Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Драма
      Лысенков Виктор. Тщеславие -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  -
да, и даже не сомневался, что так же полюбит его и она. По-крайней мере - он сильно постарается. И вот то, что он так поторопился к ней, чтобы она меньше волновалась, он бы даже сказал: чтобы это переживание было как можно более коротким, чтобы не превратилось в обиду... Туман снова мелькнул, сгустился, а потом открылась дорога от озера домой. "Ну, будем ждать попутку?" - спросила Земма. "Не будем!" - воскликнул он, и не успела Земма понять, что с ней произошло, как ощутила себя над землей, очень высоко, так высоко, что ей даже стало немножко страшно, казалось, небо стало ближе, а земля - страшно высоко она над ней. Но вместе с частицей страха, стыда, она ощущала то необычное чувство, что испытывает девушка, когда руки любящего мужчины поднимают тебя впервые над землей, и осознанно или нет, женщина в это мгновение чувствует себя тем высшим существом, которое создано для поклонения, для молитвы, для того, чтобы его носили на руках. И неважно, как к тебе в таком случае обращается мужчина: моя богиня, мой ангел или называет каким-то другим нежным словом, - женщина в эти минуты, несмотря на страх, неудобство находится в той поднебесной высоте самых высоких чувств, которые так трудно сберечь, и которые так хрупки. Откровенно говоря, у него в этом поступке было немного и от хвастовства - пусть узнает, какой он сильный. Он ведь еще в армии нес на спор на плече пятидесятикилограммовый ящик со взрывчаткой ровно пять километров. Но Земма - не ящик: тело ее так удобно обвивается вокруг его торса, и все прикосновения любого уголка ее тела так сладостны, так приятны, так нежны. Вряд ли она весит больше тех пятидесяти килограммов. Ну, может, самую малость больше. Так он пронесет ее не пять - а все двадцать километров до самого дома, если бы это только не смутило ее от миллиона любопытных глаз на улицах города, на этом проспекте, одном из самых длинных в мире, по которому им до дома нужно пройти целых десять километров. Земма смеялась, просила опустить ее на землю, он шутя отвечал ей: как бы не так! - тебя бы я может, и отпустил, да вот жалко босоножки - во что они превратятся от этой, пусть и не каменистой, но проселочной дороги, на которой куски лесса, которые еще не успели раздробить в пыль редкие колеса машин, превратились словно в спекшийся цемент, и даже выбирая дорогу, все равно заденешь за тот или иной ком и на обуви останется царапина как от гвоздя. Земма сначала пыталась сопротивляться, но он сказал ей, что поклялся всем древнегреческим богам не отпускать ее до самого асфальта, где можно будет поймать машину до городских маршрутов. "Ты спи, - сказал он ей. - А я буду напевать тебе песенки". И он напевал ей разные колыбельные, пытаясь даже покачивать ее, но песенки обязательно выбирал такие, где были бы слова типа "любимы", "родной" или что-то подобное. Вот и сейчас он пел ей: "Спи, МОЯ РАДОСТЬ, усни!" Потом, когда она устала от колыбельных песен, он начал рассказывать ей разные веселые байки, она смеялась, сильнее прижимаясь к нему, и, отсмеявшись от очередной смешной истории, сказала: "Да ты дышишь как паровоз! Отпусти, передохни!" Но он не хотел ее отпускать, понимал, что если отпустит ее на землю, второй раз не удастся завладеть ею: в этой игре она словно соглашалась на роль пленницы, но попав на свободу, уже не позволила бы себе повторить этот вариант, да и он понимал, что, если бы он поставил ее на землю, закурил, передохнул и снова предложил бы нести ее дальше на руках - в этом был бы налет пошлости, если не сама пошлость, по-крайней мере исчезло бы навсегда очарование той внезапности и связанных с ней чувств, которые все еще были с ними, пронизывали каждое слово, каждый жест. И он точно знал ответ Земмы, когда сказал: "Вот если бы ты разрешила мне закурить - тогда я был бы действительно похожим на паровоз!". Она ответила: "Ну отпусти меня! Дальше я пойду сама!". И он понял, как одна фраза не из этого мира, что окружал их, сразу привнесла налет прозаичности, и он не знал, что делать, ему не хотелось отпускать от себя Земму, перестать чувствовать это тепло, эту непонятную нежную силу, у него даже мелькнуло где-то: своя ноша не тянет, но он тут же отогнал эту мысль, потому что это была не НОША, а просто счастье, что он нес на руках. И боялся, что Земма сейчас попросит опустить ее на землю - и он вынужден будет сделать это, так как случайная, не та ФРАЗА, вдруг все упростила. Он почти не заметил, как их догнала машина. Она притормозила возле них, шофер ехал рядом. Сергей глянул на водителя, и обрадовался: кажется, сама судьба дарила возможность шуткой, хорошей веселостью вернуть им обоим состояние, бывшее здесь, с ними, еще несколько минут назад, потому что из кабины выглядывал типично сельский шофер, который и в город, наверное, никогда не ездит, и вероятней всего - у него нет даже прав. Но кому нужны права в этом почти поднебесье, где всего одна дорога, нет ГАИ, и ездить на ферму, за травой или силосом - никаких прав не надо. Водителю было столько лет, что казалось невероятным, что он сидит за рулем. А борода! Ну чуть ли не как у Черномора. Но старик оказался еще и веселым человеком. Он высунулся из кабины во всей своей красе и спросил: "Э-э! Ти куда такой девищка таскай? Давай на мой мошин садис". Сергей ответил: "На базар, додо, на базар!". Старик не полез в карман за словом: "Зачем на базар? Давай моя покупай будем!.." - "Сколько дашь?" Бабай засмеялся: "На меня тут денги нету. Салом есть. Один уштук даем - на дома таскаешь - твоя здорови. Там люди покупай солом будет. "Сергей глянул на кузов - там лежали тюки прессованной соломы. И он почему-то сказал: "Одного тюка мало. Давай два!" Старик отрицательно покачал головой: "Дорого". - "Как - дорого?" Молодой - четирнадсат лет. Такой будет - три салома даем!" И, засмеявшись, поехал дальше, и Сергей понял, почему он не предложил подвезти их: метрах в ста дорога сворачивала влево, и примерно в километре от нее виднелась ферма. "Вот старый хрен - неожиданно грубо сказал Сергей. А Земмка попросила: "Опусти меня. Мне - неудобно. Я - устала". Он опустил ее на землю, - дорога была здесь укатанней - видимо, молоко с фермы часто возили в город, рядом с дорогой была вполне приличная тропинка. По ней, наверное, носили в город ворованное молоко к ближайшим городским домам: до них оставалось не больше полутора километров. У Земмы явно было испорченное настроение, и он как мог пытался растормошить ее. Он хотел думать, что ее настроение - от усталости, хотя догадывался, что дело в чем-то другом, и как то связано с этим живописным бабаем, с соломой и еще с чем-то. Он пытался привлечь ее внимание и в шутку косился на нее: "Лили! Посмотрите, какие у меня красивые глаза. Я вам нравлюсь, а?" И пытался подражать жесту Мела Феррера, чей герой в фильме "Лили" (они с месяц назад посмотрели эту картину в "Ватане") пытался раскрыть образ лиса-обольстителя. Картина им очень понравилась, и, наверное, поэтому Земма слабо улыбнулась, но не отошла от тех мыслей, которые, видимо, беспокоили ее. Он уже понимал, что допустил какой-то промах, хотел загладить его, и, преградив ей путь, попытался взять ее лицо в свои руки, но она отстранилась, руки его оказались у нее на плечах и он, заглядывая ей в лицо, спросил: "Ну что случилось? Я тебя чем-то обидел?" Она качнула головой: "Не в этом дело". - "А в чем же?" - пытался дознаться он. "Ни в чем", - сказала она. И он понял, что она что-то важное скрывает от него, настолько важное, что говорить об этом вслух было нельзя, но он догадывался, что это каким-то образом относится к нему, и, вероятнее всего, связано с каким-то не очень положительными оценками его личности, и это отзывалось в нем не только тревогой, вернее, тревогой, за которой потихонечку резкими всполохами вспыхивала и угасала боль. Никогда ничего подобного он не испытывал ни с одной девушкой. И даже на прямые их колкости никак не реагировал, так как знал, почему Таня или Оля вдруг говорили: да, конечно, ты у нас - самый самый. Или нечто подобное. Но говорили он так потому, что знали - на них его не хватит, что выбор у него - как у богача на невольничьем рынке - с его сложением, с его лицом, по которому природа прошлась своим резцом ровно настолько, насколько нужно было, чтобы он выглядел как настоящий мужчина, но в то же время не как какой-нибудь ковбой или сладколицый положительный герой советских фильмов, по которым вздыхали по ночам миллионы девиц с дефицитом головного мозга. Тем более, что у него была еще и репутация поэта, правда, только в масштабах их института, но и этого было немало. Из-за своего поэтического дара, а, возможно, и еще из-за чего-нибудь, он и вылетел из института и прямехонько попал служить в ВВС, поскольку за плечами было уже три курса авиационного института. Они тогда, в пятьдесят седьмом, наивно полагали, что наступила эпоха демократии, и это точно должно было быть именно так после того знаменитого письма, которое прочитали их факультету в актовом зале. Правда, и сразу после чтения письма, и все годы до сегодняшнего дня, он никак не мог понять, как член парткома, известный институтский вольнодумец, преподователь по философии Станислав Петрович Шатков, прочитал свою часть доклада таким странным образом, что каждый мог сделать вывод сам - хочешь верь услышанному, хочешь - не верь. Это тем более выглядело контрастным на фоне чтения доклада другим членом партбюро - Яковым Ильичем Морочником, чуть ли не упивавшемуся при чтении правдой партии и смелостью Никиты Сергеевича. Но эти два стиля чтения закрытого письма он вспоминал особенно часто позже, когда попал в невидимые тиски и как почувствовал, что его выдавливают из института. А все началось с капустника, к которому он написал стихи, в которых зацепил, почти открыто, самого секретаря парткома, заведующего кафедрой марксистско-ленинской философии. Потом он признавался себе, что может быть, и не дерзнул написать эти стихи, если бы они не знали, что Морозову - конец, что у него - репутация кондового сталиниста, что он туп и ограничен и, видимо, сто лет ничего не читал, кроме конспектов своих лекций, созданных еще до войны, сразу после выхода краткого курса. И была у него одна отличительная черта: когда бы кто не зашел на кафедру, всегда заставали его в одной позе - в углу мягкого дивана с "Правдой" или с журналом "Коммунист" в руках. "Неужели он и дома все время сидит в углу дивана с этими самыми изданиями в руках?" - недоумевали они. Но оказалось, что их Иван Болваныч (на самом деле он был Романыч, но они между собой звали его только так: Иван Болваныч) и дома сидел в углу дивана, все что-то чиркая и помечая то в "Правде", то в "Коммунисте". Об этом они узнали от племянницы Болваныча, учившейся у них курсом старше и явно гордившейся неутомимым в изучении теории дядей. Но вот после съезда партии и этого письма под ним закачалось кресло. В институте открыто говорили, что Болваныч вот-вот уйдет. И дернуло его в частушки про студентов написать четыре строки про Болваныча: Любят Коли, любят Вани Развалиться на диване. Ах, диван ты мой, диван, У меня дела-яман!* Но еще не ушли Болваныча, а Сергей ощутил мощный прессинг. Он до сих пор благодарен Станиславу Петровичу, предупредившему его о самой серьезной опасности. Он верил Станиславу Петровичу ка и другие студенты, а самого Сергея просто поразила услышанная фраза, сказанная Станиславом Петровичем за столиком институтской чайхоны. Он проходил мимо и услыхал, как Станислав Петрович сказал: "Да вздумай Маркс сейчас написать такое, точно бы его расстреляли". Говорилось это со смехом, грустным и мудрым смехом, и собеседники (он видел это краем глаза, так как пялиться на них было неприлично) улыбались, видимо, разделяя мысли философа-вольнодумца. Они случайно встретились у книжного киоска, что был неподалеку от института, и метров тридцать, до остановки троллейбуса, шли вместе. И Станислав Петрович сказал ему: "Сережа! Я Вам советую немедленно взять академотпуск - до сессии, и перевестись в другой вуз, куда-нибудь в Россию. Здесь они (он чуточку спедалировал это слово: они) учиться вам не дадут. Он понимал, что Станислав Петрович прав, но все же решил спросить, почему ему не дадут учиться. "Ну, во-первых, вы помимо Ивана Романовича совсем некстати зацепили Каюма Халимовича. А этого вам местные не простят". - "Извините, Станислав Петрович, но Каюм Халимович (он начал подбираться слово - все-таки хоть и дуб дубом был этот Каюм Халимович, но все же речь шла о преподавателе с преподавателем и он чувствовал, что есть какой-то рубеж, который нельзя переходить в общении студента и преподавателя, несмотря на самые дружеские отношения между ними, Иначе один будет выглядеть просто глуповато, а другой - нагловато, если не сказать больше), - Сергей начал подыскивать слово, но Станислав Петрович деликатно прервал его: "Знаю, Вы хотите сказать, что (тут и Станислав Петрович стал подыскивать нужные слова, и он почти их нашел) Каюм Халимович звезд с неба не хватает. Так это еще не повод для (тут он опять стал искать нужные слова) насмешек над ним. Ведь преподавателю достаточно в свои сорок пять минут прочитать утвержденные конспекты лекций и с него никто ничего не сможет спросить... Но предположим самое невероятное: вы - правы. Но и тогда просто из кастовой солидарности вас начнут есть поедом. Вы меня понимаете?" Конечно, Сергей понимал, что Станислав Петрович хотел сказать, что чуть ли не все, а может - и все, преподаватели думают о нем, что вот, мол, умник нашелся. Недопустимо это, мол. Мало ли что ему придет в голову в другой раз. И надо преподать урок, чтобы ни ему, ни другим неповадно было. Впрочем, зачем нужно ополчаться всем. Достаточно трех-четырех человек, которые завалят его на весенней сессии - и будь здоров. Без стипендии ему учиться не на что. Да и вряд ли дадут перездать хвосты к следующей сессии - завалят хоть на одном экзамене - и прощай институт. Но сказал он совсем другое, то малозначительное и неубедительное для остальных, что для тебя лично возможно служит точкой отчета в оценке того или иного человека: "Станислав Петрович! Так Иван Томаныч (он чуть не ляпнул - Болваныч) зовет его Коля. Он же - Каюм!". Но Станислав Петрович не удивился: "Ну что вы здесь нашли необычного! В тридцатые годы многие надсмены, чтобы показать свою принадлежность к европейской культуре, подбирали себе русские созвучные имена. Вот и Каюм Халимович в юности звал себя Колей. Был он аспирантом у Ст Ивана Романовича. Услужливый восточный юноша. Между ними установился тип отношений. Уже Каюм Халимович скоро защитит докторскую (Сергей плохо верил в реальность подобного). Вы не удивляйтесь: у него очень важная тема (сказано было это опять с тем неуловимым оттенком интонации, что и не поймешь: издевка это или гордость за произносимые слова: "Роль политотделов в организации колхозного движения на примере одной из братских республик. "Ну, республика, каковы понимаете, наша. И благодаря колхозам мы добились хлопковой независимости СССР. Так что, как вы понимаете, диссертация пройдет "на ура". Тут Станислав Петрович позволил себе больше обычного, и потому добавил: "Разумеется, сами политотделы тут ни при чем. Они сыграли свою роль, а потому их уже и реорганизовали". (Тут Сергей отметил для себя, что даже очень смелый Станислав Петрович не сказал: отменили или там ликвидировали. Такие характеристики можно было счесть за ошибку партии. А это - чревато не только для Станислава Петровича. Колебаться можно только с линией партии. Этот анекдот усвоили даже они, студенты). Около троллейбусной остановки они расстались. Прощаясь, когда пассажиры уже выходили из подошедшего троллейбуса Станислава Петровича, Сергей искренне поблагодарил его, а потом долго шел медленно чистыми весенники улицами, курил и думал о своем будущем. В тот день он еще не думал о том, чтоначнет писать всерьез (как ему думалось), то есть не стихи к капустнику или в свою тетрадь, а займется журналистикой и спустя годы (какие годы!) решит писать прозу, непременно роман и не поймет, как провинциальная среда и ее худосочные интеллектуальные ручейки (если они вообще были интеллектуальные!) не позволит вырваться на другой, предчувствуемы им, но ясно не осознаваемый уровень, что банальность, на которую он скатывается в изложении разных перипетий жизни, останавливала его рвение, он на месяцы бросал роман, а потом - и на годы и уже много позже, когда произошла вся эта история с его стихами, и он про себя вроде решил (на самом деле все это произошло чуть ли не интуитивно, как даже не умеющий плавать человек, неожиданно оказавшейся в воде начинает размахивать руками так, как он видел не раз у плавающих людей, но, возможно, не догадываясь, что при этом нужно еще сильно отталкиваться от воды и ногами, иначе неизбежно утонешь. Ну если рядом не найдется спасателей. Ему таковые не подвернулись, хотя благодаря работе в молодежной редакции он видел в упор многих знаменитостей, даже брал у некоторых интервью, но разве в таких блиц-контактах можно узнать что-то серьезное, основополагающее? Да если это и не блиц-контакт, а нечто большее, скажем, вечер в одной компании, или два. Он помнит, как к ним в город приехал Булат Окуджава, как вечером, после посиделок в редакции бард, один известный городской интеллектуал (уйдет чуть ли не полтора десятка лет, прежде чем он поймет, что такое провинциальные интеллектуалы-трепачи с поверхностными знаниями. Не случайно ни один из них никогда не выступил ни с одной статьей в московских журналах, - тем более - не выпустил книги. Все треп. Треп). И он пошел гулять по городу, как интеллектуал повел барда к полисаднику академии наук, где было много сирени,как они вдвоем ломали ветки, а он, Сергей, стоял на аллее, чуть ли не стреме. Цветы предназначались, конечно, не для барда, а для создания впечатления на девиц, которым почти тут же, от здания филармонии названивал интеллектуал с разрешения поэта-песенника, потом они зашли в магазин и интеллектуал громко спросил Сергея, есть ли у него деньги, чтобы купить выписку и закуску (интеллекутал, Сергей поймет позже, был родным братом Гарпагона, по крайней мере - Сергей никогда не видал денег в руках этого мыслителя, и цветы для создания обстоновки охмурения он знал где нарвать - обычный городской нахал в клумбы академии не полезет - есть внутренняя робость перед ее величеством НАУКА, но тут - интеллектуальный расчет). Потом была тесная компания - человек семь-восемь. (приехали приличные телки с налетом знания азбуки и еще один незнакомый ему русскоязычный поэт из местного института. Это с годами он поймет, что и Окуджава был примерно таким же грузином, как и он, Сергей, а его знакомый интеллектуал вдруг окажется евреем по матери и после второй израильско-еврейской войны засобирается в Израиль, хотя уедет много позже и там, наверное, найдет большое число Гарпагонов). Окуджава пел песни, причем, не только известные, но и такие, каких Сергей не слыхал. Как они быстро (по запаху, что ли? - это уже много лет спустя он задавал себе вопрос) почувс

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору