Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
му написала, сообщила, что над ней одержали верх; но она, по словам мистера
Компсона, не только ему не сообщила, что он одержал над нею верх; она (по
выражению мисс Колдфилд, та, что никого не оплакивала) встретила его по
возвращении не с яростью и отчаянием, каких он мог бы ожидать, хотя он, как
думал мистер Компсон, так мало знал, так мало успел узнать про женщин;
однако он, уж во всяком случае, не ожидал того ледяного спокойствия, с каким
она, по словам мисс Колдфилд, его встретила: опять, как почти два года
назад, поцелуй в лоб, голоса, речи -- тихие, сдержанные, почти бесстрастные:
"А...?" -- "Да. Генри его убил"; потом слезы -- они полились и тотчас иссякли,
словно капли состояли из одного-единственного слоя влаги, тонкого, как
папиросная бумага, и принявшего форму человеческого лица; потом: "А, Клити.
А, Роза... Здорово, Уош. Хоть я тебе и обещал отрезать фалду от того фрака,
я не смог так далеко пробраться за линии янки"; потом гоготанье, фырканье
(Джонса), древняя тупая неизменность грязи, наделенной даром речи, которая,
как выразился мистер Компсон, переживет все победы и пораженья: "Ну что ж,
полковник, они нас убили, но не побили, верно я говорю?" -- и все. Он
вернулся. Он снова был дома, и теперь ему нужно было спешить, бежать
наперегонки с временем, торопиться. {Теперь}, сказал мистер Компсон, {его уж
больше не тревожило, достанет ли ему смелости, воли и, наконец, ума. Он ни
на минуту не усомнился в своей способности в третий раз начать все сначала.
Он заботился лишь о том, чтобы ему хватило времени это сделать, вернуть
потерянное. Он не тратил попусту ни минуты, отпущенного ему времени. Воли и
ума он тоже попусту не тратил, хотя наверняка не считал, что именно воля и
ум услужливо подсунули ему под руку возможность, и, наверно, меньше всего
благодаря уму и даже воле, а больше всего благодаря смелости он сумел
обручиться с мисс Розой всего через три месяца после своего возвращения и
прежде, чем она успела осознать, что, собственно, произошло... мисс Роза,
лучшая ученица и жрица культа изгнания демона, чьим главным объектом (хотя и
не жертвой) он был, оказалась обрученной с ним прежде, чем успела привыкнуть
к его присутствию в доме -- да, благодаря скорее смелости, чем воле, хотя
отчасти и благодаря уму -- уму, который он мучительным трудом пятьдесят лет
капля за каплей добывал, уму, который то вдруг капитулирует и отступает, то
вдруг затаится, то пускает пышные ростки, как зерно, что остается бесплодным
в пустоте или в одном-единственном окаменелом комке земли. Ведь, обходя свой
дом, словно все еще продолжая свой бесконечно долгий путь из Виргинии, он,
на секунду остановившись -- даже не для того, чтоб поздороваться с семьей, а
лишь чтобы зайти за Джонсом, потащить его на заросшие кустарником поля, к
поваленным изгородям, сунуть ему в руку топор или кирку, -- он успел заметить
единственное слабое место, единственную уязвимую точку в вооруженном до
зубов девстве мисс Розы, пошел на приступ и одним махом взял штурмом эту
цитадель, применив беспощадную тактику своего бывшего командира (двадцать
третий Миссисипский полк одно время входил в состав корпуса Джексона). И тут
ум подвел его опять. Он рухнул, потонул в том извечном бессилии логики и
морали, которое уже однажды его предало; кто знает, в какой день, в какой
борозде он вдруг остановился, подняв ногу для следующего шага, на мгновенье
выпустив из бесчувственных рук бесчувственную рукоятку плуга, или когда рука
его повисла в воздухе, держа какую-то жердь от изгороди, внезапно
показавшуюся невесомой мышцам, кто знает, когда его вдруг осенило, что
задача состоит не только в недостатке времени, что решить ее нужно не просто
в малый, а в сверхуплотненно малый срок; что ему уже за шестьдесят, что у
него может родиться всего лишь один сын, что в лучшем случае у него в
чреслах таится всего лишь один сын -- так старая пушка, наверно, чувствует,
что в ее стволе осталось всего лишь одно, последнее ядро. И вот он предложил
ей то, что предложил, и она поступила так, как должна была поступить -- о чем
он должен был бы знать и, вероятно, и впрямь бы знал, если бы не позволил
себе по горло увязнуть в болоте своей морали, у которой были на месте все
составные части, но которая упорно отказывалась работать, действовать.
Отсюда предложение, смертельная обида, изумленье, и вот уже порыв
негодования и гнева унес мисс Розу прочь из Сатпеновой Сотни; легкая как
пушинка, она неслась по волнам, гонимая ветром, что раздувал паруса ее юбок,
в ярости нахлобучив под немыслимым углом шляпку (очевидно, одну из шляпок
Эллен, украденную ею на чердаке). А он стоял, держа в руке поводья, и, может
быть, в его бороде и в уголках глаз таилось какое-то подобие улыбки, но
только это была не улыбка -- прищурив глаза, он сосредоточенно, мучительно
думал; он спешил, ему надо было спешить; это был не страх, не тревога, нет,
просто лихорадочная спешка -- ведь он потратил столько времени попусту; к
счастью, это была всего лишь пристрелка легким зарядом, и старая пушка,
старый ствол и лафет от этого еще не пострадали, только в следующий раз и на
пристрелку и на полновесный выстрел может не хватить пороху; просто нить
ума, смелости и воли наматывалась на ту же катушку, что и пить оставшихся
ему дней, и эта катушка была так близко, что кажется, стоит протянуть руку,
и ты ее достанешь. Но он еще не начал тревожиться всерьез, потому что все
это (извечная логика, извечная мораль, которые до сих пор неизменно его
подводили) уже складывалось в готовый шаблон, неопровержимо доказывая ему,
что он был прав, о чем он знал и сам, и, значит, то, что произошло, было
всего лишь иллюзией обманом чувств, а на самом деле не существовало}.
-- Нет, -- сказал Шрив. -- Теперь ты подожди. Дай мне тоже немножко
поговорить. Теперь еще этот Уош. Он (демон) стоял там со своей лошадью, с
этим оседланным боевым конем, сабля покоилась в ножнах, серая форма мирно
ждала, когда ее уберут на съедение моли, и не осталось ничего, кроме
бесчестья, и тут вдруг раздается голос верного могильщика, который открыл
пьесу и должен ее закрыть; он выходит из-за кулис, совсем как у старика
Шекспира, и произносит: "Ну что ж, полковник, они, может, нас и побили, но
им нас не убить, верно я говорю?"...
Это тоже была не дерзость. Это тоже была всего лишь напускная
развязность, за которой молодая стыдливость прячет свои чувства; то же самое
испытывал и Квентин, отсюда угрюмая задумчивость Квентина, легкомысленный
тон обоих, вымученные остроты; они оба -- сознательно или бессознательно -- в
этой холодной комнате (теперь она уже совсем остыла), отведенной для
изощренных логических рассуждений, которые, в сущности, весьма напоминали
морализирование Сатпена и демонологию мисс Колдфилд -- в этой комнате, не
только отведенной, но и как нельзя более для этого пригодной, ибо именно
здесь -- из всех возможных на земле мест -- они (эта логика и это
морализирование) могли причинить меньше всего вреда -- они оба, плечом к
плечу, словно у последней траншеи, говорили Нет Квентинову призраку из
Миссисипи, действия которого при жизни в минимальной степени соответствовали
логике и морали, который на пороге смерти совершенно ими пренебрег, а после
смерти остался к ним не только равнодушен, но и совершенно глух и даже
ухитрился сделаться в тысячу раз живей и энергичней. Шрив вовсе не хотел
обидеть Квентина и ничуть его не обидел, и потому Квентин даже не
остановился. Он даже не запнулся, а без всякой запятой, точки или двоеточия
подхватил слова Шрива:
-- ...у него уже не осталось боезапаса, чтобы рискнуть на пристрелку, и
потому он прямо приступил к делу -- так выгоняют из кустов кролика, швыряя в
него комьями сухой земли. Может, это была первая нитка бус из лавчонки,
которую он держал вместе с Уошем, откуда он, когда ему надоедало торговаться
с покупателями -- черномазыми и белой швалью -- в бешенстве выгонял их вон,
после чего запирал дверь изнутри и напивался до бесчувствия. Отец говорил,
что Уош вполне мог и сам отнести эти бусы, Уош, который стоял у ворот, когда
он в тот день приезжал с войны, а когда он уехал с полком, с таким упорством
твердил соседям, будто он (Уош) присматривает за плантацией и за черномазыми
полковника, что вскоре и сам этому поверил. Мать моего отца рассказывала,
что, когда Сатпеновы черномазые в первый раз услыхали эти его речи, они
остановили его на дороге, что вела из поймы реки, где был старый рыбачий
лагерь, в котором Сатпен разрешил поселиться ему с внучкой (ей в то время
было лет восемь). Их было слишком много, чтобы он рискнул, попытался
отколотить их всех; они приставали к нему с вопросом, почему он не пошел на
войну, а он отвечал: "Прочь с дороги, черномазые!" -- и тогда они
расхохотались ему в лицо и стали спрашивать друг друга (а на самом деле
вовсе не друг друга, а его): "Кто он такой, чтоб обзывать нас черномазыми?"
-- и тогда он бросился на них с палкой, и они отступили -- самую малость, без
всякой злости, только со смехом. Он по-прежнему приносил в дом рыбу и птиц,
которых он ловил (а может, и крал), а также овощи -- они теперь составляли
почти единственное пропитание миссис Сатпен и Джудит (да и Клити тоже), и
Клити не пускала его на кухню даже с корзиной, говоря: "Стойте тут, белый
человек. Вы никогда не переступали порог этого дома при полковнике, не
переступите его и теперь". Так оно и было, и отец говорил, что он даже
немножко гордился тем, что никогда не пытался войти в дом, хотя был уверен,
что, если бы и попытался, Сатпен не позволил бы им его выгонять; он (по
словам отца) как бы говорил себе {Я не вхожу не потому, что вдруг
какой-нибудь паршивый черномазый скажет: тебе туда нельзя, я просто не хочу,
чтоб мистеру Тому пришлось из-за меня бранить черномазых или слушать брань
от своей жены}. Но воскресными вечерами они вместе выпивали в виноградной
беседке, а в будни он смотрел, как Сатпен (видный мужчина, как он выражался)
на вороном жеребце галопом скачет по плантации, и отец говорил, что в эти
минуты в сердце Уоша воцарялись гордость и покой, и быть может, ему
казалось, что этот мир, где черномазые, которых, как сказано в Библии,
господь бог создал и обрек быть скотами и слугами всех людей с белой кожей,
питались, жили и даже одевались лучше, чем он со своею внучкой, что этот
мир, где его вечно преследовали раскаты глумливого презрительного
негритянского смеха, -- всего лишь сон, виденье, а настоящий мир -- это тот
мир, где скачет на чистокровном коне воплощение его одинокой мечты (как
говорил отец), и, быть может, говорил отец, он думал, что раз в Священном
писании сказано, что все люди созданы по образу и подобию божьему, значит,
все люди равны перед богом или, во всяком случае, кажутся богу одинаковыми,
и потому он смотрел на Сатпена и думал {Прекрасный гордый человек. Если бы
сам господь сошел с небес и стал ходить по матери-земле, он захотел бы быть
таким, как он}. Может, он даже сам отнес первую нитку бус, а может, говорил
отец, доставлял и все ленты потом, следующие три года, когда девчонка быстро
созревала, как бывает с девчонками подобного сорта; во всяком случае, он
узнавал на ней каждую ленту, даже если она врала, где и как ее раздобыла,
чего она скорей всего старалась не делать -- она должна была знать, что он
все эти три года ежедневно видел эти ленты на прилавке и они были ему
знакомы, как шнурки его башмаков. И знакомы они были не только ему, но и
всем другим мужчинам-покупателям и просто бездельникам, белым и черным,
которые стояли или сидели на корточках на крыльце лавки и смотрели, как она
проходит мимо -- не то чтоб вызывающе, не то чтобы смущенно, не то чтобы
совсем уж открыто похваляясь своими лентами и бусами; но и не без этого, а
одновременно дерзко, хмуро и опасливо. Но отец говорил, что душа у Джонса
все еще была спокойна, даже когда он увидел платье и спросил о нем -- может
быть, теперь слегка озабоченно -- и, глядя на ее замкнутое упрямое испуганное
лицо, слушал, как она ему объясняла (еще не дождавшись его вопроса, быть
может, слишком настойчиво, слишком поспешно), что мисс Джудит подарила ей
это платье и помогла его сшить; и отец сказал, что, быть может, он вдруг,
неожиданно понял, что когда он проходит мимо мужчин, сидящих на крыльце, они
провожают взглядом и его и что они уже знают то, о чем они, как ему только
что пришло в голову, наверно, думают. Но отец говорил, что душа его все еще
была спокойна -- даже теперь -- и что он ей ответил, если он вообще что-нибудь
ответил -- пресек все ее возражения и отговорки и сказал: "Ну и ладно. Если
полковник и мисс Джудит решили сделать тебе подарок, надеюсь, ты догадалась
сказать им спасибо". Он не встревожился, говорил отец, он только задумался,
нахмурился, и отец рассказывал, что в тот вечер дедушка зачем-то поехал к
Сатпену, но в лавке никого не оказалось, и он уже хотел было уйти и
отправиться к нему домой, как вдруг из задней комнаты до него донеслись
голоса, и прежде, чем они смогли услышать, что он зовет Сатпена, он невольно
кое-что подслушал. Дедушка их еще не видел, еще даже не приблизился к тому
месту, откуда они могли услышать голос, но он сказал, что и без того точно
знал, что там должно происходить: когда Сатпен велел Уошу достать бутыль,
тот заговорил, и тут Сатпен стал к нему поворачиваться; и еще прежде, чем до
него дошло значение слов, он понял, что Уош не собирается доставать бутыль,
а когда слова до него дошли, он все еще сидел полуобернувшись, потом вдруг
как бы отпрянул, вскинул голову и посмотрел на Уоша, а Уош стоял перед ним
без всякого раболепства, и Сатпен сказал: "Что там насчет платья?" -- и
дедушка рассказывал, что отрывисто и резко звучал голос Сатпена, а вовсе не
Уоша -- голос Уоша звучал спокойно и ровно, ничуть не подобострастно, он
говорил медленно и сдержанно: "Я вас уже скоро двадцать лет как знаю. Я
никогда не отказывался делать, что вы мне велели. Мне уже за шестьдесят. А
она девчонка, ей всего-навсего пятнадцать", и Сатпен отвечал: "Ты хочешь
сказать, что я могу ее обидеть? Да ведь мы же с тобой ровесники", а Уош ему
в ответ: "Будь это кто другой, я б тогда сказал, что он мне ровесник. И будь
он хоть молодой, хоть старый, я б запретил ей брать от него платья или что
другое. Но вы не такой, как все". -- "Что значит -- не такой?" -- спросил
Сатпен, и дедушка говорил, что Уош на это ничего не ответил, и тогда он
(дедушка) опять их позвал, но они его опять не услышали, и Сатпен сказал:
"Значит, ты поэтому меня боишься?" -- а Уош ему ответил: "Я не боюсь. Потому
что вы храбрый. Не то что вы были храбрый одну секунду, одну минуту или час
за всю жизнь и получили в том бумагу от генерала Ли. Вы просто храбрый -- все
равно как вы живой и дышите воздухом. Вот в чем вся разница. И ни от кого
мне в том никакой бумаги не надо. И еще я знаю, если вы за кого возьметесь,
будь то полк солдат или глупая девчонка, а то и просто охотничья собака, вы
все сделаете как надо". Потом дедушка услышал, как Сатпен вдруг с грохотом
встал и, по словам дедушки, наверняка начал размышлять, гадать, что может
думать Уош. Но Сатпен сказал только: "Достань бутыль", а Уош отозвался: "Так
точно, полковник".
И вот настало то самое воскресенье -- спустя год после этого дня и
спустя три года после того, как он предложил мисс Розе сначала попробовать,
и если родится мальчик и он выживет, то они поженятся. Еще не рассвело, и в
этот день его кобыла должна была родить жеребенка от вороного, и потому,
когда он еще затемно вышел из дома, Джудит подумала, что он идет на конюшню.
Никто не знал, что и сколько известно Джудит про ее отца и внучку Уоша, что
именно она могла невольно узнать или не узнать из того, что наверное знала
(и о чем ей, вероятно, рассказала, а может и не рассказала) Клити, потому
что это знали все соседи, и белые и черные, каждый, кто хоть раз видел
девчонку в бусах и лентах, про которые всем было известно, откуда они
берутся; никто не знал, на что она (Джудит) закрывала глаза во время
примерки и шитья того самого платья (отец говорил, что Джудит и в самом деле
этим занималась; девчонка Уошу не соврала -- они обе целую неделю с утра до
вечера оставались одни в доме; и о чем они могли разговаривать, о чем могла
говорить Джудит, когда девчонка стояла перед нею в том, что служило ей
нижней рубашкой, и исподлобья следила за нею с этим своим угрюмым,
замкнутым, дерзким и испуганным выраженьем; что она ей отвечала, что могла
сказать такого, что Джудит постаралась пропустить или не пропустить мимо
ушей -- этого не знал никто). Но вот подошло время обеда, а он все не
возвращался, и только тогда она сама отправилась на конюшню или послала
Клити и узнала, что кобыла ночью ожеребилась, но что его там нет. И только к
вечеру она нашла какого-то мальчишку, дала ему монетку в десять центов и
велела сходить в старый рыбачий лагерь спросить Уоша, где Сатпен, и
мальчишка, насвистывая, обогнул полусгнившую лачугу и, может, сперва увидел
косу, а может, тело, лежавшее в траве, которую Уош еще не успел скосить,
закричал, оглянулся и увидел, что Уош смотрит на него из окна. Потом,
примерно неделю спустя, поймали эту черномазую, повитуху, и она рассказала,
будто в то утро совсем не знала, что Уош был там, когда она услышала стук
копыт и шаги Сатпена, и он вошел, остановился возле соломенного тюфяка, на
котором лежала девчонка с ребенком, и сказал: "Пенелопа (так звали кобылу)
сегодня утром ожеребилась. Отличный жеребенок. Будет как две капли воды
похож на своего отца -- помнишь, какой он был, когда я в шестьдесят первом
году поехал на нем на Север?" -- и старуха черномазая, по ее словам,
ответила: "Да, господин", а он показал хлыстом на тюфяк и спросил: "Ну,
старая ведьма, говори -- жеребец или кобыла?" -- и она ему ответила, и тогда
он с минуту постоял, опустив руку с хлыстом к ноге; он не шевелился; полоски
солнечных лучей, что пробивались сквозь щели в стене, падали на него, на его
седые волосы, на совсем еще не тронутую сединою бороду; и она сказала, что
увидела его глаза, а потом сверкавшие сквозь бороду зубы и хотела убежать,
но не могла, потому что ноги у нее совсем отнялись и не давали ей встать и
убежать; и потом он снова глянул на лежавшую на тюфяке девчонку и сказал:
"Очень жаль, Милли. Будь ты кобылой, я б отвел тебе хорошее стойло на
конюшне", повернулся и вышел вон. Но она все еще не могла двинуться с места
и даже не знала, что Уош на дворе; она только услыхала, как Сатпен сказал:
"Отойди, Уош. Не смей ко мне прикасаться", а в ответ раздался тихий, едва
слышный голос Уоша: "А вот и посмею, полковник", и тогда Сатпен повторил:
"Отойди, Уош!" -- на этот раз уже сердито, и тут она услыхала, как он ударил
Уоша хлыстом по лицу, но не помнит -- слышала ли звон косы или нет, потому
что вдруг почувствовала, что силы опять к ней вернулись, и тогда она встала,
выбежала из лачуги и через заросли кинулась прочь...
-- Подожди, -- вмешался Шрив. -- Подожди. Ты хочешь сказать, что у него
наконец появился сын, которого он хотел иметь, а он все равно...
-- ...еще до полуночи прошел три мили туда и обратно за старухой
черномазой, а потом всю ночь сидел на покосившемся крыльце, пока наконец не
забрезжил рас