Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Драма
      Белль Генрих. Дом без хозяина -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  -
юди едят по-настоящему, - и впервые повела его в ресторан Фовинкеля. Уже тогда у него сложилось впечатление, что из кухни приносят в зал освежеванных детей и людоеды нетерпеливо ждут мисок с дымящимся розовым мясом. Начиная с пяти лет, он зорко следил за тем, что едят взрослые и как они едят, и пришел к смелому умозаключению, что все это имеет какое-то отношение к безнравственному. Но бабушка упорно таскала его с собой, и давным-давно его уже знал и хозяин, и буфетчица, и официанты, и однажды он услышал, как они перешептываются: "Пришла великая княгиня со своим блевуном". Но бабушка не сдавалась. Она поставила себе целью приучить его основательно питаться. На глазах у него она дробила и высасывала гусиные кости, ела мясо, нарезала кровавые бифштексы. Он ненавидел все это, а бабушка за все это расплачивалась большими дозами таинственного вещества, называемого _деньги_. Кредитки и монеты - за что еще можно так дорого платить, если не за детей? Когда ему приходилось обедать с бабушкой, он потом месяцами не ел мяса; только хлеб, яйца, сыр, молоко, овощи и превосходные супы, которые Глум стряпал внизу на кухне. Глум готовил суп впрок на целую неделю. Это была похлебка, в которой все, что он туда засыпал, разваривалось в кашу: овощи и кости, рыба и яблоки. Удивительней всего было, что супы эти получались очень вкусными. Глум готовил сразу пять литров супа, чтобы поменьше возиться со стряпней. Вообще Глум питался хлебом, яйцами и огурцами, которые грыз, как яблоки, а еще он приносил большие тыквы и, покуривая трубку, часами стоял над котелком, размешивал, пробовал, чего-то подбавлял - луковицу или бульонные кубики, сухие травки, которые он растирал и просеивал между пальцами. Глум нюхал, пробовал, ухмылялся, потом снимал котел с огня и ставил в холодильник. Теперь можно жить без забот. Уходя на работу, он наливал полный судок, завинчивал крышку, потом совал в карман пол-огурца, ломоть хлеба, кусок колбасы и книгу. Глум читал странные книги. На одной толстой книге было написано: "Догматы", на другой - "Богословие и нравственность". Читая, он подчеркивал карандашом. Заглавия у книг были совершенно непонятные. Богословие и нравственность, судя по всему, имеют какое-то отношение к слову _безнравственно_. Глум хорошо знал, что такое _безнравственно_, но, по словам Глума, кровопийцы в ресторане Фовинкеля детей не едят и _вообще ничего безнравственного_ не совершают; хотя, может быть, книга Глума просто устарела - в ней ничего не сказано про этих кровопийц. Глум почти не вынимал трубку изо рта, иногда даже ложился спать с трубкой; он варил суп, читал толстые книги, ранним утром уходил на работу: он работал на бабушкиной фабрике. Глум был странный, но добрый. Мартин любил Глума, хотя иногда беззубый рот и лысая голова Глума пугали его. Но ведь и лысая голова и беззубый рот имели свою историю. Глум был в концентрационном лагере. Сам он об этом не вспоминал, но дядя Альберт кое-что рассказывал про лагеря: смерть, убийства, насилие и страх миллионов людей - Глум видел все это, потому он и кажется старше своих лет. Мартин всегда думал, что Глум старше бабушки, а на самом деле он на пятнадцать лет моложе ее. Глум очень странно говорил. Словно тяжелые глыбы выталкивал он слова изо рта, а рот разевал так широко, что видны были голые розовые десны, темно-красное небо и язык, которым он выделывал какие-то необыкновенные выверты: казалось, что Глум вот-вот вытолкнет изо рта что-то круглое и тяжелое, но изо рта появлялось просто слово: "Матерь". Следующее слово еще круглее, больше, тяжелее, совсем как маленькая тыква, оно вызревало еще медленнее, обкатывалось еще терпеливее, но изо рта оно опять выходило просто словом - "божья". Это слово разрасталось до чудовищных размеров во рту Глума, оно уж скорей напоминало воздушный шар, а не маленькую тыкву. Глаза Глума сверкали, узкий нос вздрагивал, но изо рта выкатывался не воздушный шар и даже не тыква, а так что-то вроде крупного яблока - "здорово". "Здорово" было любимым словом Глума, особенно кругло и нежно получался у него средний слог - "ро". Глум был набожный и очень добрый, но слушать его рассказы было трудно: слишком большие промежутки отделяли одно слово от другого, - пока он произнесет второе слово, успеваешь забыть первое и теряешь связь между ними. Глум рассказывал медленно, необычайно торжественно и с великим терпением. "Терпение" - тоже было одним из его любимых слов, - с превеликим терпением рассказывал Глум. И если внимательно слушать его, можно узнать занимательнейшие истории. У Глума во всю стену висела карта мира, которую он сам вычерчивал и раскрашивал. Он наклеил несколько листов очень плотной бумаги один на другой, несколько месяцев подряд рассчитывал масштабы применительно к размерам стены и потом усердно, аккуратно и терпеливо нанес на карту границы, горы, реки, моря и озера; он соскабливал, осторожно заштриховывал и после длительных приготовлений начал наконец раскрашивать земную поверхность - извел много зелени на гигантские низменности, много коричневого - на горы и синего - на моря. Глум успел всякое повидать уже до того, как поселился у них в доме, а произошло это, должно быть, очень давно, потому что, сколько Мартин помнил себя. Глум всегда жил у них. Немало повидал Глум на пути от своей родины до берегов Рейна, но одного он еще не видал, никогда не видал этюдника, и этюдник, увиденный им у Альберта, привел его в больший восторг, чем соборы и самолеты; Глум точно повторял все движения дяди Альберта: смочив кисточку в воде, провел по тюбику с краской, а потом по бумаге, и, когда бумага стала красной, ярко-красной, Глум засмеялся от радости и в тот же день обзавелся собственным этюдником. Очень медленно, очень аккуратно и очень терпеливо рисовал Глум земной шар, он начал издалека - с Сибири, где все было зеленым, там он и посадил на карту первую черную точку. "Там, - сказал он, - за пятнадцать тысяч километров отсюда, я родился". На то, чтобы сказать "пятнадцать тысяч километров", у него уходила почти целая минута: яблоко, тыква, яблоко, яблоко, мячик, мячик, яблоко, тыква; он будто выпекал слова где-то там, на небе, и только потом выпускал их на волю, да еще пробовал и прихлопывал языком, придавал им нужную форму и потом выталкивал - слог за слогом - бережно и заботливо. Глум родился за пятнадцать тысяч километров отсюда, и звали его, собственно, не Глум, а Глумбих Холокустебан, и ничего нельзя было придумать приятнее, чем слушать, как Глум произносит свое имя и объясняет его значение. А означало оно: солнце, под которым вызревают ягоды. Вместе с Генрихом Брилахом они, когда им вздумается, поднимались к Глуму и просили его произнести и объяснить свое имя - это бывало очень интересно, как в кино. Жаль только, что заставали Глума они лишь изредка: Глум очень рано уходил из дому, он шел в церковь, потом на фабрику и возвращался домой поздно вечером. Перед сном Больда всегда готовила ему завтрак на утро: кофе, огурцы, хлеб и кровяную колбасу. Но Глумова колбаса не имела ничего общего с детоубийством: она хоть и была красная, но вкус у нее был мучнистый и нежный, и, как объясняла Больда, она и в самом деле приготовлялась из муки, маргарина с примесью бычьей крови. По воскресеньям Глум спал до полудня. Потом еда - суп и тыква, а если в кофейнике оставалась еще чуточка кофе от завтрака, Глум подогревал его и забирал к себе. Он сидел до четырех в своей комнате и читал непонятные толстые книги; раз в месяц к нему приходил старенький священник, живущий в монастыре, он приходил в воскресенье и оставался у Глума на весь день. Они беседовали о том, что Глум вычитал в своих книгах. Потом они обычно заходили к матери пить кофе - Глум и священник, дядя Альберт и Мартин; и часто спорили - мать со священником или дядя Альберт со священником, а Глум всегда поддакивал священнику и под конец говорил, терпеливо обкатав слова во рту: "Пойдем, отец, выпьем по одной, а то здесь собрались одни дураки". Тут все начинали смеяться, а Глум и на самом деле уходил выпить со священником. По воскресеньям - с четырех до половины седьмого - Глум возился со своей картой, и в это время Мартин мог навещать его. За пять лет Глум не сделал даже и четверти карты, он тщательно переносил оттенок за оттенком из географического атласа дяди Альберта; когда он возился с Северным Ледовитым океаном, ему приходилось стоять на стремянке, потом стремянку водворили в подвал и принесли назад только тогда, когда Глум так продвинулся влево, что добрался до Шпицбергена, Гренландии и Северного полюса. Дядя Альберт, который разбирался в этом деле, говорил, что Глум превосходно рисует. И в самом деле, Глум рисовал прямо кисточкой зверей, дома, людей, деревья, и когда он бывал в хорошем настроении, на бумаге появлялись красные коровы, желтая лошадь, а на лошади - толстый черный человек. "У моего отца были красные коровы, совсем красные, можешь смеяться сколько хочешь, но они были красны, как спелые помидоры, и еще была у отца желтая лошадь, а борода у отца была черная, и волосы тоже черные, но глаза голубые, совсем голубые, как Северный Ледовитый океан на этой карте. Я пас этих коров на лесных полянах, трава там росла чахлая, иногда мне приходилось гонять стадо через лес до самой реки, где трава была сочней и гуще. Река называлась Шехтишехна-Шехтихо, и это означало: вода, дающая нам рыбу, лед и золото". Поток звуков изо рта Глума изображал реку - широкую, бурную, стремительную и холодную, река текла с высоких гор, за которыми лежит Индия. "Мой отец был вождем племени, потом он стал называть себя комиссаром, но он все равно оставался вождем, даже когда называл себя комиссаром, и каждый год, весной, когда Шехтишехна-Шехтихо освобождалась от льда, когда в лесу расцветали ягодники и зеленела трава, отец, даже после того как стал комиссаром, делал то, что делали до него с незапамятных времен все вожди племени: он бросал жребий, и одного из деревенских мальчиков, на кого падал жребий, кидали в реку, чтобы река не затопила селение и принесла много-много золота. Это совершалось тайно, и люди, которые назначили отца комиссаром, не должны были знать об этом, и никто ничего не рассказывал, и никто из этих людей ничего не замечал, потому что никто не считал мальчиков, их было много в селении". Понадобилось немало дней, чтобы Глум мог все это рассказать очень медленно, - годами расспрашивая и выпытывая, Мартин выудил у Глума всю его историю. В Шехтишехне намывали золото и часть его отдавали тем людям, которые сделали комиссаром Глумова отца, но больше всех золота получал Фриц. Рассказывая о Фрице, Глум рисовал кусты, лес, ягоды и холодную, как лед, Шехтишехну. Фриц знал, как переходить реку вброд, он приходил, приносил с собой сигареты - белые палочки, которые наполняли мозг сухим счастьем, и еще кое-что приносил Фриц - нечто белое в стеклянных трубочках. Из описаний Глума Мартин заключил, что это были ампулы, как те, в которые врач погружал шприц и, наполнив его, всаживал в руку бабушки. - Глум, а что же с ними делал твой отец? - Я только потом это понял. Каждую весну в лесной хижине устраивали праздник, в нем должны были участвовать молодые девушки, ни одной пожилой женщины, только молодые, а с ними мой отец и еще два человека - мы их называли шаманами, и когда девушки отказывались прийти на праздник, шаманы предавали их проклятию, и девушки болели. - Тут Глум умолк и покраснел, краска разлилась от шеи по всему лицу, и Мартин догадался, что в хижине, за пятнадцать тысяч километров отсюда, совершалось что-то _бесстыдное_ и даже _безнравственное_. Но стоило девушкам согласиться, и они тут же выздоравливали; и все это - болезнь и выздоровление - Фриц приносил в своих стеклянных трубочках. А потом Глум сбежал, потому что по жребию его должны были бросить в Шехтишехну, и бежать ему помог Фриц. Глум рассказывал медленно, иногда скажет две-три фразы, а потом пройдут недели - и ни единого слова больше; как только время подходило к половине седьмого, Глум обрывал свой рассказ на середине фразы, ополаскивал кисть, тщательно обсушивал ее, снова раскуривал трубку и осторожно садился на край постели, чтобы снять шлепанцы и надеть башмаки. За его спиной красиво переливались краски на карте, но незакрашенная часть карты казалась Мартину бесконечной - белые моря, отделенные от суши лишь тонкой карандашной линией, очертания островов, реки, собравшиеся вокруг крохотной черной точки - родины Глума; пониже и левее, в Европе, была вторая черная точка, она называлась Калиновка - место, где погиб отец Мартина, а там, повыше и много левее, почти на краю моря, лежала черная точка - место, где они живут, - маленький треугольник, затерявшийся на огромной равнине. Переодеваясь, Глум отрезал от лежащей на тумбочке тыквы несколько ломтей, укладывал "Догматы" и "Богословие и нравственность" в сумку, спускался на кухню, чтобы наполнить судок, и шел к трамваю. Иногда проходило немало воскресений, пока у Глума снова появлялось настроение рассказывать, иногда за много недель из него удавалось выжать две-три фразы, но всегда он начинал точно с того места, на котором остановился в прошлый раз. Уже тридцать лет, как Глум покинул свою родину. Фриц помог ему, и он перебрался в город, где жили люди, назначившие его отца комиссаром, - город назывался Ачинск. Там Глум мостил улицы, потом стал солдатом и покатился все дальше и дальше на запад. Глум двигал руками, словно катил снежный ком, когда хотел показать, как он катился на запад. Новые названия всплыли в его рассказе: Омск, Магнитогорск и еще много-много западнее другой город, Тамбов. Но там уже Глум не был солдатом, он устроился на железную дорогу и разгружал вагоны: дрова, опять дрова, уголь, картофель. А по вечерам Глум ходил в школу и учился читать и писать. Жил он в настоящем доме, и у него была жена; звали жену Тата. Глум описывал Тату, рисовал ее, она была белокурая, круглолицая, веселая; Глум познакомился с ней в школе, где он учился читать и писать. Тата тоже работала на железной дороге, пока просто таскала тюки, но собиралась заняться чем-нибудь более интересным и важным, как только научится читать и писать, - тут круглолицая белокурая Тата на рисунке Глума начинала улыбаться во весь рот, потому что ей предстояло сделаться перронным контролером на Тамбовском вокзале и пробивать щипцами билеты. И Тата на рисунке Глума стояла уже в фуражке, из-под которой выглядывала ее толстая белокурая коса, и с компостерными щипцами в руках. Но самое важное для Глума случилось только через год после его женитьбы на Тате, когда Тата давно уже была перронным контролером на Тамбовском вокзале. Только через год Тата показала ему, что хранится у нее на дне ящика, стоящего в кухне: распятие и образок, и по ночам, когда Тата лежала в постели рядом с ним, она рассказала ему все, и пламя охватило Глума. Глум нарисовал это пламя - много красного и много желтого, - но тут Глума опять сорвало и покатило на запад, словно снежный ком, который становился все больше и больше. Глума уносило все дальше и дальше от Таты, потому что началась война. Глума ранило, он покатился обратно, на восток, в Тамбов, но Таты там уже не было, и никто не знал, куда она делась; в своей железнодорожной фуражке и с щипцами в руках она ушла как-то утром и не вернулась. Глум остался в Тамбове, разыскивал Тату, но и следа ее не нашел. И опять он покатился на запад, и опять война - рана уже зажила, и опять он все катился, катился до новой остановки, - Глум называл ее не концентрационный лагерь, а просто лагерь. Здесь Глум лишился волос и зубов, и не только от голода, но и от ужаса. Когда Глум произносил слово "ужас", это звучало ужасно, не яблоки, не воздушные шарики, а ножи сыпались из его рта, и лицо его так менялось, что Мартин пугался, как пугался он, когда Глум, бывало, засмеется. А смеялся Глум тогда, когда Больда приходила к нему в комнату, чтобы петь с ним вместе хоралы. Глум пел хорошо. У него был высокий сильный голос. Но стоило запеть Больде, как на Глума нападал смех, а смех его звучал так, будто сотни маленьких ножей рассекали воздух. Когда Больда продолжала петь, невзирая на смех Глума, Глум очень сердился и говорил умоляюще: - Ох, Больда, ты действуешь мне на нервы. Глума привел дядя Альберт, он подобрал это беззубое и безволосое страшилище, которое просило работу у ворот мармеладной фабрики, а сторож отталкивал его. Дядя Альберт привел Глума с собой, а бабушка хорошо отнеслась к нему, и это было большим плюсом для бабушки, она и к Больде, несмотря на их перепалки, относилась хорошо. К Больде можно было применить то же таинственное слово, которое мать так часто употребляла, говоря о себе самой: "Порченая". Больда была одних лет с бабушкой, и каждый раз, когда она принималась рассказывать о себе, выходило так, что жизнь у нее вечно менялась. Сперва она была монашкой, потом вышла замуж, муж у нее умер, она опять вышла замуж, и когда бабушка ругалась с Больдой, она называла ее "беглая монашка" и "дважды вдова", а Больда хихикала. Больда, конечно, была "порченая", но добрая, а Глум какой-то странный, даже страшный, но тоже добрый. Если Больда принималась рассказывать о своей жизни, у нее все сбивалось в одну кучу: монастырь, замужество, вдовство, сначала первое, потом второе. Она могла начать так: "Когда я жила в монастыре", через две фразы она вдруг говорила: "Когда у меня была лавка в Кобленце, электротовары, понимаешь? Ну всякие там утюги, плитки", потом опять перескакивала на монастырь и расписывала свое приданое. "Когда я овдовела в первый раз", - и снова неожиданный переход: "Хороший был человек". - Кто? - Да вот, второй-то мой, он, к счастью, не занимался торговлей, он был чиновником. Служил в полиции нравов. - В какой полиции? - Этого тебе не понять. От них я, к счастью, и пенсию получаю. Неясные намеки о функциях полиции нравов заставляли Мартина подозревать, что она имеет какое-то отношение к безнравственному и бесстыдному, - от этой полиции Больда и получает пенсию. В рассказах Больды фигурировали кусты, которые, судя по всему, обшаривал ее муж. И Мартин вспомнил, чем занимались в кустах Гребхаке и Вольтере, - они занимались бесстыдством: багровые лица, расстегнутые штаны, горьковатый запах свежей зелени. - Свинство все это, - говаривала Больда, заходя к Глуму, когда Мартин сидел у него, а Глум, слыша ее россказни, только головой покачивал, да так тихо и терпеливо, что Больда просто из себя выходила и кричала ему: - Что ты смыслишь в культуре, старый ты... Она тщетно подыскивала подходящее слово и ничего другого не находила, как "старый турок". Глум заливался хохотом, и словно сотни ножей рассекали воздух. Только зачем тогда было ходить к Глуму, раз она так сердится на него? А ходила она часто, разговаривала про завтрак, хотя, казалось бы, о чем тут говорить, - все всегда получали одинаковый завтрак, то есть, конечно, каждый получал свой, и не такой, как у других, но каждый изо дня в день получал одно и то же. Мать пила нату

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору