Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
имеете в виду?
- Я имею в виду не наших людей, месье.
- Вы говорите обо мне, молодой человек?!
- "Кушетт" в первом классе стоит восемьдесят франков, месье.
- Но вы не ответили мне, молодой человек! А я настаиваю на ответе: вы
имели в виду меня?!
- Нет, месье, - чуть помедлив, ответил кассир, - я имел в виду грязных
людей, которые не любят бывать в туалетах.
Кто-то из старух засмеялся. Рыжий, окаменев лицом, полез в карман за
деньгами.
Он неотрывно смотрел на кассира, и движение его руки было медленным. Он
пошарил в одном кармане и - теперь движения его убыстрились - начал шарить
в другом кармане. Потом он судорожно начал рыться во всех многочисленных
карманах своей меховой куртки, отталкивая локтями старух, и я заметил, как
побледнело его лицо, особенно толстые мочки ушей. Он вдруг опустился на
корточки и крикнул:
- Да отойдите же! Я потерял деньги!
Старухи сделали два шага в сторону, словно солдаты на учении. Денег на
полу не было. Рыжий рванулся на улицу, но автобус уже уехал в Андорру.
- Я потерял деньги в автобусе! - крикнул он. - Дайте мне позвонить в
Андорру - пусть шофера обыщут на границе, я потерял тридцать долларов, они
выпали у меня из кармана в автобусе!
- У нас нет связи с Андоррой, месье, - ответил кассир, - ближайшая
телефонная станция, имеющая связь с Андоррой, находится в Тараскон сюр
Ариеж...
- Это безобразие! У вас должен быть телефонный кабель с Андоррой! Где
ваш начальник?!
Кассир вдруг победно улыбнулся и ответил:
- Мой начальник - месье Шебак.
- Просите его сюда!
- Он перед вами, месье. И попрошу вас не мешать мне. Мадам, до прихода
поезда мало времени, покупайте билеты, пожалуйста.
Старухи начали покупать свои "кушетт", а рыжий достал из нагрудного
кармана пиджака толстенную пачку долларов и трясущимися руками отсчитал
три купюры.
Перед тем, как подойти к кассе, он снова опустился на корточки и долго
осматривал маленький зал: нет ли где на полу злополучных тридцати долларов?
На подоконнике сидели трое ребят и тихонько играли на гитарах испанскую
песню - она была грустная, словно недавно ушедший малиновый отсвет
краснополянского солнца.
- Тише, пожалуйста, - сказал рыжий, - можно тише, а?! У дам голова
разваливается от вашей музыки.
Ребята, переглянувшись, перестали играть, а потом и вовсе вышли из зала
на перрон, продуваемый студеным пиренейским ветром.
Рыжий поднялся с колен и протянул кассиру деньги:
- "Кушетт" первого класса.
- "Кушетт" первого класса кончились, месье.
Рыжий впился глазами в лицо кассира. Глаза месье Шебак были злыми и
смешливыми, он не смог простить иностранцу его фразу: "Ваши люди слишком
часто моются, и это мешает спать". Я бы тоже на его месте обиделся. Важно
ведь не "что" сказано, важно "как" сказано.
Моя соседка шепнула мне одними губами, чтобы ее не услышал рыжий:
- Он был миссионером в Папуа... Он поэтому так всех и поучает...
Молодые миссионеры прогнали его, и он теперь зол на весь мир.
Рыжий тем не менее услышал шепот моей соседки и, медленно обернувшись,
посмотрел на нее с брезгливым недоумением.
- Это порой так важно - ездить в вагонах второго класса, - сказал
кассир, по-прежнему зло и улыбчиво глядя в переносье рыжего миссионера.
- Извольте продать мне целое купе второго класса, - сказал рыжий очень
тихо.
- Целое купе у меня есть только возле умывальни, месье.
Старшая из старух сказала:
- Ричард, поезжайте на моем "кушетт", меня интересует экзотика, я
проеду до Тулузы во втором классе.
Рыжий отсчитал деньги и, молча протянув их старухе, вышел на перрон.
Ребята, игравшие на гитаре, сразу же вернулись в зал, сели на подоконник
и, приладившись к струнам, заиграли хоту, подхватывая мелодию друг у
друга, и стало вдруг тихо-тихо кругом, потому что хота была словно
девушка, идущая по горной тропе ранним утром, - босая, в черном платье и с
капельками пота на лице.
...Все вагоны первого класса были забиты пассажирами, а во втором
классе народу почти не было, только солдаты, ехавшие на рождественские
каникулы, студенты и крестьяне. Солдаты сидели в одном купе, крестьяне- во
втором, студенты стояли в проходе и курили, открыв окна, а в купе, куда
вошел я, был полусумрак, и на кушетке лежала веснушчатая девушка с рыжими
волосами. Она была одета так же, как и все хиппи или подражающие им, - в
зеленую спортивную куртку, прожженную во многих местах сигаретами, и в
залатанные джинсы. Только, в отличие от истинных хиппи, девушка были умыта
и волосы ее были рассыпчатыми и сухими, как свежее июньское сено, и такими
же душистыми. В остальном же моя соседка была типичным хиппи, которых
сейчас так много в том мире, где мораль должна быть выражена внешне: белая
сорочка, черный костюм и положение в оффисе. Одни говорят о хиппи с
брезгливостью ("Эти сорванцы!"), другие - с тяжелой ненавистью ("Эти
проклятые левые!"), третьи - с нездоровым интересом ("Они исповедуют
свободную любовь..."), четвертые - с тревогой ("Это ведь наши дети, они
должны принять из наших рук плоды трудов наших..."), пятые - с
состраданием ("Больные дети..."). А может быть, "больное общество"? Нет?
Девушка заняла всю кушетку, хотя во втором классе положено занимать
лишь одно место из трех.
- Опустите табличку "окьюпайд", - посоветовала она, - и занимайте
вторую кушетку. Французы не входят, если опущена табличка.
- Американцы обращаются ко всем людям во всех странах на своем языке, -
сказал я, - словно все должны знать ваш язык.
- Я англичанка. Как раз американцы стараются учить иностранные языки.
Мы, имперские островитяне, считаем это ненужным. "Правь, Британия" - это ж
мы придумали.
Я опустил табличку "окюпэ", положил под голову свой рюкзак и лег на
кушетку, хрустко, с усталости, потянувшись.
Девушка усмехнулась.
- Так тянется мой отчим, когда возвращается из суда. Весь хрустит, как
валежник.
Вы-то хоть не адвокат?
- Нет. А почему "хоть"?
- Ненавижу адвокатов. Мой отчим всегда смеялся, когда рассказывал о
своих подзащитных. Как они нервничают, как боятся сказать до конца всю
правду, как хотят ему верить и не могут, как неумело лгут, как подло
выгораживают себя перед своею же совестью.
- Может быть, отчим прав?
- Может быть. Только зачем тогда защищать? Тогда судить надо, так
честней.
- Верно.
Девушка вдруг рассмеялась. Она смеялась зло, и красивое лицо ее было
злым, и по глазам ее было видно, что она мне не верит. А мне неинтересно
разговаривать со злыми или трусливыми людьми, а еще пуще с теми, кто не
верит мне. Поэтому я повернулся на бок, уткнулся носом в старый,
полосатый, стертый плюш и сразу же задремал. Сколько я проспал, понять
было трудно, потому что проснулся я толчком - сразу; поезд резко тормозил,
приближаясь к тоннелю. Я проснулся и, не поворачивая еще головы,
почувствовал на затылке тяжелый взгляд и услышал всхлипывание. Я
обернулся. Рыжая девушка сидела, поджав под себя ноги, и плакала, и лицо
ее сейчас не было злым, а жалким, с распухшим носом, словно у обиженного
ребенка, и я понял, что она и вправду совсем еще ребенок, и поэтому я
спросил ее:
- Что случилось?
- Ничего не случилось. Просто я еще не научилась ненавидеть. Меня
научили всему:
и как любить, не любя, и как не верить, веруя, и как курить марихуану,
и как брать деньги, - только вот меня никто не научил, как надо всех вас
ненавидеть. Я чувствую, как я ненавижу, но я не знаю, как это сделать,
чтоб вы поняли мою ненависть! Я все ждала, когда же вы захрапите, как мой
отчим после того, как он кончал любить маму, когда же вы захрапите.
...Встречаясь с хиппи, я убедился, что, помимо своих главных доктрин -
неприятие буржуазной, фарисейской морали и наивного, но чистого призыва:
"Люби, а не воюй!" - они исповедуют так же некий "возрастной расизм". Если
тебе за тридцать, то, следовательно, ты обязательно ретроград, буржуа и
представитель "проклятого истеблишмента". Я мог понять этих ребят, ибо нет
ничего страшнее буржуа, весь "мир" которых сводится к тому, чтобы верно
подобрать цвет книг к тону обоев.
Людям моего поколения, знавшим окопы Сталинграда и Братскую ГЭС, дух
буржуа ненавистен ничуть не меньше, чем хиппи. Но хиппи бегут от проблем в
самих себя, в марихуану, в Непал или на Курасао; люди моего поколения
считают, что проблему надо решать классово, иначе будет дезертирство, за
которое и в дни мира надо карать, как в годину войны.
А как карать ее, эту маленькую, рыжеволосую, с глазами, полными слез? В
чем ее вина? И вправе ли мы винить детей, не выверив поначалу самих себя -
своим внутренним трибуналом отцовства?
- Хочешь бутерброд? - спросил я.
- Конечно, хочу.
Она стала жевать бутерброд с сыром, - по-прежнему шмыгая носом.
- Воды у вас нет? - спросила она.
- Воды нет. У меня есть на донышке кальвадос.
- Я и без кальвадоса могу раздеться, если только вы рискнете, -
двери-то в этих купе не запираются.
- Ты похожа знаешь на кого?
- На кого? - спросила она, отхлебнув кальвадоса.
- Ты похожа на боксера в весе пера, который прет на Джо Луиса.
Девушка вдруг улыбнулась:
- Сразу видно, что вы старый. Мы знаем Мохамеда Али, а вы - Джо Луиса.
У вас больше нет бутербродов?
- Нет.
Девушка с сожалением посмотрела на оставшуюся половину и протянула ее
мне.
- Ешь. Я только что обедал, - сказал я.
- Зачем врете? В Хоспиталитэ нет ресторана, а ехать туда из Андорры два
часа.
Какое же "только что"? Почему вы все врете, а? Добро, зло, - а все
равно врете.
Только один человек на свете не врет - этой мой отец, а его-то я и не
видела ни разу в жизни. Профессора врут: "Изучайте медицину, это наука
будущего!" Какого черта ее изучать, если все равно мы обречены на смерть?
Писатели врут - и когда придумывают хорошие концы, и когда сочиняют
плохие. Ромео и Джульетте надо было остаться живыми, а их почему-то убили.
И Лиру надо было победить своих сучонок, а он умер. Политики врут -
говорят: "Мы боремся за мир", - а бомбят беззащитных... Вот поезд не врет
- он едет. А мы все в поезде - лжецы.
- А ты куда едешь-то?
- Не знаю. Наверное, к отцу.
- Где он живет?
- В Австралии... Вернее-то не в Австралии, а в Папуа...
"Господи, - ужаснулся я, - как она похожа на того рыжего миссионера из
Папуа!"
- Откуда у тебя деньги на такую дальнюю дорогу?
- У меня нет денег.
- А как же ты едешь?
- Зайцем.
- А если придет контроль?
- Меня задержат. А я дам адрес отчима, и он вышлет денег.
- А что ты будешь есть, пока он вышлет деньги?
- Я стою сто франков: молодая, во-первых, иностранка, во-вторых.
- Дура ты, - сказал я, - маленькая вздорная дура.
- Вот-вот, - ответила она. - Это всегда говорил мой отчим.
- Это он говорил верно.
- А еще он цитировал священное писание. Прекрасная литература. Только
если б он при этом не гладил меня по заднице. А мама не спала с мальчиком,
который делает по пятницам уборку в доме. А сосед не подсматривал в
бинокль в нашу ванну, когда я там моюсь. А дедушка, у которого сто тысяч,
не врал бы мне, что он нищий старик и не может выручить меня в настоящее
время пятьюдесятью фунтами. А священник, у которого я исповедовалась, не
пришел бы после исповеди к моей маме.
А подруга бы не отбила моего парня. А парень бы этот не рассказывал
всем про то, какая я.
Она снова легла на кушетку и, закурив, закончила:
- А в Португалии бы не сажали в тюрьмы. И не стреляли б в Ольстере. А в
Японии б не умирали от рака крови после Хиросимы. Хватит, может, а? Вы
ведь наверняка уже придумали монолог взрослого. Вы в этом деле доки. "Мы
были другими в ваши годы"
- и прочие истории про детишек и аистов.
- Ты писала отцу, что едешь к нему?
- Да.
- Почему он не прислал тебе денег?
- У него нет денег. Он честно делает свое дело, поэтому у него нет
денег.
Я вспомнил, как самая старая из старух обратилась к рыжему, когда он
бесился из-за "кушетт" первого класса. Она назвала его Ричардом. По-моему,
именно так она назвала его.
- Твоего отца зовут Ричард?
Девушка взметнулась с кушетки, и лицо ее сделалось совсем детским, и
она ответила:
- Да. Вы знаете папу?
- Откуда же мне знать твоего папу? - соврал я, трусливо соврал я, подло
соврал.
- Я не знаю твоего папу. Просто мне показалось, что твоего папу
обязательно должны звать Ричардом и он должен быть действительно славным
человеком.
- Зачем вы говорите неправду? - спросила девушка. - Отчего же вы всегда
говорите неправду?
Действительно, зачем мне было врать ей? Зачем? Я должен был сказать ей,
что такой же рыжий, как и она, усатый старый миссионер с Папуа, которого
зовут Ричард, и который, по-моему, сильная, жадная и надменная сволочь,
едет в вагоне первого класса на "кушетт", а его дочь, которая стоит сто
франков, сидит напротив меня и говорит мне то, что лучше бы ей сказать
ему, этому рыжему Ричарду.
- Пойдем, - сказал я.
- В буфет?
- Пойдем. У меня, знаешь ли, с деньгами, вроде как у тебя, так что на
буфет не надейся. Пошли.
Я взял ее за руку, и мы пошли через полупустые вагоны второго класса в
ярко освещенное чопорное царство первоклассных "кушетт". Пассажиры чинно
сидели и лежали в красном плюше. Рыжий уже спал. Занавеска в его купе не
была задернута, и я сразу увидел его лицо и отодвинулся.
- Кто это? - спросил я девушку. - Ты знаешь его?
- Первый раз вижу.
У меня словно камень с плеч свалился, и мы все-таки пошли в буфет,
съели по бутерброду и выпили по банке пива.
- Вы решили, что это мой па, - веселилась девушка, - неужели я такая же
уродина?! Ну, рыжий, ну, из Австралии, ну Ричард! Господи, неужели я
действительно такая уродина?!
Мы вернулись в купе, девушка сбросила свой рюкзак на пол, долго
копалась в карманах и карманчиках, достала наконец портмоне и вытащила
оттуда маленькую фотографию.
- Вот мой па, - сказала она. - Вот он.
На меня смотрел безусый Ричард - тот самый, я теперь не мог ошибиться,
только совсем еще молодой, ведь она ни разу в жизни его не видела, а ей
восемнадцать, а это очень много - восемнадцать лет, особенно если отсчет
начинать с тридцати пяти или с сорока, - люди за эти годы особенно
меняются, а может, наоборот, закостеневают в своей сути, но в письмах люди
всегда актерствуют - больше, чем в жизни, а ведь он писал ей письма, а она
верила его письмам, так верила его письмам...
Девушка осторожно взяла у меня из рук фотографию, и в глазах у нее я
увидел испуг, и я понял, что, видимо, не уследил за лицом, а мы ведь
надменно думаем, что дети ничего не понимают, тогда как они многое
понимают лучше нас...
- У вас есть дети? - спросила она.
- Да.
- Слава богу, хоть сейчас не врете...
...Она легла ко мне на колени, и я начал гладить ее по щеке, как свою
Дунечку, и она уснула, - наверное, прошлую ночь не спала, мерзла на
какой-нибудь станции.
В Тулузе я сошел с поезда, потому что дальше путь мой лежал в Марсель,
и я стоял на перроне, пока состав не ушел, и я долго смотрел на два злых
красных фонаря на хвостовом вагоне и думал о том, что лишь зло может
породить зло, и еще я думал о том, что если дети когда-нибудь проклянут
отцов, то далеко не всех детей надо обвинять в "черной неблагодарности".
Музыка началась откуда-то издалека, как только я вышел из метрополитена
на станции "Отель де Виль" и пошел через мост к Монпарнасу, и она была
парижской:
аккордеон и гитара. Она была окрест: и в тяжелой воде Сены, и в синей
дымке, которая поднималась над холмом Святой Женевьевы, и в чугунной
решетке моста Де ля Турнель, и в горьком запахе каштанов, поджаренных на
чугунной жаровне мадам Карнэ, которая обычно торгует на пересечении Рю
Сент-Андрэ д'арт и Рю Аугустин, но по случаю воскресенья - возле Птичьего
рынка, который слышишь издали, и останавливаешься, и закрываешь глаза, и
переносишься в детство, когда мечталось о птицах в больших, просторных
клетках, а песенка становилась такой одинокой, принадлежащей тебе, и тому,
что было с тобой, и тому, что никогда с тобой не случится, что лучше уж
поскорее перейти реку и быстро подняться по улице кардинала Лемуана,
пересечь площадь Монк, подняться еще выше по "кардиналу" и остановиться
возле дома 74, возле единственного подъезда, и постоять здесь, и
оглядеться, и увидеть тот самый дансинг, куда Старик приходил танцевать с
Хэдли, и войти в старый подъезд, и объяснить консьержке, которая
отталкивает толстой коленкой яростно лающую собачонку, что я ищу ту
квартиру, где жил Хемингуэй, "да, да, американец", "Газетчик?" - "В
общем-то и газетчик", - "Тот, который много пил?" - "Пожалуй что, больше
всего он писал, и дрался с фашизмом, и очень любил Париж".
- Месье Хемингуэй жил на третьем этаже. Там сейчас живут месье и мадам
Хабибу.
Лестница была скрипучей, узенькой и крутой. Так же, как и пятьдесят лет
назад, клозет общий для трех квартир, выходящих на маленькую площадку, был
холодным, с двумя цементными возвышениями, и холодный ветер продувал его
насквозь, потому что одна из квартир была открыта и трое рабочих красили
пол в странной, пятиугольной, вытянутой комнате и переклеивали обои,
напевая мою песенку.
- Хемингуэй жил именно в этой комнате, - сказала мадам, хозяйка
комнаты, - и я купила ее потому, что Хемингуэй здесь жил.
- Ничего подобного, - открыв дверь, сказал сосед. - Американец жил в
комнате, которую занимаем мы.
Я попросил разрешения войти в комнату. Окно выходило на узкую и темную
Рю Ролли.
- Вы все неправы, - сказал мужчина, спускавшийся по лестнице, -
Хемингуэй жил в другом подъезде, со стороны Рю Декарт, там сейчас тоже
продают квартиру, именно ту, где жил бородатый писатель, и окна его
выходили на Контрэскарп.
- Но этого не может быть, - сказала красивая, высокая мадам, - меня
заверили, что я покупаю комнату Хемингуэя.
- Считайте, что вас обманули, - усмехнулся сосед, - я живу в его
квартире, и смешно с этим спорить.
"Из-за дождя мы держали окна закрытыми, холодный ветер срывал листья с
деревьев на площади Контрэскарп. Листья лежали размоченные дождем, и ветер
швырял дождь в большой зеленый автобус на конечной остановке, а кафе "Для
любителей" было переполнено, и окна запотели изнутри от тепла и табачного
дыма".
А на площади Контрэскарп ветер срывал листья с платанов, и начался
дождь, "который портил только погоду, а не жизнь", и в кафе было
полным-полно народу, и на улице Муфтар, "этой чудесной многолюдной улице",
заставленной мокрыми лотками с устрицами, обложенными льдом, толкались
сотни парижан под прозрачными, словно бы стеклянными зонтиками, а в кафе
"Для любителей" обитатели Муфтар по-прежнему много пили, правда, в отличие
от хемингуэевских времен на стене уже не было объявления "о мерах
наказания, предусмотренных за пьянство в общественных местах".
В воскресные дни парижские улицы, по которым Старик ходил писать в свое
кафе на Сен-Мишель, именно те, которые ведут от площади Контрэскарп к
Сорбонне, пустынны, и шаги твои гулко ударяются о стены домов, и кажется,
будто ты делаешь документальную картину и заботливые ассистенты режиссера
развесили где-то за углом тяжелые канаты и выставили таблички: "Проход
запрещен, идет съемка". Но иллюзия одиночества и твоей сопринадлежности
Парижу кончается, как только пройдешь мимо лицея Генриха Четвертого, мимо
старинной церкви Сент-Этьен дю Мои, как только пересечешь "открытую всем
ветрам площадь Пантеона", и окажешься на Сен-Мишель, и услышишь
английскую, шведскую, индусскую, испанскую, конголезскую, японскую,
русскую, гвинейскую речь, и увидишь бритых наголо, с косичками молодых
американцев из новобуддистской секты, которые зябко продают свои листовки
и грустно, хором поют странные речитативы, и волосатых, с кудрями,
ниспадающими на острые плечи, студентов и картинно грязных клошаров
(говорят, муниципалитет дает им субсидию - Париж без клошаров, которые
спят под мостами, немыслим, они сделались о