Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
ни пою...
-- Ну пой, -- сказал Захар Павлович и вышел вон из села.
На отшибе съежилась хатка без двора, видно, кто-то наспех
женился, поругался с отцом и выселился. Хата тоже стояла
пустой, и внутри нее было жутко. Одно только на прощанье
порадовало Захара Павловича -- из трубы этой хаты вырос наружу
подсолнух, -- он уже возмужал и склонился на восход солнца
зреющей головой.
Дорога заросла сухими, обветшалыми от пыли травами. Когда
Захар Павлович присаживался покурить, он видел на почве уютные
леса, где трава была деревьями: целый маленький жилой мир со
своими дорогами, своим теплом и полным оборудованием для
ежедневных нужд мелких озабоченных тварей. Заглядевшись на
муравьев, Захар Павлович держал их в голове еще версты четыре
своего пути и наконец подумал: "Дать бы нам муравьиный или
комариный разум -- враз бы можно жизнь безбедно наладить: эта
мелочь -- великие мастера дружной жизни; далеко человеку до
умельца-муравья".
Появился Захар Павлович на опушке города, снял себе чулан у
многодетного вдовца-столяра, вышел наружу и задумался: чем бы
ему заняться?
Пришел с работы столяр-хозяин и сел рядом с Захаром
Павловичем.
-- Сколько тебе за помещение платить? -- спросил Захар
Павлович.
Столяр похрипел горлом, как бы желая смеяться; в голосе его
слышна была безнадежность и то особое притерпевшееся отчаяние,
которое бывает у кругом и навсегда огорченного человека.
-- А ты чем занимаешься? Ничем? Ну, живи так, пока мои
ребята тебе голову не оторвали...
Это он сказал верно: в первую же ночь сыновья столяра --
ребята от десяти до двадцати лет -- облили спящего Захара
Павловича своей мочой, а дверь чулана приперли рогачом. Но
трудно было рассердить Захара Павловича, никогда не
интересовавшегося людьми. Он знал, что есть машины и сложные
мощные изделия, и по ним ценил благородство человека, а не по
случайному хамству. И в самом деле, утром Захар Павлович видел,
как старший сын столяра ловко и серьезно делал топорище, значит
-- главное в нем не моча, а ручная умелость.
Через неделю Захар Павлович так заскорбел от безделья, что
начал без спроса чинить дом столяра. Он перешил худые швы на
крыше, сделал заново крыльцо в сенях и вычистил сажу из
дымоходов. В вечернее время Захар Павлович тесал колышки.
-- Что ты делаешь? -- спрашивал у него столяр, промокая усы
хлебной коркой -- он только что пообедал: ел картошку и огурцы.
-- Может быть, на что годятся, -- отвечал Захар Павлович.
Столяр жевал корку и думал:
"Годятся могилы огораживать! Мои ребята говели постом -- все
могилы на кладбище специально обгадили".
Тоска Захара Павловича была сильнее сознания бесполезности
труда, и он продолжал тесать колья до полной ночной усталости.
Без ремесла у Захара Павловича кровь от рук приливала к голове,
и он начинал так глубоко думать о всем сразу, что у него
выходил один бред, а в сердце поднимался тоскливый страх. Бродя
днем по солнечному двору, он не мог превозмочь свою думу, что
человек произошел из червя, червь же -- это простая страшная
трубка, у которой внутри ничего нет -- одна пустая вонючая
тьма. Наблюдая городские дома, Захар Павлович открыл, что они в
точности похожи на закрытые гробы, и пугался ночевать в доме
столяра. Зверская работоспособная сила, не находя места, ела
душу Захара Павловича, он не владел собой и мучился
разнообразными чувствами, каких при работе у него никогда не
появлялось. Он начал видеть сны: будто умирает его отец --
шахтер, а мать поливает его молоком из своей груди, чтобы он
жил; но отец ей сердито говорит: "Дай хоть свободно помучиться,
стерва", -- потом долго лежит и оттягивает смерть; мать стоит
над ним и спрашивает: "Скоро ты?"; отец с ожесточением мученика
плюет, ложится вниз лицом и напоминает: "Хорони меня в старых
штанах, эти Захарке отдашь!"
Единственное, что радовало Захара Павловича, это сидеть на
крыше и смотреть вдаль, где в двух верстах от города проходили
иногда бешеные железнодорожные поезда. От вращения колес
паровоза и его быстрого дыхания у Захара Павловича радостно
зудело тело, а глаза взмокали легкими слезами от сочувствия
паровозу.
Столяр смотрел-смотрел на своего квартиранта и начал его
кормить бесплатно со своего стола. Сыновья столяра бросили в
отдельную чашку Захара Павловича на первый раз соплей, но отец
встал и с размаху, без всякого слова, выбил на скуле старшего
сына бугор.
-- Сам я человек как человек, -- спокойно сказал столяр,
сев на свое место, -- но, понимаешь ты, такую сволочь нарожал,
что, того и гляди, они меня кончат. Ты посмотри на Федьку! Сила
-- чертова: и где он себе ряшку налопал, сам не пойму -- с
малолетства на дешевых харчах сидят...
Начались первые дожди осени -- без времени, без пользы:
крестьяне давно пропали в чужих краях, а многие умерли на
дорогах, не дойдя до шахт и до южного хлеба. Захар Павлович
пошел со столяром на вокзал наниматься: у столяра там был
знакомый машинист.
Машиниста они нашли в дежурке, где отсыпались паровозные
бригады. Машинист сказал, что народу много, а работы нет;
остатки ближних деревень целиком живут на вокзале и делают что
попало за низкий расценок. Столяр вышел и принес бутылку водки
и круг колбасы. Выпив водки, машинист рассказал Захару
Павловичу и столяру про паровозную машину и тормоз Вестингауза.
-- Ты знаешь инерция какая на уклонах бывает при
шестидесяти осях в составе? -- возмущенный невежеством
слушателей, говорил машинист и упруго показывал руками мощь
инерции. -- Ого! Откроешь тормозной кран -- под тендером из-под
колодок синее пламя бьет, вагоны в затылок прут, паровоз дует с
закрытым паром -- одним разбегом в трубу клокочет! Ух, едрит
твою мать!.. Налей! Огурца зря не купил: колбаса желудок
запаковывает...
Захар Павлович сидел и молчал: он заранее не верил, что
поступит на паровозную работу -- куда ж тут ему справиться
после деревянных сковородок!
От рассказов машиниста его интерес к механическим изделиям
становился затаенней и грустней, как отказанная любовь.
-- А ты что заквок? -- заметил машинист скорбь Захара
Павловича. -- Приди завтра в депо, я с наставником поговорю,
может, в обтирщики возьмут! Не робей, сукин сын, раз есть
хочешь...
Машинист остановился, не кончив какого-то слова: у него
началась отрыжка.
-- Но, дьявол: колбаса твоя задним ходом прет! За гривенник
пуд, пищеброд, купил, лучше б я обтирочными концами закусил...
Но, -- снова обратился машинист к Захару Павловичу, -- но
паровоз мне делай под зеркало, чтоб я в майских перчатках мог
любую часть щупать! Паровоз никакой пылинки не любит: машина,
брат, это -- барышня... Женщина уж не годится -- с лишним
отверстием машина не пойдет...
Машинист понес в даль отвлеченных слов о каких-то женщинах.
Захар Павлович слушал-слушал и ничего не понимал: он не знал,
что женщин можно любить особо и издали; он знал, что такому
человеку следует жениться. С интересом можно говорить о
сотворении мира и о незнакомых изделиях, но говорить о женщине,
как и говорить о мужчинах, -- непонятно и скучно. Имел когда-то
Захар Павлович жену; она его любила, а он ее не обижал, но он
не видел от нее слишком большой радости. Многими свойствами
наделен человек; если страстно думать над ними, то можно ржать
от восторга даже собственного ежесекундного дыхания. Но что
тогда получится? Затея и игра в свое тело, а не серьезное
внешнее существование.
Захар Павлович сроду не уважал таких разговоров.
Через час машинист вспомнил о своем дежурстве. Захар
Павлович и столяр проводили его до паровоза, который вышел
из-под заправки. Машинист еще издали служебным басом крикнул
своему помощнику:
-- Как там пар?
-- Семь атмосфер, -- ответил без улыбки помощник,
высовываясь из окна.
-- Вода?
-- Нормальный уровень.
-- Топка?
-- Сифоню.
-- Отлично.
На другой день Захар Павлович пришел в депо.
Машинист-наставник, сомневающийся в живых людях старичок, долго
всматривался в него. Он так больно и ревниво любил паровозы,
что с ужасом глядел, когда они едут. Если б его воля была, он
все паровозы поставил бы на вечный покой, чтоб они не увечились
грубыми руками невежд. Он считал, что людей много, машин мало;
люди -- живые и сами за себя постоят, а машина -- нежное,
беззащитное, ломкое существо: чтоб на ней ездить исправно,
нужно сначала жену бросить, все заботы из головы выкинуть, свой
хлеб в олеонафт макать -- вот тогда человека можно подпустить к
машине, и то через десять лет терпения!
Наставник изучал Захара Павловича и мучился: холуй,
наверное, -- где пальцем надо нажать, он, скотина, кувалдой
саданет, где еле-еле следует стеклышко на манометре протереть,
он так надавит, что весь прибор с трубкой сорвет, -- разве ж
допустимо к механизму пахаря допускать?! "Боже мой, боже мой,
-- молча, но сердечно сердился наставник, -- где вы, старинные
механики, помощники, кочегары, обтирщики? Бывало, близ паровоза
люди трепетали, а теперь каждый думает, что он умней машины!
Сволочи, святотатцы, мерзавцы, холуи чертовы! По правилу, надо
бы сейчас же остановить движение! Какие нынче механики? Это
крушение, а не люди! Это бродяги, наездники, лихачи -- им болта
в руки давать нельзя, а они уже регулятором орудуют! Я, бывало,
когда что чуть стукнет лишнее в паровозе на ходу, что-нибудь
только запоет в ведущем механизме -- так я концом ногтя не
сходя с места чувствую, дрожу весь от страдания, на первой же
остановке губами дефект найду, вылижу, высосу, кровью смажу, а
втемную не поеду... а этот изо ржи да прямо в паровоз хочет!"
-- Иди домой -- рожу сначала умой, потом к паровозу
подходи, -- сказал наставник Захару Павловичу.
Умывшись, на вторые сутки Захар Павлович явился снова.
Наставник лежал под паровозом и осторожно трогал рессоры,
легонько постукивая по ним молоточком и прикладываясь ухом к
позванивавшему железу.
-- Мотя! -- позвал наставник слесаря. -- Подтяни здесь
гаечку на полниточки!
Мотя тронул гайку разводным ключом на полповорота. Наставник
вдруг так обиделся, что Захару Павловичу его жалко стало.
-- М/о'тюшка! -- с тихой угнетенной грустью сказал
наставник, но поскрипывая зубами. -- Что ты наделал, сволочь
проклятая? Ведь я тебе что сказал: гайку!! Какую гайку?
Основную! а ты контргайку мне свернул и с толку меня сбил! а ты
контргайку мне осаживаешь! а ты опять-таки контргайку мне
трогаешь! Ну, что мне с вами делать, звери вы проклятые? Иди
прочь, скотина!
-- Давайте я, господин механик, контргайку обратно на
полповорота отдам, а основную на полнитки прижму! -- попросил
Захар Павлович.
Наставник отозвался растроганным мирным голосом, оценив
сочувствие к своей правоте постороннего человека.
-- А? Ты заметил, да? Он же, он же... лесоруб, а не
слесарь! Он же гайку, гайку по имени не знает! а? Ну что ты
будешь делать? Он тут с паровозом как с бабой обращается, как
со шлюхой с какой! Господи боже мой!.. Ну, пойди, пойди сюда --
поставь мне гаечку по-моему...
Захар Павлович подлез под паровоз и сделал все точно и как
надо. Затем наставник до вечера занимался паровозами и ссорами
с машинистами. Когда зажгли свет, Захар Павлович напомнил
наставнику о себе. Тот снова остановился перед ним и думал свои
мысли.
-- Отец машины -- рычаг, а мать -- наклонная плоскость, --
ласково проговорил наставник, вспоминая что-то задушевное, что
давало ему покой по ночам. -- Попробуй завтра топки чистить --
приди вовремя. Но не знаю, не обещаю -- попробуем, посмотрим...
Это слишком сурьезное дело! Понимаешь: топка! Не что-нибудь, а
-- топка!.. Ну, иди, иди прочь!
Еще одну ночь проспал Захар Павлович в чулане у столяра, а
на заре, за три часа до начала работы, пришел в депо. Лежали
обкатанные рельсы, стояли товарные вагоны с надписями дальних
стран: Закаспийские, Закавказские, Уссурийские железные дороги.
Особые странные люди ходили по путям: умные и сосредоточенные
-- стрелочники, машинисты, осмотрщики и прочие. Кругом были
здания, машины, изделия и устройства.
Захару Павловичу представился новый искусный мир -- такой
давно любимый, будто всегда знакомый, -- и он решил навеки
удержаться в нем.
За год до недорода Мавра Фетисовна забеременела семнадцатый
раз. Ее мужик, Прохор Абрамович Дванов, обрадовался меньше, чем
полагается. Созерцая ежедневно поля, звезды, огромный текущий
воздух, он говорил себе: на всех хватит! И жил спокойно в своей
хате, кишащей мелкими людьми -- его потомством. Хотя жена
родила шестнадцать человек, но уцелело семеро, а восьмым был
приемыш -- сын утонувшего по своему желанию рыбака. Когда жена
за руку привела сироту, Прохор Абрамович ничего против не
сказал:
-- Ну, что ж: чем ребят гуще, тем старикам помирать
надежней... Покорми его, Мавруша!
Сирота поел хлеба с молоком, потом отодвинулся и зажмурился
от чужих людей.
Мавра Фетисовна поглядела на него и вздохнула:
-- Новое сокрушение господь послал... Помрет недоростком,
должно быть: глазами не живуч, только хлеб будет есть
напрасно...
Но мальчик не умирал два года и даже ни разу не болел. Ел он
мало, и Мавра Фетисовна смирилась с сиротой.
-- Ешь, ешь, родимый, -- говорила она, -- у нас не возьмешь
-- у других не схватишь...
Прохор Абрамович давно оробел от нужды и детей и ни на что
не обращал глубокого внимания -- болеют ли дети или рождаются
новые, плохой ли урожай или терпимый, -- и поэтому он всем
казался добрым человеком. Лишь почти ежегодная беременность
жены его немного радовала: дети были его единственным чувством
прочности своей жизни -- они мягкими маленькими руками
заставляли его пахать, заниматься домоводством и всячески
заботиться. Он ходил, жил и трудился как сонный, не имея
избыточной энергии для внутреннего счастья и ничего не зная
вполне определенно. Богу Прохор Абрамович молился, но
сердечного расположения к нему не чувствовал; страсти
молодости, вроде любви к женщинам, желания хорошей пищи и
прочее, -- в нем не продолжались, потому что жена была
некрасива, а пища однообразна и непитательна из года в год.
Умножение детей уменьшало в Прохоре Абрамовиче интерес к себе;
ему от этого становилось как-то прохладней и легче. Чем дальше
жил Проход Абрамович, тем все терпеливей и безотчетней
относился ко всем деревенским событиям. Если б все дети Прохора
Абрамовича умерли в одни сутки, он на другие сутки набрал бы
себе столько же приемышей, а если бы и приемыши погибли, Прохор
Абрамович моментально бросил бы свою земледельческую судьбу,
отпустил бы жену на волю, а сам вышел босым неизвестно куда --
туда, куда всех людей тянет, где сердцу, может быть, так же
грустно, но хоть ногам отрадно.
Семнадцатая беременность жены огорчила Прохора Абрамовича по
хозяйственным соображениям: в эту осень меньше родилось детей в
деревне, чем в прошлую, а главное -- не родила тетка Марья,
рожавшая двадцать лет ежегодно, за вычетом тех лет, которые
наступали перед засухой. Это приметила вся деревня, и, если
тетка Марья ходила порожняя, мужики говорили: "Ну, Марья нынче
девкой ходит -- летом голод будет".
В этот год Марья тоже ходила худой и свободной.
-- Паруешь, Марь Матвевна? -- с уважением спрашивали ее
прохожие мужики.
-- А что ж! -- говорила Марья и с непривычки стыдилась
своего холостого положения.
-- Ну ничего, -- успокаивали ее. -- Глядишь, опять скоро
сына почнешь: ты на это ухватлива...
-- а чего ж зря-то жить! -- смелела Марья. -- Лишь бы хлеб
был.
-- Это-то хоть верно, -- соглашались мужики. -- Бабе родить
не трудно, да хлеб за ней не поспевает... Да ты-то ведьма: ты
свою пору знаешь...
Прохор Абрамович сказал жене, что она отяжелела безо
времени.
-- И-их, Проша, -- ответила Мавра Фетисовна, -- я рожу, я и
с сумой для них пойду -- не ты ведь!
Прохор Абрамович умолк на долгое время.
Настал декабрь, а снегу не было -- озимые вымерзали. Мавра
Фетисовна родила двоешек.
-- Снеслась, -- сказал у ее кровати Прохор Абрамович. -- Ну
и слава богу: что ж теперь делать-то! Должно, эти будут живучие
-- морщинки на лбу и ручки кулаками.
Приемыш стоял тут же и глядел на непонятное с искаженным
постаревшим лицом. В нем поднялась едкая теплота позора за
взрослых, он сразу потерял любовь к ним и почувствовал свое
одиночество -- ему захотелось убежать и спрятаться в овраг. Так
же ему было одиноко, скучно и страшно, когда он увидел
склещенных собак -- он тогда два дня не ел, а всех собак
разлюбил навсегда. У кровати роженицы пахло говядиной и сырым
молочным телком, а сама Мавра Фетисовна ничего не чуяла от
слабости, ей было душно под разноцветным лоскутным одеялом --
она обнажила полную ногу в морщинах старости и материнского
жира; на ноге были видны желтые пятна каких-то омертвелых
страданий и синие толстые жилы с окоченевшей кровью, туго
разросшиеся под кожей и готовые ее разорвать, чтобы выйти
наружу; по одной жиле, похожей на дерево, можно чувствовать,
как бьется где-то сердце, с усилием прогоняя кровь сквозь узкие
обвалившиеся ущелья тела.
-- Что, Саш, загляделся? -- спросил Прохор Абрамович у
ослабевшего приемыша. -- Два братца тебе родилось. Отрежь себе
хлеба ломоть и ступай бегать -- нынче потеплело...
Саша ушел, не взяв хлеба. Мавра Фетисовна открыла белые
жидкие глаза и позвала мужа:
-- Проша! С сиротой -- десять у нас, а ты двенадцатый...
Прохор Абрамович и сам знал счет:
-- Пускай живут -- на лишний рот лишний хлеб растет.
-- Люди говорят, голод будет -- не дай бог страсти такой:
куда нам деваться с грудными да малолетними?
-- Не будет голода, -- для спокойствия решил Прохор
Абрамович. -- Озимые не удадутся, на яровых возьмем.
Озимые и взаправду не удались: они подмерзли еще с осени, а
весной окончательно задохнулись под полевою наледью. Яровые то
пугали, то радовали, но кое-как дозрели, подарив по десяти
пудов с десятины. Старшему сыну Прохора Абрамовича было лет
одиннадцать и почти столько же приемышу: кто-то один должен
идти побираться, чтобы носить семье помощь хлебными сухарями.
Прохор Абрамович молчал: своего послать жалко, а сироту --
стыдно.
-- Что ж ты молчишь-то сидишь? -- озлобилась Мавра
Фетисовна. -- Агапка семилетнего отправила, Мишка Дувакин
девчонку снарядил, а ты все сидишь, идол беззаботный! Пшена-то
до рождества не хватит, а хлеба со Спаса не видим!..
Весь вечер Прохор Абрамович шил удобный и уемистый мешок из
старого рядна. Раза два он подзывал Сашу и примеривал к его
плечам:
-- Ничего? Тут не тянет?
-- Ничего, -- отвечал Саша.
Семилетний Прошка сидел рядом с отцом и вдевал суровую нитку
в иглу, когда она выскакивала, так как сам отец видел неясно.
-- Папаньк, завтра Сашку побираться прогонишь? -- спросил
Прошка.
-- Чего ты болтаешь сидишь? -- сердился отец. -- Вот ты
подрастешь -- сам попобираешься.
-- Я не пойду, -- отказался Прошка, -- я воровать буду.
Помнишь, ты говорил, кобылу у дяди Гришки свели? Они свели, им
хорошо, а дядя Гришка мерина опять купил. А я вырасту -- украду
мерина.
На ночь Мавра Фетисовна накорми