Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
было бы равносильно полупризнанию, означало бы, что у них есть
тайны, в которых они не хотят исповедаться своему приходскому священнику.
Разобравшись в этом, я стал поучать с амвона, что, исповедуясь у меня и
утаивая свои грехи, они избирают наихудшее зло. Я сказал: "Если вы
собираетесь и впредь так поступать, то лучше не исповедуйтесь вовсе". Но
они по-прежнему приходили. Хотя с этого времени еще меньше доверяли мне,
потому что приняли мои слова за ловушку, расценили их как коварный прием,
с помощью которого я пытаюсь установить, кто из людей втайне от меня
пребывает не в ладах с законом. А зачем? Разве я не исповедник, а судебный
следователь, что они так остерегаются меня, боятся открыть передо мною
душу?
Жалуясь, он сплетал руки. Сжимал их все крепче, потом широко разводил.
И снова печально опускал голову.
- Сперва я считал, - продолжал он, - что так обстоит дело только у меня
в Сан-Систо. Но то же самое происходит и в соседних приходах, только
большинство священников к этому привыкли и самый факт умолчания объясняют
темнотой населения. А я не думаю, что это результат темноты. Я думаю, что
вначале, в ту пору, когда в этих краях распространилось христианство,
люди, хоть, наверное, еще более темные, чем в наши дни, были откровенны со
своими духовными пастырями. Я думаю, что только позднее они мало-помалу
стали другими. По мере того как и мы, священники, становились другими. То
есть такими, что откровенничать с нами могло быть опасно.
После такой беседы мы спускались в трапезную и быстро ужинали, но потом
уже не возвращались на вершину холма или на наше излюбленное место. Для
этого было слишком темно. А кроме того, у самого подножия горы, между
застроенным участком и террасами, тянулась широкая полоса земли, в которой
некогда хоронили прокаженных. Днем об этом не думалось, но по вечерам все
мы избегали прогулок в том направлении. Одни священники, пользуясь
вечерней прохладой, отправлялись в городок за газетами или в лавки,
которые летом здесь не закрывались допоздна. Другие шли в больницу сестер
святого Спасителя за лекарствами или навещали знакомых. Мы с Пиоланти
проводили вечерние часы на внутреннем дворике. Там стояла широкая
скамейка, на которую падал свет из окон трапезной. Я садился на скамейку
верхом. Пиоланти следовал моему примеру, хотя и несколько смущаясь, потому
что для этого ему приходилось задирать сутану. Но в такой позе удобнее
было играть, повернувшись лицом к доске, расчерченной на десять клеток,
согласно с условиями старой итальянской игры, называющейся "сальта",
правилам которой священник Пиоланти обучил меня сразу, в первый же вечер.
Сам он играл великолепно: бил меня, стало быть, как хотел.
XXIV
Сегодня последний день в Ладзаретто. Двинусь отсюда завтра утром, ровно
через неделю после приезда. Физически чувствую себя замечательно. Прошла
постоянная сонливость.
Сердечное недомогание тоже. Если и заколет в сердце, то лишь при мысли
об отце. Никак не могу заставить себя написать ему, а следовало бы. Письмо
должно прийти до моего возвращения в Краков. Высчитываю, сколько это
займет времени, и получается, что больше нельзя медлить. Напишу завтра.
Вчера, провожая Пиоланти в городок, я купил малый путеводитель по Риму.
Большой, привезенный из Польши, остался в чемодане, который ждал меня в
"Ванде". Он сейчас пригодился бы мне, но в то утро, когда я дважды
встретился на вокзале с Пиоланти, мне было не до того. По новому
путеводителю я проверяю, какие достопримечательности Рима я уже видел и
какие не видел. Пробелов много, но что поделаешь. На завтра у меня намечен
такой план: заехать в пансионат за чемоданом, отвезти его на вокзал в
камеру хранения, в час дня-в Ватиканский музей, потом обед на Пинчио,
письмо и снова вокзал. Уже в последний раз. В семь часов вечера-Орсино,
там я переночую из уважения к моему хозяину, священнику Пиоланти. В его
приход я не потащусь, слишком это далеко от города, и, кроме того, я
чувствовал бы себя там неловко. Но в самом городе Орсино мне приятно будет
побывать. Пиоланти там родился, окончил семинарию. Напишу ему из Орсино. Я
знаю, что открытка, присланная оттуда, доставит ему удовольствие. Хоть
таким путем я отблагодарю его за доброе отношение ко мне. К тому же мне
известно, что в Орсино находятся знаменитые фрески Рафаэля. В этом
отношении я ненасытен. Мне хочется еще до возвращения в Польшу многое
увидеть. Лишь бы не в Риме. Теперь Рим угнетает меня. Это глупо, но я с
облегчением оттуда уеду. В завтрашний план, вопреки моей горькой обиде, я
сознательно включил Ватиканский музей, потому что не хочу, чтобы мною
управляли нелепые импульсы. Но мысль о том, чтобы снова пойти туда,
вызывает у меня глухое сопротивление.
Образ моей здешней жизни, в общем, все тот же. С той лишь разницей, что
теперь-по крайней мере так было третьего дня и вчера-я провожаю Пиоланти
до самого вокзала, затем сажусь в автобус, разумеется предварительно
составив план поездки. И вот в первый день я побывал во Френджене, на
чудесном пляже среди пиний, а во второй-в Витербо, замечательном
средневековом городе, расположенном на скалах. К обеду не поспеваю.
Возвращаюсь только к пяти, к кофе, который мы выпиваем вместе с Пиоланти в
его келье перед прогулкой на Монте-Агуццо, весь южный склон которой
некогда занимали огороды. Усевшись так, чтобы вдыхать свежий морской
ветерок, мы, не сговариваясь, неизменно возвращаемся к одному и тому же.
Он-к своему конфликту с ватиканскими инстанциями, я-к своей неудавшейся
миссии. Мы даже не пытаемся беседовать о чем-либо другомвсе равно нам это
не удается. Самое большее, на что мы способны, - кружить какое-то время на
ближних подступах к главной теме. Да и то не дольше четверти часа.
Вчера зашел разговор о тех двух священниках из Ладзаретто, которые
имеют право служить только вечерню. Я спросил:
- Их отстранили от обязанностей?
- Да.
- Они в чем-то провинились?
- Можно и так сказать.
- Нарушили шестую заповедь?
Пиоланти покраснел, как девушка.
- Да нет же, - сказал он, - таких здесь нет. Священники, которые
согрешили плотски, или те, что из корыстолюбия нарушили заповеди господни,
не останавливаются в Ладзаретто, когда Рим вызывает их для объяснений.
- В чем же их вина? - заинтересовался я.
- В толковании доктрины, - прошептал Пиоланти. - Может, мы лучше
оставим этот разговор...
Но сам же продолжал об этом говорить. Он рассказал, что много лет
назад, но уже в те времена, когда в лепрозории давно не было больных,
священники, оказавшиеся в его положении, останавливались в Ладзаретто,
потому что в римских монастырях и домах, принадлежавших орденам, где
обычно находит приют приезжее духовенство, их боялись и неохотно к себе
пускали.
Считалось, что общение с такими людьми может бросить тень на наивных,
или неосторожных, или на тех, у кого есть враги.
- Так было когда-то, - сказал он. - В наши дни и это изменилось. Но
обычай сохранился, и многие из тех, кого вызывают в Рим по тем же
причинам, что и меня, по-прежнему держатся за Ладзаретто.
- Из смирения?
- Вероятно. А кроме того, не хотят навязываться. Потому что, хоть и
смешно в наши дни предполагать, будто общение с нами для кого-то опасно,
удовольствия оно никому не доставляет.
- Почему? - спросил я. - Неужели из-за вашей репутации?
- В известной мере. Но мы сами стараемся не замарать чью-либо
репутацию. Избегаем тех, кому встречи с нами могут повредить. Вообще
стараемся быть от них подальше. Даже здесь, в Ладзаретто, как вы заметили,
мы держимся друг от друга на расстоянии. Значит, главная причина, по
которой мы выбираем Ладзаретто, не в этом. Мы попросту в тягость некоторым
людям.
Наподобие того, как голодные тяготят сытых. Мы это понимаем.
- Но меня вы не избегали, - напомнил я ему. - Вы даже пригласили меня в
Ладзаретто.
- Я ничем не могу повредить вам, потому что вы не принадлежите к нашей
среде, - ответил Пиоланти. - И мое общество не тяготит вас, ибо
присутствие наше тягостно в том смысле, в каком я употребил это слово, -
только для тех, кто мог бы нам помочь.
- Но не приходят на помощь, - закончил я его мысль.
- Не могут, - поправил он меня. - Не всегда могут.
- А отец де Вое? - спросил я. - Вы ему тоже были в тягость?
- Не думаю, - ответил он. - Он проявил ко мне столько доброты!
- Ко мне тоже, - заметил я. - Только ничего из этого не вышло.
- Потому что таких, как он, мало, - сказал Пиоланти. - И слишком много
таких, как мы. Нуждающихся.
- А какой же он? - размышлял я вслух. - Чем же он отличается от других?
Пиоланти снова покраснел. Но на этот раз совсем по другой причине.
Пожалуй, испугался, как бы его слова не показались мне слишком наивными. В
конце концов он тихо сказал:
- Добротой.
- Ну а что такое доброта? - рассмеялся я.
Пиоланти помрачнел и слегка от меня отодвинулся. Я увидел его лицо в
профиль. Выступающие скулы, выразительный кривой нос и стиснутые зубы.
- Ну? - повторил я.
- Это значит думать о другом человеке, - услышал я наконец. - Люди по
преимуществу думают только о себе, и это исключает понятие доброты.
Некоторые думают о всех, и это тоже не есть доброта. И только люди
исключительные думают о других, иначе говоря-о том или ином человеке в
отдельности, а это и есть доброта.
- То есть любовь к ближнему, - отметил я.
- Зачем же так иронически? - возмутился Пиоланти. - А во имя чего вы
обращаетесь к отцу де Восу или даже к его преосвященству, если не во имя
любви к ближнему?
- Во имя справедливости, - возразил я.
- Нет, сударь, - твердо сказал Пиоланти. - Вы обратились к ним не
потому, что рассчитывали, будто они вознегодуют, узнав, что нарушено
право. Вы обратились к ним, рассчитывая тронуть их сердца вестью о том,
как пострадал ваш отец!
- Возможно, - согласился я.
- Вот видите!
Если до сих пор мы затрагивали темы, лишь косвенно связанные с нашими
невзгодами, то после этих слов заговорили о них впрямую. Первым не
выдержал Пиоланти.
- У вас были некоторые шансы, а у меня, пожалуй, никаких, - сказал он.
- А в чем же, собственно, разница? - спросил я.
- Вы приехали сюда, - ответил он, - чтобы заступиться за одного
человека. А я-за многих, очень многих. Лишь в Риме я понял, что участь
всех моих прихожан разделяют сотни, сотни тысяч людей. Потому-то и
безнадежно их дело. А значит, и мое.
Либо же мне надо отречься от них, от правды о них и от моих мыслей об
этой правде.
- Как это понять?
- Я должен отречься от моей книжки. Но разве мое отречение от книги
изменит действительность хоть на самую малость?
- А что же такое ужасное вы написали в своей книге? - заинтересовался я.
- Ничего сверх того, что каждый заметит у нас, если захочет раскрыть
глаза. Следовательно, ничего сверх того, о чем я вам говорил вчера или
позавчера. А говорил я о том, что люди у нас боятся своих священников и
лгут им.
Но из дальнейших его слов я понял, что в сочинении, которое мне не
захотели продать в ватиканской книжной лавке и даже отказались сообщить
заглавие, священник Пиоланти пошел дальше: не ограничиваясь описанием
фактов и статистикой, он углубился в исторические параллели и занялся
анализом. Рассказывая историю Сан-Систо, Пиоланти напомнил, что селение
это принадлежало церкви, а его епархия в течение целых столетий входила в
состав церковного государства. Это кое-кому не понравилось. Не понравились
также страницы, где говорится о страхе, внушаемом церковью, а более всего
формула (в ее достоверности он сам теперь усомнился), обращенная против
слепого фанатизма священников, из-за которого духовное начало жизни
становится чисто формальным, а посему и лживым.
Но самое худшее было в заключительных страницах книги.
Кажется, там приводилось нечто вроде письма или воззвания, в котором
содержалось поучение, а это само по себе уже было оскорбительно. Состояло
это поучение из двух частей. В первой Пиоланти говорил о нищенских
условиях существования в СанСисто, о разящем контрасте с жизнью богачей,
помещиков и фабрикантов, обитающих в роскошных особняках. Во второй части
он обращался к священникам, работающим в таких же приходах, как Сан-Систо,
и призывал их любой ценой вернуть доверие бедняков, ибо может настать
день, когда они пойдут на своих пастырей, а те, против кого бедняки
возмутятся и на кого поднимут руку, ни в какой мере не могут стать
мучениками, ведь мучениками становятся только малые сии, против которых
пошли богатые, а вовсе не богатые или их пособники, против которых пошли
убогие. Письмо заканчивалось прямой скобкой с латинскими словами: "Sanguis
iste non est venerandus".
- Это значит, - пояснил он, излагая мне смысл своего рассуждения, -
"крови той не может быть воздана честь".
- Кровь всегда есть кровь, - ответил я. - По-моему, в наши дни одно
только это и верно.
Пиоланти еще больше загрустил. Он не сводил глаз со своих больших
натруженных рук.
- Я вовсе не призывал к кровопролитию, - сказал он. - Никогда бы мне и
в голову не пришло что-либо подобное. Я написал лишь, что если бы настал
день подведения итогов, то у нас не было бы права на это столь возвышенное
утешение, поскольку не всякая пролитая нами кровь есть кровь мученическая.
К тому же я написал об этом всего несколько фраз в моей книге. В основном
из-за этих фраз да еще из-за десятка других и возник разговор. А не из-за
того, что исповеди у нас неправдивые.
С этим даже здесь, в Риме, соглашаются, считая, что так оно и есть и
нужно это исправить.
- Где вы издали книжку? - спросил я.
- В Орсино.
- Имея imprimatur '[Можно печатать (лат.); здесь: разрешение] своего
епископа?
- Да. Мои епископ одобрил ее содержание и подписал к печати. Его
епархия одна из беднейших у нас. Я полагаю, что о многих наших делах он
думает то же, что и я. В моей книжке, впрочем, нет никакой ереси. Даже в
Риме ее ни в чем таком не обвиняют. Осуждают за другое.
- За что?
- За несвоевременные мысли.
Вчера я спросил еще, надеется ли Пиоланти вернуться в Сан-Систо.
- Пожалуй, да, - ответил он. - Куда же они меня денут?
Нелегко им найти приход более убогий, чем мой! И к тому же мое
возвращение в Сан-Систо отнюдь не будет победой. Меня предупредили, что я
в любом случае буду обязан, вернувшись в приход, обойти людей, которых
оскорбил моей книгой, и заявить, что полностью от нее отрекаюсь. Через
несколько лет люди обо всем забудут, однако вначале мне будет весьма
несладко.
Речь зашла о нашей первой встрече у отца де Воса, а затем о встрече в
Ватиканской библиотеке. Я вспомнил, с каким упорством он вчитывался в
книги, всякий раз другие, и заговорил об этом, предположив, что чтением
столь разнообразных трудов он, вероятно, старался обосновать свои
аргументы.
- Только вначале! - возразил он. - Теперь же я ищу в книгах обоснование
тех аргументов, которыми желал бы руководствоваться.
Я спросил Пиоланти, когда он увидит отца де Воса. Он ответил, что
зайдет к нему проститься перед отъездом, когда посетит всех тех, у кого
бывал по своей воле, и тех, к кому его официально вызывали. В последнее
время, впрочем, он не виделся ни с кем, ни с первыми, ни со вторыми, и
только ждал.
- Долго ли еще? - спросил я.
- Это еще протянется, - ответил он.
Сегодня-отступление от нашего обычного круга тем. Да и вообще мы
беседуем недолго. Спускаемся со склона горы к семи часам, потому что ужин
подадут раньше обычного. В сумерки состоится ежегодное торжественное
шествие. Древний обычай, связанный по традиции с теми временами, когда
лепрозорий заселяли прокаженные. Их нет здесь уже несколько веков, но
обряд сохранился. Торжественная церемония происходит уже в полной темноте.
Тогда на вершине Монте-Агуццо появляется головная колонна первой
процессии, рядом-передние ряды второй и третьей. Всего их десять. По числу
соседних приходов и храмов. Одним идти до нас недолго, другим подольше.
Они выходят из дому в разное время, с тем чтобы одновременно окружить нас.
Эхо их песен разносится по всей околице. Первые, далекие-далекие голоса мы
с Пиоланти услышали, когда еще сидели на горе. Пока мы ужинали, звуки
поплыли уже со всех сторон. Наступают сумерки, и тогда все мы, обитатели
монастырского приюта, собираемся во внутреннем дворике, со стороны
огородов. Каждый из нас держит в левой руке дощечку, а в правой палочку.
Поднимаясь в гору, мы время от времени ударяем палочкой по дощечке.
Столетия назад наши предшественники, населявшие лепрозорий и принимавшие
участие в церемонии, держали в руках предписанные правилами колотушки,
чтобы предупреждать здоровых о своем приближении. Наши дощечки и
палочки-это символические подобия тех колотушек.
Когда священник Пиоланти во время нашей сегодняшней беседы стал
уговаривать меня пойти на церемонию, я вначале отказался, опасаясь, что
встречу пани Рогульскую и пани Козицкую, как в тот раз, когда я впервые
попал в Ладзаретто. О встрече с ними я вспомнил, впрочем, спустя несколько
часов после того, как второй раз приехал в Ладзаретто, и все дни, пока
здесь жил, старательно обходил больницу, в которой бывала Рогульская. Мне
не хотелось, чтобы Пиоланти подумал, будто меня смущает характер
церемонии, и я признался, почему у меня нет охоты сопровождать его. Однако
он меня успокоил.
- Не придут! - уверенно сказал он.
- Но ведь в прошлый раз на выступлении хора и труппы, которая давала
спектакль, они были. Как же можно знать, что они сегодня не придут?
- Да на эту церемонию никто не приходит. Даже сестры из больницы.
Потому что шествие давно уже утеряло всякий религиозный смысл. Осталось
суеверие. Рим мало-помалу отменяет все эти, уже несколько выродившиеся
ритуалы. Церемония в Ладзаретто пока еще сохранилась из-за упорства
простых людей, которые живут в окрестных приходах. Ручаюсь, что, кроме них
и нас, никого не будет.
Он оказался прав. Из монастыря тропинками на гору нас поднималось самое
большее человек пятнадцать. Священники, вместе с которыми я столовался,
кухонная прислуга, церковный сторож, причетники из нашей церкви, я-вот и
все. Что касается процессий, то они тоже были немноголюдны, по крайней
мере если судить по доносившимся сюда голосам. Когда все уже собрались,
хор зазвучал более мощно, теперь пели на одну ноту-ноту скорбного псалма,
который исполняют, опуская останки в могилу:
"Chorus angelorum vos suscipiat et cum Lazaro quondam paupere aeternam
habeatis requiem".
- "Дабы вас, - шепотом начал переводить Пиоланти, - хоры ангельские
приняли, и дабы вас, яко Лазаря, убогого сына сей земли, ожидал вечный
покой..."
- Я понимаю, - перебил я его. - Я знаю латынь.
В свете факелов, фонарей и маленьких лампадок мелькали перед нами
образа или фигуры святых. Участники процессии принесли их из окрестных
приходских церквей и часовен. Они изображали покровителей или
покровительниц этих церквей и часовен, построенных в их честь. Люди,
несшие святые образа, наклоняли их в нашу сторону-мы находились
значительно ниже-так, чтобы мы могли их получше разглядеть, и, вероятно,
для того, чтобы святым, изображенным на образах, легче было подарить нам
свой милосердный взор. А мы-теперь согласно ритуалу и, конечно уж, не для
того, чтобы отпугнуть от себя, а, напротив, чтобы привлечь к себе внимание
святых, - непрерывно, как огромные черные сверчки, громыхали в темноте
деревяшками.
XXV
На следующий день, еще утром, я вернулся в Рим. Встал я как обычно,
уложил свои вещи в сумку и вместе с Пиоланти отправился на вокзал. Я был
благодарен ему за гостеприимство, и мне было тяжело с ним расставаться. В
поезде я еще раз попытался уговорить его пойти со мной в Ватиканский музей.
Тщетно. Пиоланти тоже было жаль расставаться со мной. Я чувствовал это.
В вагоне он сел в угол, то и дело поглядывал на меня оттуда и печально
улыбался. Всякий раз при этом он молча кивал