором стреляли в окна. И дедушка наверняка твердил: "Подождите, бога ради подождите", -- совсем как ты, и он наконец остановился, вернулся назад и начал все сначала, хотя бы для того, чтобы у событий были хоть какие-то причины и следствия, раз уж они не имели никакой логической последовательности и связи. А может, просто потому, что теперь они уже снова сидели, решив, что на сегодня хватит, и черномазые разбили лагерь, приготовили ужин, и они (он с дедушкой) выпили виски, поели и уселись у костра, и он повторил все сначала, и все-таки не до конца было ясно, как и почему он очутился там и кем он был, потому что он говорил не о себе. Он просто рассказывал какую-то историю. Он не хвастался чем-то, чего достиг, он просто рассказывал историю о чем-то, что произошло с человеком, которого звали Томас Сатпен, и эта история ничуть не изменилась бы, если б того человека вообще никак не звали и если б ее рассказывали вечером за стаканом виски о любом первом встречном, а то и вообще ни о ком. Может, это заставило его сбавить скорость. Но от этого история ничуть не прояснилась. Он все еще рассказывал дедушке вовсе не о жизни человека, которого звали Томас Сатпен. По словам дедушки, о тех шести или семи годах, которые должны были где-то пройти и действительно прошли, он только сказал, что ему пришлось выучить местное наречие -- иначе он не мог занять место надсмотрщика, -- а также французский язык, если не для того, чтобы сделать предложение своей будущей жене, то хотя бы для того, чтобы суметь от нее отречься уже после женитьбы; он рассказал дедушке, что сначала думал, будто смелости и ума будет достаточно, но затем понял, что ошибся, и пожалел, что кроме сведений о Вест-Индии не приобрел в школе никаких других познаний, когда открыл, что не все люди говорят на одном языке, и увидел, что ему потребуется не только смелость и ловкость, но придется еще выучить новый язык, иначе замысел, которому он себя посвятил, окажется мертворожденным, и вот он выучил этот язык -- наверно, так же, как выучился ремеслу моряка;

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору