Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
о профессия чертежника. Он из-за революции не успел получить
немецкого инженерного образования, которое давали мальчикам в их семье.
Чертежник же он был первоклассный, работал на большом заводе конструктором,
а также вел курс черчения в заводском рабфаке.
Осторожный и внимательный, Антон Иванович год присматривался к Елене,
прежде чем подойти, потом год встречался с ней по воскресеньям и женился
лишь на третий год знакомства - без пылкой любви, но серьезно и обдуманно,
как все, что он делал.
Родители Елены на свадьбу не приехали: отец был занят посевной и матери
ехать не разрешил. Георгий Иванович приглашал дочь с зятем переезжать к ним,
на Алтай. Дела в коммуне шли неплохо, и хотя с властями было много
разнообразных трений, не могли коммунары предполагать, что через год-другой
всех арестуют, посадят по тюрьмам и лагерям, сошлют в такие места, где землю
кайлом не расшибешь.
Тихо и мирно жили Антон и Елена в бабушкиной квартире. Зарплаты хватало
на скромную жизнь, а другой Елена и не знала. Во всяком случае, после ее
коммунарского детства московская жизнь казалась ей легкой и привольной.
Самым интересным для нее было, пожалуй, черчение.
Начальство Елену хвалило, отмечало как старательную и способную девушку.
Поскольку в бумагах ее было написано, что она из коммуны (это по
недоразумению выглядело хорошо - что коммуна толстовская, не было нигде
сказано), Елене даже предложили учиться дальше, на рабфаке, но ей этого
совсем не хотелось. Она с удовольствием сидела за кульманом, и даже Антон
Иванович удивлялся ее рвению к работе.
Однажды ей приснился сон, что Антон Иванович говорит ей какую-то простую
обыденную фразу, а она видит эту фразу не обыкновенным образом, анфас, а как
бы в профиль: узкая, как рыбья мордочка, слегка волнистая и вытянутая кверху
острым треугольником. Жаль только, что, проснувшись, вспомнить фразу она так
и не смогла. Но самый этот сон сохранился, не выветрился. После него
осталась догадка, что каждая фраза имеет свою геометрию, только надо
напрячься, чтобы ее уловить.
"Есть в словах что-то чертежное, - размышляла она. - Есть „чертежность"
во всем существующем, но высказать это невозможно".
Она пыталась поговорить об этом с Антоном Ивановичем, тот лишь покачал
головой:
- Ну и фантазии у тебя, Елена...
Сны эти, однако, изредка повторялись. Они были совершенно бессмысленны,
не сообщали ничего такого, что поддавалось бы пересказу, но после них
оставалось неопределенно-приятное ощущение нового.
И теперь, когда прошло столько лет и не было на свете Антона Ивановича, и
даже фотографии его Елена упрятала подальше - как бы ее подрастающая девочка
не узнала случайно, что Павел Алексеевич ей не родной отец, а отчим, -
всякий раз, усаживаясь на свое рабочее место, она раскрывала старинную
немецкую готовальню, флотовскую готовальню, и вздыхала о покойном Антоне
Ивановиче. Свою вину перед ним она никогда не забывала. Да и чертежные сны
время от времени снились - зачем, для чего...
Павел Алексеевич Елениной работы не любил - к чему это утомительное
сидение в конструкторском бюро? Недоумевал. Елена оправдывалась:
- Это хорошая работа. Я в ней понимаю.
- Да чего же в ней хорошего? - искренне удивлялся Павел Алексеевич.
- Не могу тебе объяснить. Это красиво.
- Пожалуй, - лукаво соглашался Павел Алексеевич. - Да только очень уж
простенько, - поддразнивал.
- Ах, Паша, что ты говоришь! - обижалась Елена. - Ничего не простенько.
Иногда очень даже сложно бывает.
Павел Алексеевич ловил эту минуту, когда менялось ее обыкновенно кроткое
выражение. Она слегка встряхивала головой, пушистые завитки с боков лба,
всегда выбивающиеся из пучка, подрагивали, губы морщились в уголках.
- Я имею в виду, что там все механическое, никакой тайны нет. - Он
выставлял перед ней указательный палец:
- В одном человеческом пальце больше тайны, чем во всех ваших чертежах.
Она забирала в горсть его палец:
- Может, это только в твоем пальце есть какая-то тайна. А в других - нет.
Может, в чертежах не тайна, а правда содержится. Самая необходимая правда.
Ну, пусть не вся, а часть. Одна десятая или одна тысячная. Вообще-то я знаю,
что у каждой вещи есть еще и другое содержание, не чертежное... Я сказать не
умею. - И она отпускала его руку.
- Уже до тебя сказали, - усмехался Павел Алексеевич, - Платон сказал.
Называется "эйдос". Идея вещи. Ее божественное содержание. Божественный
шаблон, по которому все наши земные изделия отливают...
- Ну, это не для меня. Это слишком умственное, - отмахнулась Елена. Но
слов Павла Алексеевича не забывала. Это была она, философия. Что-то подобное
говорили и в коммуне, но тогда она была мала для таких разговоров и под них
засыпала.
Павел Алексеевич смотрел на нее с горделивой нежностью: вот какая у него
жена - тихая, молчаливая, говорит только по необходимости, но если уж
принудить ее высказаться, суждения ее умны и тонки, и глубокое понимание...
Елене иногда хотелось бы поделиться с мужем своими соображениями о
"чертежности" мира, о снах, которые снились ей время от времени - с
чертежами всего на свете: слов, болезней, даже музыки... Но нет, нет,
описать это невозможно...
Два тайновидца жили рядом. Ему была прозрачна живая материя, ей
открывалась отчасти прозрачность какого-то иного, не материального мира. Но
друг от друга они скрывались, не от недоверия, а из целомудрия и
оградительного запрета, который лежит, вероятно, на всяком тайном знании,
вне зависимости от того, каким образом оно получено.
9
Научные проблемы, которые интересовали Павла Алексеевича, всегда были
связаны с конкретными медицинскими задачами, будь то борьба с ранними
выкидышами, разрешение бесплодия, новые хирургические подходы к иссечению
матки или кесаревы сечения при не правильном предлежании плода.
Словосочетание "буржуазная наука", все чаще появляющееся в газетах,
вызывало у него брезгливую усмешку. Область науки, которой он отдал многие
годы жизни, совершенно не имела с его точки зрения классового подтекста.
Безукоризненно честный в житейском смысле этого слова, Павел Алексеевич
прожил всю свою профессиональную жизнь в советское время, давно привык
пользоваться в статьях и монографиях некоторым условным языком, казенными
зачинами с застывшими оборотами типа: "В кругу наук сталинской эпохи..." -
или: "Благодаря неустанной заботе Партии, Правительства и лично товарища
Сталина..." - и умел в пределах этой "фени" высказывать свои дельные
соображения. Это была для него формула вежливости данного времени вроде
"милостивого государя" прошлого, и содержательной части работ она не
касалась.
В начале сорок девятого года началась борьба с космополитизмом, и с
первой же газетной публикации Павел Алексеевич как будто проснулся. Это было
новое наступление на здравый смысл, и прошлогодняя сессия ВАСХНИЛа,
ударившая по генетике и евгенике, теперь не казалась ему зловещей
случайностью. Павел Алексеевич, как академик и директор института, находился
теперь на таком служебном уровне, что от него требовались уверения в
лояльности. Следовало публично высказаться, поддержать хотя бы словесно
новую кампанию. Высокое начальство настойчиво намекнуло ему, что пора. Было
также многозначительно упомянуто о его проекте, уже несколько лет лежавшем
под сукном...
О выступлении подобного рода не могло быть и речи - для Павла Алексеевича
это значило бы лишиться самоуважения, переступить границы обыкновенной,
самой что ни на есть буржуазной порядочности.
При всем своем относительном свободомыслии, Павел Алексеевич все-таки
получил традиционное естественное образование, копирующее немецкий образец,
да и все мышление его было организовано на немецкую колодку. Так уж
исторически сложилось, что гуманитарные влияния в России приживались скорее
французские, а в области науки и техники с петровских времен первенство
оставалось за немцами. Сама идея универсализма, в латинском ее истолковании,
была для Павла Алексеевича привлекательна, так что в собственно
"космополитизме" не видел он никакого мирового зла.
Накануне большого собрания в академии, в одно из последних воскресений
весны он поехал в Малаховку, к своему другу Илье Иосифовичу Гольдбергу,
медику и генетику, - посоветоваться. Менее подходящего советчика трудно было
найти.
Еврейский Дон Кихот, всегда успевавший сесть прежде полагавшегося ему
процесса и совершенно не за то, за что следовало бы, к этому времени
Гольдберг успел отсидеть два ничтожных, по масштабам тех лет, срока и
готовился к третьему. Между этими ходками было еще несколько необыкновенных
удач, когда по случайности он не оказывался в нужное время в нужном месте, и
беда его обходила.
Первый заход был в тридцать втором году, за выступление, сделанное им
тремя годами раньше, в двадцать девятом, на домашнем семинаре,
представлявшем собой остаток давно не существовавшего Общества вольных
философов - Вольфилы. Тема выступления была отнюдь не генетическая.
Гольдберг, любитель порыться в западных журналах, выкопал в "Nature" или в
"Science" статью Альберта Эйнштейна о временно-пространственных отношениях.
Статья ему чрезвычайно понравилась своей математической строгостью - до
этого времени он никогда не встречал работ, где философские понятия
интерпретировались математиками, - и он сделал о ней сообщение.
Дело было уж совсем плевое, ему дали всего три года. А сколько бы дали,
если бы могли вникнуть в то, чем он в те годы сам тогда занимался, -
популяционной генетикой человека?
Когда он вышел, то некоторое время проработал в Медико-биологическом
институте, где успел опубликовать несколько работ по генетике популяций и
дрейфу генов. Но и тут его несносный характер помог избежать большой
неприятности - накануне разгона института он насмерть разругался с одним из
ведущих сотрудников, разумеется, по глубоко принципиальным научным вопросам.
Ссора была столь эмоциональной, что дело дошло до драки. Свидетели инцидента
говорили, что более комичного зрелища, чем эта рукопашная, нельзя и
вообразить. В пылу научной полемики Илья Иосифович выбил своему оппоненту
зуб, и тот, униженный и оскорбленный, подал в суд. В результате Гольдберг
получил год за бытовое хулиганство.
Через две недели был арестован директор института, крупнейший генетик
Левит, и несколько ведущих сотрудников, среди которых был и научный оппонент
с выбитым зубом. И Левита, и Гольдбергова врага в тридцать седьмом
расстреляли, а Гольдберг - несусветный бред советской жизни! - освободился
ровно через год... Хулиганам советская власть благоволила...
Счастливым образом Илья Иосифович увернулся и от следующего неминуемого
ареста: после освобождения он уехал в Среднюю Азию, где занялся совершенно
новой для себя областью - генетикой и селекцией хлопчатника. Хотя
мракобесное наступление на науку было уже широко развернуто - генетические
лаборатории разогнаны, многих посадили, но еще не знали, сколь многих из них
расстреляли, - с хлопчатником дело обстояло особо: он был сырьем для военной
промышленности. Лаборатория, в которой пристроился Илья, оказалась
полусекретная, и до него, по халатности, по недоразумению или в силу
тугодумства администрации, не добрались... В этот недолгий, относительно
спокойный для него период Илья успел жениться на своей лаборантке,
хорошенькой Вале Попковой, в тридцать девятом году родились - ироническая
усмешка небес! - однояйцевые близнецы, которым отец выбрал многозначительные
имена: Виталий и Геннадий.
Семья прожила в запретной зоне секретной лаборатории несколько лет, пока
не началась война. А когда война началась, пылкий Гольдберг, окончивший
медицинский факультет в начале двадцатых годов вместе с Павлом Алексеевичем,
но, в отличие от друга, никогда практической медициной не занимавшийся,
записался на скорые курсы переквалификации и оказался в госпитале, в
должности заведующего клинической лабораторией. Так, военврачом, он и прошел
всю войну от звонка до звонка, без ранений и даже с наградой не пустяковой -
с Красной Звездой, полученной за эвакуацию транспорта с ранеными из
захваченного немецкими войсками городка. Самым комичным, но и характерным
для Гольдберга было то обстоятельство, что из-за ссоры с начальником
госпиталя он грузил лабораторное имущество последним, когда город был уже
взят, о чем он и не знал, а единственным раненым, которого он вывез, был
штабной полковник, за которым должны были прислать машину, но она не дошла -
дорога была уже отрезана.
Когда Гольдберг закончил погрузку, он увидел колонну немецких танков и,
дождавшись сумерек, сел за руль крытого грузовичка с имуществом и
полковником и выехал беспрепятственно из города, вовсе не проявив
свойственного ему шумного героизма, а, напротив, исключительное
хладнокровие, совершенно ему, бешеному и горячему, не присущее...
По милости судьбы арестован он не был даже тогда, когда в самом конце
войны написал гневное письмо на имя члена Военного совета о мародерстве и
массовых изнасилованиях немецких женщин, о недостойном поведении советских
солдат и даже офицеров, носящих высокое звание воинов-освободителей...
Начальник госпиталя, узнав о содержании письма, через знакомого смершевского
капитана остановил послание и, получив на руки, немедленно уничтожил, после
чего провел Гольдберга через срочную демобилизацию и велел убираться на все
четыре стороны, желательно подальше. Честный Гольдберг, ничего не знавший о
маневре своего благородного начальника, еще и запрос писал в Военный совет,
требуя ответа на изъятое письмо.
Однако в глуши хорониться Гольдберг не собирался. Приехал в Москву,
выписал семью из Ферганы и начал поиски работы по специальности. Через
некоторое время обнаружил, что науки, столь его увлекавшей, почти не
существует. Он помыкался какое-то время без работы и пристроился под крыло
великой женщины, Маргариты Ивановны Рудомино, взявшей безработного генетика
старшим библиографом в Библиотеку иностранной литературы, где он почти три
года и просидел с каталогами, картотеками, немецким, английским, польским,
литовским и латынью, выученной им в немецкой Питер Пауль шуле, лютеранской
школе, которую успел окончить Гольдберг. Школа эта чудом просуществовала в
Москве до середины двадцатых годов.
Пребывание Ильи Иосифовича в служебном помещении на улице Разина, в пяти
минутах от Кремля, в недрах библиотеки, почти не тронутой цензурой,
несколько изменило его научные устремления. Он перечитал тонны книг по
истории - его заинтересовала гениальность как феномен и ее наследование.
Однако сама гениальность плохо поддавалась определению, формализации, -
генетика же была наука строгая и оперировала явлениями качественными, а не
количественными. Как провести границу между хорошими способностями,
блестящими способностями и гениальностью? Гольдберг сличал энциклопедии всех
времен и народов и для начала составил достоверный список гениев - на
основании их встречаемости в энциклопедиях. Каким-то хитрым статистическим
приемом доказал правомерность такого выбора. Далее он уже работал со своими
избранниками, которых насчитывал по сотне на каждое столетие. Сети свои
разбросал он так широко, что туда попали и золотой век Афин, и итальянское
Возрождение, и дворянский период русской литературы.
Следующим этапом его работы был поиск какого-то признака-маркера,
связанного с гениальностью. Он был совершенно уверен в существовании таких
маркеров, и вопрос заключался для него в том, как их найти. Он искал что-то
вроде дальнозоркости в сочетании с родинкой на правом плече или леворукости
- с диабетом... И Гольдберг жадно ворошил биографии великих людей,
скрупулезно выискивая упоминания о болезнях, которыми болели гении, их
родители и дети, о физических особенностях, дефектах и отклонениях...
Эта на редкость завиральная книга была бы им написана десятью годами
раньше, если бы сам он, по своей дикой воле, не вылез на заседание ВАСХНИЛа
с невнятным ревом в адрес сталинского любимца Трофима Денисовича. Прорычав
свои обличения пополам с фронтовым матом, никогда прежде и никогда позже им
не используемым, он был увезен с известного заседания непосредственно на
канатчикову дачу... Именно там, временно отпустив своих гениев на свободу,
он и написал обличительный документ - с развернутыми мотивировками, ясной и
четкой аргументацией и совершенно уничтожающей критикой в адрес академика
Лысенко - для предъявления в Отдел науки ЦК и отдельный экземпляр товарищу
Сталину лично...
И снова ему повезло: заведующий отделением, куда его поместили по "скорой
помощи", старый психиатр Шубников, почувствовавший к нелепому герою интерес
и симпатию, поставил ему спасительный диагноз "шизофрения" и выпустил с
третьей группой инвалидности.
Прошло уже несколько месяцев, как Илья Иосифович отправил свой
трехсотстраничный шедевр в вышестоящие адреса, он вернулся к своим гениям и
их наследственным заболеваниям и ждал ответа на свое послание. Или ареста.
Вот к такому товарищу и в такое время поехал Павел Алексеевич, чтобы
обсудить "текущий момент".
Жил Гольдберг с семьей в деревянном двухэтажном доме барачного типа.
Когда-то в нем было фабричное общежитие, потом фабрику закрыли, рабочих
выселили, а дом распродали по квартирам. Одну из квартир и купил, вернувшись
с фронта, Гольдберг. Купил, собственно, Павел Алексеевич. Илья Иосифович,
невероятно щепетильный в денежных делах со всеми, делал исключение для
своего друга и позволял ему благотворительствовать на том основании, что
Павел Алексеевич, в отличие от всех прочих, должен был понимать, что,
помогая ему, он помогает всему человечеству - своим изысканиям Гольдберг
придавал огромное значение. Наука, по его глубокому убеждению, была призвана
спасти мир.
Великий идеалист от материализма, посмеивался над ним Павел Алексеевич в
редкие часы их мирных бесед. Но часы мира были в самом деле довольно
редкими. Илья Иосифович совершенно не терпел возражений, защищал свои самые
завиральные идеи с большой страстью и быстро переходил границы корректного
научного спора. Даже терпимого Павла Алексеевича он умел вывести из себя, и
их встречи обыкновенно кончались ссорами, криками, хлопаньем дверями. Илья
Иосифович укорял Павла Алексеевича в приспособленчестве, тот пытался
оправдываться: он спасал не мир, а несколько десятков, в лучшем случае сотен
брюхатых баб и их приплод, и, по его мнению, дело того стоило.
Илье Иосифовичу этого было мало - полет его мысли был высок до писка, и
он пророчил полную переделку мира с помощью хорошо поставленной генетики:
через двадцать лет генами можно будет пользоваться как кирпичиками, строить
из них новый мир, с многократно увеличенными полезными качествами растений и
животных, и самого человека можно будет конструировать заново - вводить ему
те или иные гены и сообщать новые качества.
- Какие качества? - сдержанно интересовался Павел Алексеевич.
- Да какие угодно! - размахивал руками Илья Иосифович, и остатки тонких
волос взлетали над головой. - Мы научимся вычленять из генома отдельные
гены, ответственные за гениальность