Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Драма
      Загребельный Павел. Южный комфорт -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  -
ности! - закричала Мальвина. - Что это за обязанности - нападать на порядочных людей! Что это такое? Может быть, мне скажет кто-нибудь? Они продолжали стоять в прихожей, Твердохлебу хотелось убежать отсюда, бежать куда глаза глядят и никогда не возвращаться, не было на свете силы, способной спасти его от собственной жены, ибо власть женщины над мужем самая страшная и самая безжалостная, однако спасение появилось из-за высоких дверей кабинета главы семьи, сам Ольжич-Предславский, расправляя седые усы, потрясая пышной седой гривой, в один миг покончил с "бунтом на палубе": - Мальвина! Что это такое? Ты забыла о добропорядочности. Не для того ты вышла замуж, чтобы выбрасывать теперь такие фортели! Чтоб я подобного больше не слышал. Пустые слова, но на Мальвину они подействовали магически. Не бросилась на шею Твердохлебу, молча повернувшись, ушла в свою комнату, но и это уже была маленькая победа. В прихожей тенью промелькнул Тещин Брат, сочувственно бросив Твердохлебу: - Поздравляю с программой-минимум! Мой свояк не стал цитировать, что сказано о браке в Британской энциклопедии, в Ляруссе и у Брокгауза. Это дает нам право спокойно поужинать и дернуть по рюмочке! - Всю прошлую ночь я пил, - признался Твердохлеб. - Так я и думал. Иного выхода человеку не найти. Сейчас мы запьем все это старокиевской водочкой, которая и на мою строптивую племянницу подействует именно так, как нужно. Жизнь слишком короткая, чтобы ее усложнять. Долгая жизнь знаешь у кого? - У кого? - идя мыть руки, вяло поинтересовался Твердохлеб. - У пенсионеров. Особенно у персональных. Спрашивается, почему они называются персональными? А потому, что имеют право критиковать значительных персон. Для этого им отпущена долгая жизнь. Грусть и тоска. Не рекомендую. - Мне персональная пенсия не угрожает. - Как знать, как знать! Видимость мира была восстановлена уже в тот вечер. Мальвина иногда даже снисходила и выбиралась на прогулку с Твердохлебом по Крещатику, хотя и дышала на него презрением, как дракон огнем. Вот так и встретил он в магазине "Головные уборы" ту молодую женщину, которой дал свой телефон и попросил позвонить. Не мог простить себе такого поступка, но и не каялся. Будь что будет. Уже произошло. Раскаяние наступило, кажется, уже тогда, когда он писал на узеньком чеке номер телефона. Чужим, неприятным самому себе голосом хрипло сказал женщине: "Прошу вас позвонить по этому телефону..." Примерно нечто такое. И еще добавил какую-то банальность, за которую готов был вырвать себе язык! А затем еще лгал Мальвине и делал вид, что заинтересовался шапкой. Один нелепый поступок может перепакостить тебе всю жизнь! Чувствовал ли он себя таким уж несчастным и осиротевшим, или та удивительная женщина дала ему надежду? Как, чем, почему? Ну, была одинокой. Это точно. Временно или постоянно, но одинокой. Какие доказательства? Пришла выбирать шляпку без никого. Какая женщина обойдется тут без зрителей, свидетелей и сообщников? Прокурорская логика, сказала бы Мальвина. Но об одиночестве - это он уже потом. А там, в магазине, когда быстрое, словно белка, существо выкручивалось перед зеркалом, поднимая и опуская голые руки, поблескивая нежной кожей под мышками, улыбаясь в зеркале самой себе и всем, кто приближался, - там Твердохлебу показалось, что все это только для него. И когда Мальвина похвалила шляпку, а он и сам что-то буркнул и женщина спросила мягко и ласково: "В самом деле? Вы советуете?" - то решил, что обращается она несомненно только к нему. Было такое впечатление, словно всю жизнь он ждал этого голоса и дождался. Но даже не голос очаровал его, и не лицо, не фигура, не гибкие, нежные руки. Поразила улыбка незнакомки. Улыбка разливалась по ней, словно солнечное сияние, охватывала, покрывала ее лицо, руки, плечи, грудь, как бы обволакивала золотой сеткой, улыбка вырывалась золотистыми зернами из глубины ее глаз и летела на Твердохлеба, и он задохнулся, спазм перехватил горло, что-то в нем екнуло от счастья и восторга почти неземного. Казалось, что где-то на небе его заметили и пригрели. Этим он мог бы оправдать свое безрассудство хоть на Страшном суде. Оправданий, к счастью, никто не требовал. Та женщина то ли просто не обратила внимания на его поступок, то ли отличалась особым благородством. Она не звонила, не отзывалась, молчала и тем самым уводила его от нежелательных мыслей и поступков. Он не знал о ней ничего. Не знал, кто она, откуда, какое у нее имя. И никакие детективы не помогли бы. Она была для него прекрасной незнакомкой. Она - и больше ничего. Местоимение. Как в той песне, которую поет София Ротару: "Я, ты, он, она, вместе - целая страна..." "ПРИЛАГАТЕЛЬНОЕ" Может меняться настроение, но не характер. Когда неожиданно успокаивается человек буйный, крутой, неуступчивый, вокруг него разливаются сладкие реки благоволения; когда же ты только и отличался что тихим благодушием, а затем вдруг взорвался, то этого тебе не простят ни за что, всех будет подмывать сделать из тебя новоявленного грешника и каждый шаг твой будет сопровождаться теперь встревоженным кудахтаньем и осуждающим бурчанием: "Слышали? Видели? Этот Твердохлеб. Такой рассудительный и вроде порядочный человек, а тут смотрите - в один день изменился, будто проглотил какую-то таблетку! Кто бы мог подумать?" На работе, дома, даже на улице. Впечатление такое, будто сам Киев хмурит свои золотые брови и сурово грозит Твердохлебу тысячелетним пальцем: опомнись и возвращайся в первоначальное состояние. А изменился ли он? Его добродушную твердость считали просто добродушностью, за его тихой уравновешенностью никто не умел увидеть ураганов, раздиравших на части его душу, никто не умел разгадать тоски по человечности, по голосам свободным, независимым, полным радости и беззаботности. Твердохлеб и беззаботность? Ну-ну... Жизнь топтала его, как подорожник. В детстве - нет. Детство, когда у тебя есть мать и отец, когда ты накормлен и убаюкан, всегда счастливое. Все воспринимается как заданность, некритично и, так сказать, непретенциозно. Сравнение - эта первопричина всех человеческих завистей - в детстве носит односторонний характер: только в пользу того, кто сравнивает, - так что тут еще нет ощущения жизненной несправедливости и той печали, которая потом будет терзать тебя до самой смерти, тут еще действует мощный предохранительный фактор душевной чистоты и умение находить радость даже в несчастье, подобно шевченковской сиротке, которая, не найдя, чем похвастаться перед детьми, сказала: "А я у попа обедала". Твердохлеб родился в Киеве, но на первых порах - и это совершенно естественно - не мог осознать этого факта, ибо не все ли равно, где мы рождаемся: в Киеве, в Одессе, в Жмеринке, Кагарлыке или в поселке Часов Яр? Уже поднявшись над землей, обежав окрестности своего дома, научившись зайцем кататься на трамваях, он попытался постичь необъятность Киева, но не смог и не сумел, поскольку это превышало возможности его детской души. Понял только, что Киев бесконечен и пышен, что он одурманивающий и таинственный. Зеленые горы, овраги, долины в золотистых туманах, фантастические здания на возвышенностях, тихие ручейки среди зеленых деревьев, ленивые изгибы Днепра за Оболонью - все это было твоим и не твоим, принадлежало тебе по праву рождения, но и не принадлежало, ты был там такой же гость, как и тысячи приезжих, шныряющих по Крещатику, по Печерстку, по Подолу, околачивающихся на вокзале, на пристани, на базарах и в магазинах. Кажется, только в том уголке Киева, где родился Твердохлеб, где было его удельное место, никто не слонялся, чужих не было, только свои, все знакомые, до тошноты привычные. Правда, великий Киев напоминал о себе Кирилловской горой, возвышающейся по ту сторону улицы, однако для малышей гора интересна была не своей знаменитой церковью, а прежде всего загадочной больницей, где сидели "самашедчие". Жилье у Твердохлебов не имело каких-то чисто киевских примет. Принадлежало оно к разряду, так сказать, международному и называлось словом тоже международным: барак. Построенное в годы лишений и чрезмерной спешки, оно странным образом уцелело в пожарах и разрушениях безжалостной войны и дало приют всем, кто снова торопился, может быть, еще больше, нежели до войны, хотел начать новую жизнь, заявить о себе этой жизни и этому миру женой, детьми, семьей, смехом, радостью, надеждами. Твердохлебы занимали в бараке большую комнату. Когда Федор родился, у него уже была сестричка Клава, через некоторое время добавилась еще младшая сестричка Надька, - так их стало пятеро, комната не увеличилась, барак стал соответственно более тесным, поскольку в каждой из его комнат, расположенных по обе стороны широченного темного коридора, соответственно рождались Ваньки и Толики, Оксанки и Леси, и наличную площадь нужно было перекраивать и делить на новоявленные души населения и, ясное дело, только в одном направлении - в сторону уменьшения, уплотнения, втиснения. Колонка с водой стояла во дворе, все остальное - еще дальше, слово "кухня" для Твердохлеба было тогда таким же неведомым, как неоткрытые райские земли для Гамлета. Просто у двери каждой из комнат шумел, надрываясь, примус или же молча пускал облака копоти замурзанный керогаз, а уж на них кипело и булькало то, что должно было насытить вечно пустые желудки малышни и удовлетворить малозаметные нужды взрослых. Барак стоял неподалеку от трамвайного парка имени Красина, кажется, он и принадлежал именно к трамвайным владениям, по крайней мере, большинство его жильцов работали в депо, для малышей это было первейшим местом развлечений и заинтересованности, которые со временем становились и интересами жизненными, хотя по ту сторону улицы, под самой Кирилловской горой, у депо был чрезвычайно грозный соперник - стадион "Спартак". Но стадион летом отпугивал своей неприступностью, суровыми контролерами, надменными спортсменами, суровыми надписями "Строго запрещается" и становился демократическим только зимой, когда там заливали каток и шорох коньков сливался с хрипением радио, выбрасывающим из громкоговорителей модные мелодии тех самых, не открытых еще для Твердохлеба земель. Трамвайный же парк и сами трамваи были открыты для них в любое время года. Твердохлебова мать (мама Клава, как они ее звали) работала в депо уборщицей трамваев - чистила, терла, мыла внутри вагоны после часа ночи до рассвета. Их сосед Андрей Сергеевич работал вагоновожатым. Отец Твердохлеба Петр Федорович в депо не пошел, а устроился где-то на заводе в военизированную охрану, быть может, чтобы пропадать ночами, как и мама Клава, а может, потому что отличался от всех мужчин барака. Не тем, что воевал, что имел два ордена и много медалей, воевали все, и награды имели все, Андрей Сергеевич имел аж четыре ордена, потому что всю войну добывал фашистские "языки". Но Петр Твердохлеб возвратился с войны без ноги, которую заменял ему скрипучий протез, и это сразу ставило его над всеми, и Федька, научившись говорить и узнав об этом, хвастаясь, гордо выпячивал перед малышами губу: "А мой отец - инвалид!" Инвалид войны - звучало гордо. Отец, кажется, не очень носился со своей инвалидностью и своим геройством. Ходил на дежурства, возвращался домой, гладил детей по головкам, тихо сидел, курил, выпивал "наркомовскую норму", спал. Наверное, его спокойствие передалось впоследствии и Твердохлебу, "перешло в наследство". Зато мама Клава отличалась непоседливостью домового. Целые ночи выгребала кучи мусора из трамваев, чистя и прибирая, не могла остановиться и дома, вылизывала в комнате каждую пылинку, чуть ли не ежедневно мыла окна, двери, пол протирала дважды и трижды на день, удивляла своим преклонением перед чистотой не только собственную семью, но и весь барак, хотя все усилия мамы Клавы казались напрасными, как только ты выходил за дверь комнаты и оказывался в бесконечном общем коридоре. Коридор напоминал международные воды Мирового океана, куда господь бог вот уже миллионы лет ссыпает всевозможные космические обломки, тысячи кораблей выбрасывают эвересты мусора, Америка затапливает сотни устаревших атомных лодок, а японцы - десятки тысяч контейнеров с радиоактивными отходами, - ядерные испытания сеют радиоактивный пепел, а международные хищники, как говорит Ольжич-Предславский, рассеивают свою беспредельную жадность. Правда, тогда Твердохлеб еще был далек от Ольжича-Предславского, и от международных вод, и от морского права. Грязь и захламленность коридора его не огорчали, он не разделял гнева мамы Клавы, которая ругалась с соседками, упрекая их в неряшливости. Коридор ему нравился именно таким: с кучами хлама, старой мебелью, разбитыми ящиками, ржавыми железяками, примусами и керогазами и даже запахами - дыма, сажи, грязи, стираного белья, простой еды, папирос и дешевых одеколонов, которыми опрыскивались мужчины после бритья, а девушки перед тем, как идти на танцы. Не находя применения своей безмерной энергии, мама Клава бросалась на подработки. Ходила прибирать чужие квартиры, приносила иногда немного денег, иногда что-нибудь вкусное: хлеб с маслом, какие-то консервы, тоненькую вермишель, копченую рыбу, колбасу. Брала с собой Клавку. Когда Твердохлеб подрос, стала брать и его. Тогда он узнал, что киевляне не все одинаковые и не все живут в бараках. Есть киевляне обыкновенные, как Твердохлебы и их соседя, а есть особенные, люди с достатком, чтобы не употреблять слово "зажиточные". Один из таких жил на четвертом этаже, занимал одну комнату, как и они, но не в бараке, а в светлой, просторной, загадочной своей пышностью квартире. Один - на такую комнату! Старый, еле ползал, был, как говорила мама Клава, "завбазой"; комната удивила Твердохлеба дикой захламленностью и теснотой, в ней стояли три или четыре длинных стола, одни столы, только у стенки жалась узенькая раскладушка для хозяина и возле печурки был дощатый ящик, в который мама Клава дважды в неделю (в зимнюю пору) заносила из стоявшего во дворе сарайчика антрацит и дрова. Столы сплошь были заставлены странными стеклянными посудинами, которые мама Клава должна была каждую неделю протирать от пыли. С потолка свешивалось несколько светильников с подвешенными к ним такими же стекляшками, как и те посудины. Хозяин торжественно-перепуганным голосом объяснял малышу: "Хрусталь". Что это и зачем оно, Федька понять не мог, но запомнил навсегда и навсегда возненавидел и само слово, и благоговейность, с которой оно произносится некоторыми людьми. Под столами у старика громоздились мешки, ящики, коробки с мукой, крупами, макаронами, между ними торчали бидоны с округлыми боками, сулеи, большие бутылки, надо всем этим богатством целыми роями летала моль, Федька отмахивался от нее, крутил головой, чихал, а хозяин, радостно хихикая, успокаивал его: - Не бойся, она пищевая. Это не та, что штаны ест. Штаны твои останутся целыми. Ходили они туда недолго. Старый злодей то ли помер, то ли куда-то переехал, а может, попал в тюрьму, мама Клава ничего не объясняла, только однажды Твердохлеб очутился уже не в комнате с "хрусталем", а в профессорской квартире, в глубины которой не решался и ступить, оцепенев в прихожей, завешанной картинами. Он упрямо стоял там, не поддаваясь на ласковые уговоры доброй, красивой профессорши, стесняясь взять у нее из рук дорогие конфеты с нарисованными на обертках медвежатами, - был сам как дикий медвежонок, неприрученный, не приученный ни к таким хорошо одетым ласковым женщинам, ни к картинам на стенках, ни к конфетам в расписных обертках. Он знал только один сорт конфет - "подушечки", слипшиеся в комок, четыреста граммов которых ежемесячно получала на свои продовольственные карточки мама Клава. Вместо сахара. Отец своих сахарных карточек не отоваривал, заменял чем-то другим, а мамины "подушечки" малышня съедала за один вечер, запивая чаем и вспоминая еще много дней спустя. В школе Твердохлеб учился восемь лет, затем пошел в ремесленное училище - на трамвайщика. Понемногу слесарил уже в депо, Андрей Сергеевич обещал выучить на вагоновожатого, вот только пусть получит паспорт. А затем жизнь ударила его, покатила и стала топтать, как подорожник. Он запомнил то серо-желтое утро навсегда. Утро между зимой и весной, между землей и небом, между ночью и днем, все в нем располовинилось и слилось, слишком даже заливалось водой, страшным холодным дождем, смешанным со снегом, который шел сутки, а то и двое, ночью стоял стеной, катил с гор и оврагов потоки глины, нес мусор, вымывал и греб на Куреневку все обломки и отбросы из верхнего Киева: от этого казался грязным и желтым, вроде и не дождь, а что-то ужасное, не от мира сего. Отец пришел со своего дежурства и улегся спать, мама Клава приступила к чистке и уборке, сестры убежали в школу. Твердохлеб с Андреем Сергеевичем, пригнувшись, пробирались в депо, меж желтыми потоками холодной воды. Они уже были под крышей, укрытые от дождя, в защищенном месте и привычном покое, когда в надоевший шум ливня ворвался вдруг звук необычный, неведомый и оттого особенно угрожающий. Как будто разворачивали что-то гигантски шероховатое, как камень, и незримая сила делала это с такой поспешностью, что резкий шорох вмиг наполнил все пространство, поглотил все звуки, поднявшись к нестерпимо высокой ноте, а затем вырвался из него холодный рев, который сосредоточился в одной точке, где-то за стадионом, на вылете из Репьяхового яра, поднялся могучей стеной и обрушился вниз через улицу, через стальные трамвайные рельсы, на депо, на дома, на барак, на все живое и неживое. Видимо, инстинкт разведчика заставил Андрея Сергеевича оглянуться первым. Твердохлеб, даже если бы он и оглянулся, вряд ли увидел бы несущийся на депо вал воды. А увидев, все равно не сообразил бы, что это такое, потому что летящая водяная масса сливалась с желтой стеной дождя. Андрей Сергеевич не думал ни единой секунды. - На опору! Лезь! - подбрасывая Твердохлеба на стальную опору крыши, крикнул он. Первые холодные брызги мутного водяного вала уже ударили по ним. Стихия, страх, смерть. - А вы? - крикнул Твердохлеб. - Лезь, дурень! - со злостью толкнул его наверх Андрей Сергеевич и бросился к своему трамваю, видимо, еще надеясь вывести вагон из депо или, по крайней мере, отсидеться на высоте в кабинке. Твердохлеб по-обезьяньи карабкался вверх, туда, где опора разветвлялась, вал ударил по ней, она аж загудела, и в тот же миг вода догнала Андрея Сергеевича, ударила его по ногам, затем в спину, он упал под мутным валом, но поднялся, снова побежал, его вновь ударило, сбило и накрыло уже навсегда. Перекинут трамвай, второй, третий, кирпичные стены депо ломаются и падают как картонные, стальные опоры дрожат и гнутся, перегибаются стальные конструкции крыши, что-то ломается и летит оттуда. Твердохлеб, спасенный Андреем Сергеевичем, жался к холодному железу, дрожал и плакал. Все гибло у него перед глазами, и никто не мог помочь. Стихия, страх, см

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору