Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
риятно. Другое дело, когда он
начинает первый и ему самому хочется что-то сказать. Случается это, когда
мы остаемся с ним вдвоем. Тогда я слушаю.
Я скольжу глазами по его осунувшемуся лицу или перевожу взгляд на
коврик, который Козицкая прибила у него над головой.
К коврику она приколола английскими булавками военные награды
Малинского и несколько фотографий: дом, где он родился, дом в котором у
него была квартира в Варшаве, а на третьем снимке-Пилсудский награждает
орденами польских офицеров. В их числе Малинский.
- Мой музей! - говорит он. - Мои святыни!
В комнатке Козицкой я подглядел другие святыни. У Шумовского и у
Рогульской тоже. У каждого из них и у всех им подобных есть свой маленький
алтарь, пантеон, разрозненное собрание реликвий. Шумовский хранит их для
себя и не носится с ними. Козицкая скрывает от чужих глаз. В этой
больнице, предназначенной для бедноты, святилище Малинского выставлено для
публичного обозрения. Может быть, только для престижа, а может быть, с
практической целью: эти реликвии напоминают, что некогда он был фигурой
более значительной и заслуживает лучшего отношения и со стороны больных, и
со стороны персонала больницы.
- Как вы чувствуете себя сегодня? - Я неизменно каждый раз начинаю с
этого вопроса.
- Неплохо. Неплохо.
- Ну и не повезло вам! - сочувственно говорю я. - В разгар лета!
- Именно, это хуже всего. Потому все так тянется. Если бы не жарища, я
намного раньше поднялся бы.
Он в свою очередь справляется, что я поделываю. Мои туристские походы
его не интересуют. Поэтому я не обременяю его подробностями и перечисляю
только самые важные из достопримечательностей, которые я посетил.
- Вчера, уйдя от вас, я пошел в Ватиканский музей, - говорю я, например.
- Ага, знаю. Бьш там, - коротко обрывает он меня.
Тогда мы переходим к более интересным темам. Я рассказываю, что все
покидают Рим. Синьора Кампилли с дочерью и внуками уже переехала в
Абруццы. С Кампилли я еще увижусь до отъезда, но ни вчера, ни позавчера не
видел его, потому что перед отпуском он все время занят. Упоминаю о
Весневиче, с которым провел приятный вечер.
- Очень симпатичный тип, - говорю я.
- Э, шут! - морщится Малинский. - И к тому же сноб.
- Вероятно, эти черты объясняются характером его занятий, - защищаю я
Весневича.
- Инженер по образованию, а занимается такими глупостями!
- Он, кажется, считает эти глупости интересными.
- Потому что здорово на них зарабатывает. Не говоря уж о том, что много
путешествует. Занятие у него очень двусмысленное. Он ездит и собирает
сведения о миллионерах, которые добиваются ватиканских почестей, и
привозит из своих путешествий чеки для разных учреждений. Ну и процент для
себя!
- Собирает пожертвования, - говорю я.
- Торгует, - Малинский понижает голос, - рыцарскими званиями того
ордена, для которого он работает. В зависимости от обстоятельств с одних
берет больше, с других меньше. И на этом он когда-нибудь влипнет, если его
клиенты спохватятся.
Мы спорим. Если он даже прав, осуждая занятие Весневича, то ошибается,
предполагая, что ему придется в будущем за все расплачиваться. Я знаю из
истории, что испокон веков людям давали различные звания в обмен на
материальные ценности и что на это нет твердой таксы. Но Малинский сердито
отводит мои аргументы.
- Я не говорю, будто он ворует! Я не говорю, будто он мошенничает!
Будто потихоньку, незаметно откладывает какие-то суммы в свою пользу.
Допустим! Что с того? Рано или поздно от него отступятся, отстранят его от
работы, как только эта коммерция-в весьма растяжимом смысле слова-станет
привлекать к себе слишком много внимания. Торговлю не прекратят.
Слишком доходный промысел, чтобы от него отказываться.
Только для отвода глаз на низшей ступени лестницы сменят одного
человека. Пешку! Слепого исполнителя!
Говоря о Весневиче, он явно думал и о себе. Я спрашиваю:
- А что его тогда ждет?
- Карантин. Пока не утихнет шум, вызванный его делом. А потом тесть
снова что-нибудь для него подыщет.
- А если бы у него не было такого тестя?
- Много всяких неприятностей и унижений. Все, кроме тюрьмы. Разумеется,
если такая слепая пешка честно трудилась на своего работодателя.
Тюрьма-это единственное, от чего его избавят. Чтобы не раздувать скандала,
его уж как-нибудь вызволят, спасут от худшей из возможностей.
Возле Малинского нет ни книг, ни газет. В его углу, хоть он и
неподалеку от окна, в течение всего дня темно. Окно занавешено от солнца.
Мне хотелось сделать Малинскому что-нибудь приятное, и я купил ему цветы.
Он попросил больше этого не делать: цветы привлекают мух. Я спросил,
играет ли он в шахматы или в шашки, может, принести их ему. Не захотел. Ни
с кем в палате он не познакомился. Вокруг полно людей, но он ко всем
равнодушен, никем не интересуется. Когда я прихожу, глаза у него обычно
закрыты; я наклоняюсь над ним, и тогда он их открывает. Малинский часто
жалуется на больницу. Действительно, если судить по той палате, которую я
посещаю, хорошего там мало. Малинский жестоко страдает из-за недостатка
воздуха, однажды, когда он, неведомо в который раз, начал ругать больницу,
я не выдержал и спросил, нельзя ли его перевести в другое место. Разговор
был при Козицкой.
- Меня тут держат бесплатно, - ответил Малинский.
Козицкая одновременно:
- Конечно, можно.
Он упрямо повторил:
- Я же говорю, меня тут держат бесплатно.
Она:
- Ну и что с того! Лучше платить, чем задыхаться без воздуха.
Спор продолжался еще некоторое время. Ясно было, что они спорят по
этому поводу уже не в первый раз. Но по каким причинам он так настаивает
на своем, я понял только на следующий день. Я пришел к Малинскому ранним
утром, в то время когда Козицкую еще задерживали дела в пансионате.
Видно, его задело, что я спросил о больнице, и он сам вернулся к этой
теме.
- Ися, - он так ее называл: теперь и в моем присутствии он обращался к
ней по имени, чего раньше никогда не делал, - не разбирается в
обстоятельствах. Правда, у меня есть сбережения, но, как только об этом
пронюхают, у меня их из рук вырвут.
- Кто?
- Суд. Адвокаты.
- Но все-таки...
Он перебил меня:
- К тому же не знаю, сколько времени продлится мой карантин. Возможно,
я никогда больше не вернусь на ринг!
- На ринг?
- Не войду в милость! И мне придется довольно долго жить на эти жалкие
накопленные гроши. Очень долго! То есть до самого конца. А кроме того, по
некоторым соображениям мне удобнее дольше болеть, чем раньше времени
выздороветь. Ися и этого не понимает.
- Ваша болезнь очень ее волнует, - говорю я, - и ей хочется поскорее
поставить вас на ноги.
Он на это:
- Для того чтобы смотать удочки! Чтобы с чистой совестью бросить
наконец Рим, не оставляя тут без присмотра тяжелобольного человека!
Я притворился, будто не понимаю, не слышу. Напрасно. Он хотел довести
до конца начатый разговор, углубить тему, которую лишь слегка затронул. "Я
вспомнил, что мне говорили о Козицкой знакомьте из Кракова: она потеряла
мужа в Варшаве за месяц до восстания, а сама сразу после войны, прямо из
лагеря, попала в Рим.
- Я поддержал ее, - дополнил теперь мои сведения Малинский. - Выходил
ее. Но с годами наше положение перестало ее удовлетворять. Из Рима уехало
большинство ее знакомых. Остались только такие, как мы, это верно; и, быть
может, она действительно права-пользуемся мы немногим, а больше используют
нас...
Тут он запнулся, стал задыхаться, лоб у него покрылся капельками пота.
На столике стоял флакончик с одеколоном.
Малинский не мог до него дотянуться. Я помог ему и постарался его
успокоить.
- Пожалуйста, не утомляйте себя, - сказал я. - Я более или менее
разбираюсь в ситуации. Понимаю.
- Ее или меня?
- Обоих, - ответил я.
Он мне поверил. А может быть, устал. Во всяком случае, больше не
возвращался к разговору о Козицкой, к теме взаимных расчетов, о которых
мне неловко было слушать. По крайней мере нс говорил об этом прямо, а
только с помощью метафор.
Например:
- Такова наша судьба, судьба хромых и слепых, связанных друг с другом.
Раньше я ее нес, теперь она меня ведет. Вы понимаете, в каком смысле я это
говорю? - Или:-Ей всегда кажется, что везде, помимо Рима, нас только и
ждут. Что везде, помимо Рима, мы добудем независимость. А между тем я
знаю, что нам уже поздновато ждать ее. Мне, ей-одним словом, всем, кто
попал в здешние условия.
- Ну, ну, да неужели?
Я отвечал на афоризмы Малинского в таком духе, иногда вступал в спор,
но чаще старался его пресечь. Потому что спор-то был пустой и никчемный. К
тому же я не имел намерения задерживаться у Малинского. Не говоря уж о
том, что с каждой минутой дышать здесь было все трудней. Особенно когда
солнце, миновав башню святого Варфоломея, шпарило прямо в окна больничного
флигеля. Тогда я уходил от Малинского. На дворе в эти часы уже было жарко
и знойно. Но после душной больницы даже раскаленный воздух улицы казался
мне благоуханным.
XXIX
У меня осталось еще два дня. Предпоследний и последний день работы
курии. В первый из них, за час до завтрака, меня будит стук в дверь: к
телефону! Накидываю халат, причесываюсь.
Это длится мгновение, но горничной за дверью не терпится, она снова
стучит. Выхожу в коридор, и тогда она мне сообщает, что звонит
междугородная. Подношу к уху трубку. Звонят из Польши. Отец!
- Это я! - кричу. - Здравствуйте, отец! Как я рад!
Я говорю чистую правду, хотя к моей радости примешиваются укоры
совести, и я боюсь упреков, потому что так долго не писал.
- Вы получили мое последнее письмо? - глупо спрашиваю я.
- Нет. Уже две недели от тебя нет писем!
Объясняю, почему оборвалась наша переписка. Осторожно подбираю слова,
так как знаю, что отец будет волноваться, хотя главные трудности
преодолены.
- Мы топтались на месте. Поэтому я и не отзывался, со дня на день
ожидал, когда смогу сообщить что-нибудь конкретное.
Едва только это оказалось возможным, я тотчас написал.
- Мне знакомы такие вещи, - слышу я голос отца. - Знаком этот порядок.
Затем я перехожу к информации, содержащейся в письме, которое он не
получил. Он одобряет метод, предложенный Кампилли и утвержденный
монсиньором Риго. С первого слова отец понимает, в чем тут суть.
- Чудесно, - говорит он. - Это положит конец моему делу.
- Жаль только, что хлопоты заняли столько времени, - говорю я. -
Догадываюсь, как дорого для ваших нервов обошлось ожидание.
- Не важно. Я вооружился терпением.
- Во всяком случае, хорошо, что вы позвонили, отец. Теперь вы можете
быть более спокойны.
Тогда он:
- Я не затем звоню. Скажи, ты в Риме не слышал, кого прочат в преемники
Гожелинского?
- Нет.
- А у нас считают твердо решенным, что назначение получит каноник Ролле.
- Вот здорово! - говорю я, памятуя о дружбе отца с каноником. - Если
это верно, я зря ездил в Рим!
- О нет, Рим-это Рим! К тому же неизвестно, насколько достоверно то, о
чем я тебе говорю. Попросту так говорят здесь люди, обычно хорошо
осведомленные.
- А как само заинтересованное лицо? Что он говорит?
- Со дня смерти Гожелинского каноник Ролле находится в Познани,
которой, если ты помнишь, подчинена наша епархия.
Самый этот факт дает повод для размышлений. Во всяком случае, сразу же
сообщи Кампилли относительно Ролле. Такая информация может иметь кое-какое
значение.
- Конечно, сообщу, если вы того хотите, отец. Только это мало что даст:
Кампилли сегодня во второй половине дня уезжает в Абруццы.
Отец на это:
- Знаю. Я разговаривал с его слугой. Сперва я позвонил на виллу
Кампилли-ты ведь писал, что там живешь. А слуга дал мне номер телефона
твоего пансионата...
Нужно было разъяснить положение, и я произнес еще несколько слов,
разумеется, далеких от ь,.авды и соответствующих версии, выгораживавшей
Кампилли: долг закрыли на лето, и даже сам Кампилли ночует не в римской
вилле, а в Остии. Наконец последний вопрос отца:
- А когда ты получишь для меня документ?
- Сегодня после полудня, а самое позднее-завтра с утра. Я поддерживаю
постоянный контакт с секретариатом монсиньора Риго, и меня торжественно
заверили, что я получу документ прямо в руки.
- Ну, так спасибо за все, и, как только он будет у тебя в руках, дай
телеграмму, сынок. Приветствуй от моего имени Кампилли и до свидания!
- До свидания! До свидания!
Я вернулся в комнату, оделся, позавтракал и-в город. Ролле я знал, он
человек рассудительный и в большом долгу перед отцом-ведь без его помощи
каноник не справился бы в тот период, когда ему пришлось управлять курией.
Если бы действительно назначили Ролле, он с легким сердцем принял бы
римский документ, восстанавливающий права человека, обиженного покойным
Гожелинским именно за то, что он старался помочь нынешнему епископу. В
такого рода делах позиция нового епископа имела неоценимое значение для
отца: ведь случается, что и в куриях саботируют волю Рима. А так документ
и воля нового епископа были в полной гармонии. Взвесив все это, я
обрадовался. Только я предпочел бы уже иметь документ в кармане.
На площади Вилла Фьорелли я сажусь в автобус. Он идет отсюда прямо за
Тибр, с остановкой на мосту Гарибальди, в двух шагах от острова, где
находится больница святого Варфоломея.
Возле моста в киоске с фруктами я купил Малинскому на прощанье корзинку
с персиками, а в парфюмерном магазине, по пути, флакон лавандовой воды. С
этими покупками я забежал в больницу только на минутку. Попрощались мы
очень сердечно.
Времени впереди было много, но, по мере того как приближался момент
отъезда, мне все сильнее хотелось узнать тот Рим, который я вскоре
собирался покинуть.
В меру моих сил я выполнил задачу, ради которой сюда приехал. Места,
которые следовало посетить в первую очередь, посетил. Теперь все это уже
было позади, нервное напряжение улеглось, и я собирался провести последние
часы как вздумается, ничем и никем не тревожимый. Я двинулся прямо вперед,
выбрав себе маршрут вдоль реки, шел, любуясь платанами, дворцами на
противоположном берегу и садами, воротами и каменными стенами по правой
стороне. Так я добрел до моста Кавура. В этот момент взгляд мой упал на
скамейку, я тут же на нее опустился и просидел почти до одиннадцати. Потом
встал, чтобы поспеть на свидание с Кампилли.
Мы условились встретиться в книжной лавке, торгующей художественными
изданиями на пьяцца ди Спанья. Кампилли пришел раньше меня и уже
рассматривал великолепньш альбом, посвященный архитектуре и музейным
коллекциям Ватикана. Он выбрал альбом мне в подарок. Уславливаясь о часе
встречи, он сказал, что хочет купить мелочи для отца. Оказалось, что
щедрость Кампилли распространяется и на меня, причем ее размах меня
смущал, принимая во внимание цену подарка. Тем более что Кампилли ведь мне
помог деньгами. Он прервал поток моей благодарности в тот момент, когда я
намекнул на последнее обстоятельство.
- Оставь! Мне приятно, что у тебя будет такой альбом. В особенности
потому, что, так или иначе, ты не без горечи покинешь нас. Я много думал о
нашем последнем разговоре и о твоих упреках и укорах. Ты приехал к нам из
другого мира, и тебя поразили некоторые особенности нашей жизни. Поразила
наша осторожность, нерешительность, оглядка друг на друга и всякие наши
цепные реакции и рефлексы. Все это нам надо простить-ведь мы находимся в
центре стольких скрещивающихся влияний и действуем под бременем великой
ответственности.
- Я все это понимаю, - ответил я, - и со временем всякая горечь-или,
точнее, неприязнь к явлениям такого рода, - поверьте, у меня исчезнет. Но,
искренне говоря, я легче справился бы со своими сомнениями, если бы не
чувствовал, что последнее из соображений, которые здесь принимают в
расчет, - это соображение справедливости.
- А понимаешь ли ты, - сказал Кампилли, - о сколь многом надо помнить,
когда принимаешь любое серьезное решение на такой высокой, венчающей целые
миры ступени, как наша курия?
Помимо справедливости, о которой ты говоришь, существуют десятки других
соображений, и ни одно из них нельзя упустить. В этом и заключается
сущность нашей работы и наше призвание.
Мы вышли на улицу. Кампилли взял меня под руку, я нес альбом. Мы
свернули вправо, на улицу Кондотти, где расположены самые красивые и
дорогие магазины, которые расхваливал мой отец. Диалог наш продолжался.
я:
- Но ведь и жизнь, и история, и опыт каждого из нас в отдельности
доказывают, что люди прежде всего добиваются справедливости. Разве это
ничему не учит?
Он, полушутя, полусерьезно:
- Нас-нет! Мы ничему не учимся, а если уж учимся, то перестаем верить в
смысл своего существования, и тогда наше место занимают другие.
Сразу за углом пьяцца ди Спанья Кампилли вошел в магазин мужской
галантереи. Поздоровался с хозяином, видимо своим постоянным поставщиком,
и, обо всем со мной советуясь, выбрал несколько галстуков, два шарфа-один
шелковый, другой шерстяной, - пояс для брюк из крокодиловой кожи,
коробочку с носовыми платками. Это были подарки для отца. Нагрузив меня
ими, он взглянул на часы и сказал, что у него еще есть время, можно выпить
кофе. Мы пошли вниз по улице Кондотти и свернули влево, во дворец
Шара-Колонна-там помещался клуб Кампилли, тот самый "Чирколо Романо", где
мы встретились несколько дней назад. По большим плоским ступеням мы
поднялись на второй этаж, а здесь вступили в прохладу и тишину знакомого
уже мне большого зала-не то читальни, не то курительной, - где в тот раз
мы пили кофе после обеда. Мы уселись в тех же самых великолепных удобных
креслах, что и тогда. Нам сразу подали кофе. Я закурил.
- Я много думал о нашем последнем разговоре, - повторил Кампилли. - Не
спорю, кое в чем ты, возможно, прав. Взглянув со стороны, ты замечаешь те
аспекты, которых мы в силу привычки уже не замечаем. Но в то же время я
опасаюсь, что ты не ухватил самого существа дела, главного смысла действий
того великого механизма, с которым ты соприкоснулся. Он сам по себе
является внушительной действительностью, превосходя все другие механизмы
того же рода своей глубиной, чистотой и размахом мысли, многомерностью.
Ибо знай, что, помимо всех иных земных и людских измерений, он учитывает
еще одно: мистическое!
Тогда-то и зашел разговор об Анджее Згерском, брате синьоры Кампилли,
убитом в 1917 году, и о том, что мне сказал Весневич: будто после моего
визита к кардиналу Травиа шансы Згерского на ореол святости резко
поднялись, а кандидатура епископа Гожелинского отпала. Пожалуй, я сам
направил разговор по этому пути. В тот вечер я не придал особого значения
информации Весневича. Только теперь, после слов Кампилли о разных
измерениях, меня поразило одно обстоятельство. Если все так и происходило
на самом деле, то почему один кандидат сменил другого, какое измерение
принималось тут в расчет?
Услышав мой вопрос, Кампилли беспокойно заерзал в кресле, но, несмотря
на это, после паузы ответил:
- Не знаю, какое измерение. Нет, этого я не знаю. Однако тебя не должно
удивлять, что у нас все принимается в расчет, что план на текущий день
пересекается с планом, обращенным к бессмертию. Твердо известно одно:
каждый из этих планок действует в своей области, хотя всюду и всегда
учитывается весь комплекс, все измерения и все планы, ибо ведомство, о
котором мы говорим, можно уподобить искусственному мозгу, решающему
одновременно сотни уравнений.
- Но так или иначе, независимо от всех этих сложностей, - сказал я, -
ваша жена должна была пережить безмерно волнующие минуты, когда узнала,
что в курии переменилась точка зрения.
- Она привыкла, - ответил он. - Такие перемены происходят не в первый
и, я полагаю, не в последний раз.
- Ах, вот как! - удивился я.
- Колебания! Колебания! - сказал Кампилли. - Если надо слишком много
учитывать, т легко растеряться и трудно п