Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
-- А я догадываюсь! -- подморгнул Гопнер.
-- Что ж ты догадался?
-- А то, что хлеб и любое вещество надо губить друг для
друга, а не копить его. Раз не можешь сделать самого лучшего
для человека -- дай ему хоть хлеба. А ведь мы хотели самое
лучшее дать...
В зале зазвонили о начале собрания.
-- Пойдем порассуждаем маленько, -- сказал Гопнер Дванову.
-- Мы теперь с тобой ведь не объекты, а субъекты, будь они
прокляты: говорю и сам своего почета не понимаю!
В повестке дня стоял единственный вопрос -- новая
экономическая политика. Гопнер сразу задумался над ним -- он не
любил политики и экономии, считая, что расчет удобен в машине,
а в жизни живут одни разности и единственные числа.
Секретарь губкома, бывший железнодорожный техник, плохо
признавал собрания -- он видел в них формальность, потому что
рабочий человек все равно не успевает думать с быстротой речи:
мысль у пролетария действует в чувстве, а не под плешью.
Поэтому секретарь обыкновенно сокращал ораторов:
-- Сжимайся, сжимайся, товарищ, на твою болтовню продотряды
хлеб добывают -- ты помни это!
А иногда просто обращался к собранию:
-- Товарищи, понял ли кто-нибудь и что-нибудь? Я ничего не
понял. Нам важно знать, -- уже сердито отчеканивал секретарь,
-- что нам делать по выходе отсюда из дверей. А он тут плачет
нам о каких-то объективных условиях. А я говорю -- когда
революция, тогда нет объективных условий...
-- Правильно! -- покрывало собрание. Все равно, если б было
и неправильно, то людей находилось так много, что они устроили
бы по-своему.
Нынче секретарь губкома сидел с печальным лицом; он был уже
пожилым человеком и втайне хотел, чтобы его послали заведовать
какой-нибудь избой-читальней, где бы он мог строить социализм
ручным способом и смог бы довести его до видимости всем.
Информации, отчеты, сводки и циркуляры начинали разрушать
здоровье секретаря; беря их на дом, он не приносил их обратно,
а управляющему делами потом говорил: "Товарищ Молельников,
знаешь, их сынишка сжег в лежанке, когда я спал. Проснулся, а в
печке пепел. Давай попробуем копий не посылать -- посмотрим,
будет контрреволюция или нет?"
-- Давай, -- соглашался Молельников. -- Бумагой, ясная
вещь, ничего не сделаешь -- там одни понятия написаны; ими
губернию держать -- все равно как за хвост кобылу.
Молельников был из мужиков и так скучал от своих занятий в
губкоме, что завел на его дворе огородные грядки и выходил на
них во время службы, чтобы потрудиться.
Сегодня секретарь губкома был отчасти доволен: новую
экономическую политику он представлял как революцию, пущенную
вперед самотеком -- за счет желания самого пролетариата. А
раньше революция шла на тяговых усилиях аппаратов и учреждений,
точно госаппарат на самом деле есть машина для постройки
социализма. С этого секретарь и начал свою речь.
Дванов сидел между Гопнером и Фуфаевым, а впереди него
непрерывно бормотал незнакомый человек, думая что-то в своем
закрытом уме и не удерживаясь от слов. Кто учился думать при
революции, тот всегда говорил вслух, и на него не жаловались.
Партийные люди не походили друг на друга -- в каждом лице
было что-то самодельное, словно человек добыл себя откуда-то
своими одинокими силами. Из тысячи можно отличить такое лицо --
откровенное, омраченное постоянным напряжением и немного
недоверчивое. Белые в свое время безошибочно угадывали таких
особенных самодельных людей и уничтожали их с тем болезненным
неистовством, с каким нормальные дети бьют уродов и животных: с
испугом и сладострастным наслаждением.
Газ дыханий уже образовал под потолком зала как бы мутное
местное небо. Там горел матовый электрический свет, чуть
пульсируя в своей силе, -- вероятно, на электрической станции
не было цельного приводного ремня на динамо, и старый,
изношенный ремень бил сшивкой по шкиву, меняя в динамо
напряжение. Это было понятно для половины присутствующих. Чем
дальше шла революция, тем все более усталые машины и изделия
оказывали ей сопротивление -- они уже изработали все свои сроки
и держались на одном подстегивающем мастерстве слесарей и
машинистов.
Неизвестный Дванову партиец внятно бормотал впереди,
наклонив голову и не слушая оратора.
Гопнер глядел отвлеченно вдаль, унесенный потоком удвоенной
силы -- речью оратора и своим спешащим сознанием. Дванов
испытывал болезненное неудобство, когда не мог близко
вообразить человека и хотя бы кратко пожить его жизнью. Он с
ясном чувстве Александр уже имел тот новый свет, но его можно
человеку, почти целиком съеденному сорокалетней работой; его
нос, скулья и ушные мочки так туго обтянулись кожей, что
человека, смотревшего на Гопнера, забирал нервный зуд. Когда
Гопнер раздевался в бане, он, наверное, походил на мальчика, но
на самом деле Гопнер был стоек, силен и терпелив, как редкий.
Долгая работа жадно съедала, и съела, тело Гопнера -- осталось
то, что и в могиле долго лежит: кость да волос; жизнь его,
утрачивая всякие вожделения, подсушенная утюгом труда, сжалась
в одно сосредоточенное сознание, которое засветило глаза
Гопнера позднею страстью голого ума.
Дванов вспомнил про свои прежние встречи с ним. Когда-то они
много беседовали о шлюзовании реки Польного Айдара, на которой
стоял их город, и курили махорку из кисета Гопнера; говорили
они не столько ради общественного блага, сколько от своего
избыточного воодушевления, не принимавшегося людьми в свою
пользу.
Оратор говорил сейчас мелкими простыми словами, в каждом
звуке которых было движение смысла; в речи говорившего было
невидимое уважение к человеку и боязнь его встречного разума,
отчего слушателю казалось, что он тоже умный.
Один партиец, соседний Дванову, равнодушно сообщил в залу:
-- Обтирочных концов нету -- лопухи заготовляем!..
Электричество припогасло до красного огня -- это по инерции
еще вращалась динамо-машина на станции. Все люди поглядели
вверх. Электричество тихо потухло.
-- Вот тебе раз! -- сказал кто-то во мраке.
В тишине было слышно, как громко ехала телега по мостовой и
плакал ребенок в далекой комнате сторожа.
Фуфаев спросил у Дванова, что такое товарообмен с
крестьянами в пределах местного оборота -- о чем докладывал
секретарь. Но Дванов не знал. Гопнер тоже не знал: подожди,
сказал он Фуфаеву, если ремень сошьют на станции, тогда
докладчик тебе скажет.
Электричество загорелось: на электрической станции привыкли
устранять неполадки почти на ходу машин.
-- Свободная торговля для Советской власти, -- продолжал
докладчик, -- все равно что подножный корм, которым залепится
наша разруха хоть на самых срамных местах...
-- Понял? -- тихо спросил Фуфаев у Гопнера. -- Надо
буржуазию в местный оборот взять -- она тоже утильный
предмет...
-- Во-во! -- расслышал и Гопнер, почерневший от скрытой
слабости.
Оратор приостановился:
-- Ты что там, Гопнер, зверем гудишь? Ты не спеши
соглашаться -- для меня самого не все ясно. Я вас не убеждаю, а
советуюсь с вами -- я не самый умный...
-- Ты -- такой же! -- громко, но доброжелательно определил
Гопнер. -- Дурей нас будешь -- другого поставим, будь мы
прокляты!
Собрание удовлетворенно засмеялось. В те времена не было
определенного кадра знаменитых людей, зато каждый чувствовал
свое собственное имя и значение.
-- А ты слова тяни на нитку и на нет своди, -- еще раз
посоветовал оратору Гопнер, не поднимаясь с места.
С потолка капала грязь. Из какой-то маленькой разрухи вверху
с чердака проходила мутная вода. Фуфаев думал, что напрасно
умер его сын от тифа -- напрасно заградительные отряды
отгораживали города от хлеба и разводили сытую вошь.
Вдруг Гопнер позеленел, сжал сухие обросшие губы и встал со
стула.
-- Мне дурно, Саш! -- сказал он Дванову и пошел с рукой у
рта.
Дванов вышел за ним. Наружи Гопнер остановился и оперся
головой о холодную кирпичную стену.
-- Ты ступай дальше, Саш, -- говорил Гопнер, стыдясь
чего-то. -- Я сейчас обойдусь.
Дванов стоял. Гопнера вырвало непереваренной черной пищей,
но очень немного.
Гопнер вытер реденькие усы красным платком.
-- Сколько лет натощак жил -- ничего не было, -- смущался
Гопнер. -- А сегодня три лепешки подряд съел -- и отвык...
Они сели на порог дома. Из зала было распахнуто для воздуха
окно, и все слова слышались оттуда. Лишь ночь ничего не
произносила, она бережно несла свои цветущие звезды над пустыми
и темными местами земли. Против горсовета находилась конюшня
пожарной команды, а каланча сгорела два года назад. Дежурный
пожарный ходил теперь по крыше горсовета и наблюдал оттуда
город. Ему там было скучно -- он пел песни и громыхал по железу
сапогами. Дванов и Гопнер слышали затем, как пожарный затих --
вероятно, речь из зала дошла и до него.
Секретарь губкома говорил сейчас о том, что на продработу
посылались обреченные товарищи, а наше красное знамя чаще всего
шло на обшивку гробов.
Пожарный недослышал и запел свою песню:
Лапти по п/о'лю шагали,
Люди их пустыми провожали...
-- Чего он там поет, будь он проклят? -- сказал Гопнер и
прислушался. -- Обо всем поет -- лишь бы не думать... Все равно
водопровод не работает: зачем-то пожарные есть!
Пожарный в это время глядел на город, освещенный одними
звездами, и предполагал: что бы было, если б весь город сразу
загорелся? Пошла бы потом голая земля из-под города мужикам на
землеустройство, а пожарная команда превратилась бы в сельскую
дружину, а в дружине бы служба спокойней была.
Сзади себя Дванов услышал медленные шаги спускающегося с
лестницы человека. Человек бормотал себе свои мысли, не умея
соображать молча. Он не мог думать втемную -- сначала он должен
свое умственное волнение переложить в слово, а уж потом, слыша
слово, он мог ясно чувствовать его. Наверно, он и книжки читал
вслух, чтобы загадочные мертвые знаки превращать в звуковые
вещи и от этого их ощущать.
-- Скажи пожалуйста! -- убедительно говорил себе и сам
внимательно слушал человек. -- Без него не знали: торговля,
товарообмен да налог! Да оно так и было: и торговля шла сквозь
все отряды, и мужик разверстку сам себе скащивал, и получался
налог! Верно я говорю иль я дурак?..
Человек иногда приостанавливался на ступеньках и делал себе
возражения:
-- Нет, ты дурак! Неужели ты думаешь, что Ленин глупей
тебя: скажи пожалуйста!
Человек явно мучился. Пожарный на крыше снова запел, не
чувствуя, что под ним происходит.
-- Какая-то новая экономическая политика! -- тихо удивлялся
человек. --
Дали просто уличное название коммунизму! И я по-уличному
чевенгурцем называюсь -- надо терпеть!
Человек дошел до Дванова и Гопнера и спросил у них:
-- Скажите мне, пожалуйста: вот у меня коммунизм стихией
прет -- могу я его политикой остановить иль не надо?
-- Не надо, -- сказал Дванов.
-- Ну, а раз не надо -- о чем же сомнение? -- сам для себя
успокоительно ответил человек и вытащил из кармана щепотку
табаку. Он был маленького роста, одетый в прозодежду
коммуниста, -- шинель с плеч солдата, дезертира царской войны,
-- со слабым носом на лице.
Дванов узнал в нем того коммуниста, который бормотал спереди
него на собрании.
-- Откуда ты такой явился? -- спросил Гопнер.
-- Из коммунизма. Слыхал такой пункт? -- ответил прибывший
человек.
-- Деревня, что ль, такая в память будущего есть?
Человек обрадовался, что ему есть что рассказать.
-- Какая тебе деревня -- беспартийный ты, что ль? Пункт
есть такой --
целый уездный центр. По-старому он назывался Чевенгур. А я там
был, пока что, председателем ревкома.
-- Чевенгур от Новоселовска недалеко? -- спросил Дванов.
-- Конечно, недалеко. Только там гамаи живут и к нам не
ходят, а у нас всему конец.
-- Чему ж конец-то? -- недоверчиво спрашивал Гопнер.
-- Да всей всемирной истории -- на что она нам нужна?
Ни Гопнер, ни Дванов ничего дальше не спросили. Пожарный
мерно гремел по откосу крыши, озирая город сонными глазами.
Петь он перестал, а скоро и совсем затих -- должно быть, ушел
на чердак спать. Но в эту ночь нерадивого пожарного застигло
начальство. Перед тремя собеседниками остановился формальный
человек и начал кричать с мостовой на крышу:
-- Распопов! Наблюдатель! К вам обращается инспектор
пожарной охраны. Есть там кто на вышке?
На крыше была чистая тишина.
-- Распопов!
Инспектор отчаялся и сам полез на крышу.
Ночь тихо шумела молодыми листьями, воздухом и скребущимся
ростом трав в почве. Дванов закрывал глаза, и ему казалось, что
где-то ровно и длительно ноет вода, уходящая в подземную
воронку. Председатель Чевенгурского уисполкома затягивал носом
табак и норовил чихнуть. Собрание чего-то утихло: наверно, там
думали.
-- Сколько звезд интересных на небе, -- сказал он, -- но
нет к ним никаких сообщений.
Инспектор пожарной охраны привел с крыши дежурного
наблюдателя. Тот шел на расправу покорными ногами, уже
остывшими ото сна.
-- Пойдете на месяц на принудительные работы, --
хладнокровно сказал инспектор.
-- Поведут, так пойду, -- согласился виновный. -- Мне
безразлично: паек там одинаковый, а работают по кодексу.
Гопнер поднялся уходить домой -- у него был недуг во всем
теле. Чевенгурский председатель последний раз понюхал табаку и
откровенно заявил:
-- Эх, ребята, хорошо сейчас в Чевенгуре!
Дванов заскучал о Копенкине, о далеком товарище, где-то
бодрствовавшем в темноте степей.
Копенкин стоял в этот час на крыльце Черновского сельсовета
и тихо шептал стих о Розе, который он сам сочинил в текущие
дни. Над ним висели звезды, готовые капнуть на голову, а за
последним плетнем околицы простиралась социалистическая земля
-- родина будущих, неизвестных народов. Пролетарская Сила и
рысак Дванова равномерно жевали сено, надеясь во всем остальном
на храбрость и разум человека.
Дванов тоже встал и протянул руку председателю Чевенгура:
-- Как ваша фамилия?
Человек из Чевенгура не мог сразу опомниться от волнующих
его собственных мыслей.
-- Поедем, товарищ, работать ко мне, -- сказал он. -- Эх,
хорошо сейчас у нас в Чевенгуре!.. На небе луна, а под нею
громадный трудовой район -- и весь в коммунизме, как рыба в
озере! Одного у нас нету: славы...
Гопнер живо остановил хвастуна:
-- Какая луна, будь ты проклят? Неделю назад ей последняя
четверть была...
-- Это я от увлечения сказал, -- сознался чевенгурец. -- У
нас без луны еще лучше. У нас лампы горят с абажурами.
Три человека тронулись вместе по улице -- под озабоченные
восклицания каких-то птичек в палисадниках, почуявших свет на
востоке. Бывает хорошо изредка пропускать ночи без сна -- в них
открывалась Дванову невидимая половина прохладного
безветренного мира.
Дванову понравилось слово Чевенгур. Оно походило на влекущий
гул неизвестной страны, хотя Дванов и ранее слышал про этот
небольшой уезд. Узнав, что чевенгурец поедет через Калитву,
Дванов попросил его навестить в Черновке Копенкина и сказать
ему, чтобы он не ждал его, Дванова, а ехал бы дальше своей
дорогой. Дванов хотел снова учиться и кончить политехникум.
-- Заехать не трудно, -- согласился чевенгурец. -- После
коммунизма мне интересно поглядеть на разрозненных людей.
-- Болтает черт его знает что! -- возмутился Гопнер. --
Везде разруха, а у него одного -- свет под абажуром.
Дванов прислонил бумагу к забору и написал Копенкину письмо.
"Дорогой товарищ Копенкин! Ничего особенного нет. Политика
теперь другая, но правильная. Отдай моего рысака любому
бедняку, а сам поезжай..."
Дванов остановился: куда мог поехать и надолго поместиться
Копенкин?
-- Как ваша фамилия? -- спросил Дванов у чевенгурца.
-- Моя-то -- Чепурный. Но ты пиши -- Японец; весь район
ориентируется на Японца.
"...поезжай к Японцу. Он говорит, что у него есть социализм.
Если правда, то напиши мне, а я уж не вернусь, хотя мне хочется
не расставаться с тобой. Я сам еще не знаю, что лучше всего для
меня. Я не забуду ни тебя, ни Розу Люксембург. Твой сподвижник
_Александр Дванов_".
Чепурный взял бумажку и тут же прочитал ее.
-- Сумбур написал, -- сказал он. -- В тебе слабое чувство
ума.
И они попрощались и разошлись в свои стороны: Гопнер и
Дванов -- на край города, а чевенгурец -- на постоялый двор.
-- Ну как? -- спросил у Дванова дома Захар Павлович.
Александр рассказал ему про новую экономическую политику.
-- Погибшее дело! -- лежа в кровати, заключил отец. -- Что
к сроку не поспеет, то и посеяно зря... Когда власть-то брали,
на завтрашний день всему земному шару обещали благо, а теперь,
ты говоришь, объективные условия нам ходу не дают... Попам тоже
до рая добраться сатана мешал...
Гопнер когда дошел до квартиры, то у него прошли все боли.
"Чего-то мне хочется? -- думал он. -- Отцу моему хотелось
бога увидеть наяву, а мне хочется какого-то пустого места, будь
оно проклято, -- чтобы сделать все сначала, в зависимости от
своего ума..."
Гопнеру хотелось не столько радости, сколько точности.
Чепурный же ни о чем не тужил: в его городе Чевенгуре и
благо жизни, и точность истины, и скорбь существования
происходили сами собой по мере надобности. На постоялом дворе
он дал есть траву своей лошади и лег подремать в телегу.
"Возьму-ка я у этого Копенкина рысака в упряжку, -- наперед
решил он. -- Зачем его отдавать любому бедняку, когда бедняку и
так громадные льготы, скажи пожалуйста!"
Утром постоялый двор набился телегами крестьян, приехавших
на базар. Они привезли понемногу -- кто пуд пшена, кто пять
корчажек молока, чтобы не жалко было, если отнимут. На заставе,
однако, их не встретил заградительный отряд, поэтому они ждали
облавы в городе. Облава чего-то не появлялась, и мужики сидели
в тоске на своем товаре.
-- Не отбирают теперь? -- спросил у крестьян Чепурный.
-- Что-то не тронули: не то радоваться, не то горевать.
-- А что?
-- Да кабы хуже чего не пришло -- лучше б отбирали пускай!
Эта власть все равно жить задаром не даст.
"Ишь ты -- где у него сосет! -- догадался Чепурный. --
Объявить бы их мелкими помещиками, напустить босоту и
ликвидировать в течение суток всю эту подворную буржуазную
заразу!"
-- Дай закурить! -- попросил тот же пожилой крестьянин.
Чепурный исподволь посмотрел на него чужими глазами.
-- Сам домовладелец, а у неимущего побираешься...
Мужик понял, но скрыл обиду.
-- Да ведь по разверстке, товарищ, все отобрали: кабы не
она, я б тебе сам в мешочек насыпал.
-- Ты насыпешь! -- усомнился Чепурный. -- Ты высыпешь --
это да!
Крестьянин увидел вяляющуюся чеку, слез с телеги и положил
ее за голенище.
-- Когда как, -- ровным голосом сообщил он. -- Товарищ
Ленин, пишут в газетах, учет полюбил: стало быть, из недобрых
рук можно и в мешок набрать, если из них наземь сыплется.
-- А ты тоже с мешком живешь? -- напрямик спрашивал
Чепурный.
-- Не ин/а'че. Поел -- и рот завязал. А из тебя сыплется,
да никто не подбирает. Мы сами, земляк, знатные, -- зачем ты
человека понапрасну обижаешь?
Чепурный, обученный в Чевенгуре большому уму, замолча