Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
л.
Несмотря на звание председателя ревкома, Чепурный этим званием
не пользовался. Иногда, когда он, бывало, сидел в канцелярии,
ему приходила в голову жалостная мысль, что в деревнях живут
люди, сплошь похожие друг на друга, которые сами не знают, как
им продолжать жизнь, и если не трогать их, то они вымрут;
поэтому весь уезд будто бы нуждался в его умных заботах.
Объезжая же площадь уезда, он убедился в личном уме каждого
гражданина и давно упразднил административную помощь населению.
Пожилой собеседник снова утвердил Чепурного в том простом
чувстве, что живой человек обучен своей судьбе еще в животе
матери и не требует надзора.
При выезде с постоялого двора Чепурного окоротил сподручный
хозяина и попросил денег за постой. У того денег не было и быть
не могло -- в Чевенгуре не имелось бюджета, на радость
губернии, полагавшей, что там жизнь идет на здоровых основах
самоокупаемости; жители же давно предпочли счастливую жизнь
всякому труду, сооружениям и взаимным расчетам, которым
жертвуется живущее лишь однажды товарищеское тело человека.
Отдать за постой было нечем.
-- Бери что хочешь, -- сказал сподручному чевенгурец. -- Я
голый коммунист.
Тот самый мужик, что имел мысли против чевенгурца, подошел
на слух этого разговора.
-- А сколько по таксе с него полагается? -- спросил он.
-- Миллион, если в горнице не спал, -- определил
сподручный.
Крестьянин отвернулся и снял у себя с горла, из-под рубашки,
кожаную мошонку.
-- Вот н/а' тебе, малый, и отпусти человека, -- подал
деньги бывший собеседник чевенгурца.
-- Мое дело -- служба, -- извинился сподручный. -- Я душу
вышибу, а даром со двора никого не пущу.
-- Резон, -- спокойно согласился с ним крестьянин. -- Здесь
не степь, а заведение: людям и скоту одинаковый покой.
За городом Чепурный почувствовал себя свободней и умней.
Снова перед ним открылось успокоительное пространство. Лесов,
бугров и зданий чевенгурец не любил, ему нравился ровный,
покатый против неба живот земли, вдыхающий в себя ветер и
жмущийся под тяжестью пешехода.
Слушая, как секретарь ревкома читал ему вслух циркуляры,
таблицы, вопросы для составления планов и прочий
государственный материал из губернии, Чепурный всегда говорил
одно -- политика! -- и задумчиво улыбался, втайне не понимая
ничего. Вскоре секретарь перестал читать, управляясь со всем
объемом дел без руководства Чепурного.
Сейчас чевенгурца везла черная лошадь с белым животом -- чья
она была, неизвестно. Увидел ее Чепурный в первый раз на
городской площади, где эта лошадь объедала посадки будущего
парка, привел на двор, запряг и поехал. Что лошадь была ничья,
тем она дороже и милей для чевенгурца: о ней некому
позаботиться, кроме любого гражданина. Поэтому-то весь скот в
Чевенгурском уезде имел сытый, отменный вид и круглые обхваты
тела.
Дорога заволокла Чепурного надолго. Он пропел все песни,
какие помнил наизусть, хотел о чем-нибудь подумать, но думать
было не о чем -- все ясно, оставалось действовать: как-нибудь
вращаться и томить свою счастливую жизнь, чтобы она не стала
слишком хорошей, но на телеге трудно утомить себя. Чевенгурец
спрыгнул с телеги и побежал рядом с пышущей усталым дыханием
лошадью. Уморившись бежать, он прыгнул на лошадь верхом, а
телега по-прежнему гремела сзади пустой. Чепурный оглянулся на
телегу -- ему она показалась плохой и неправильно устроенной:
слишком тяжела на ходу.
Тпру, -- сказал он коню и враз отпряг телегу. -- Стану я
живую жизнь коня на мертвую тяготу тратить: скажи пожалуйста!
-- И, оставив сбрую, он поехал верхом на освобожденном коне;
телега опустила оглобли и легла ждать произвола первого
проезжего крестьянина.
"Во мне и в лошади сейчас кровь течет! -- бесцельно думал
Чепурный на скаку, лишенный собственных усилий. -- Придется
копенкинского рысака в поводу держать -- на пристяжку некуда".
Под вечер он достиг какой-то маленькой степной деревушки --
настолько безлюдной, словно здесь люди давно сложили свои
кости. Вечернее небо виднелось продолжением степи -- и конь под
чевенгурцем глядел на бесконечный горизонт как на страшную
участь своих усталых ног.
Чевенгурец постучал в чью-то мирную хату. С заднего двора
вышел старик и выглянул из-за плетня.
-- Отопри ворота, -- сказал Чепурный. -- Хлеб и сено
водятся у тебя?
Старик безбоязненно молчал, изучая всадника чуткими,
привычными глазами. Чепурный сам перелез через плетень и открыл
ворота. Оголодавший конь сейчас же начал объедать под сараем
присмиревшую на ночь травку. Старик, видимо, оплошал от
самовольства гостя и сел на поваленный дубок, как чужой
человек. В избе чевенгурца никто не встретил; там пахло
чистотою сухой старости, которая уже не потеет и не пачкает
вещей следами взволнованного тела; он нашел на полке кусок
хлеба, испеченного из просяной шелухи и крошеной травы, оставил
половину старику, а остальное с усилием съел.
В начале ночи старик пришел в избу. Чепурный собирал крошки
нюхательного табака в кармане, чтобы понюхать и не скучать до
сна.
-- Там конь твой мечется, -- сказал старик. -- Так я дал
ему малость отавы... С прошлого года осталась охапка -- пускай
поест...
Старик говорил недумающим, рассеянным голосом, будто у него
была своя тягость на душе. Чепурный насторожился.
-- Далеко, отец, от вас до Калитвы?
-- Дале%ко не дале%ко, -- отвечал старик, -- а тебе туда
ехать ближе, чем тут оставаться...
Чевенгурец быстро оглядел хату и заметил рогач у загнетки --
револьвера он с собой не взял, считая революцию уже тишиной.
-- Кто ж у вас здесь? Нито бандиты?
-- Два зайца от своей смерти волка сгрызут, милый человек!
Народ дюже печальный пошел, а наша деревня при дороге -- ее
всякому грабить сподручно... Вот мужики и сидят с семействами
по логам да по дальним закорякам, а кто проявится сюда, в том и
жизнь запрещают...
Ночь низко опустила заволоченное тучами безвыходное небо.
Чепурный выехал из деревни в безопасную степную тьму, и конь
пошел вдаль, сам себе нюхая дорогу. Из земли густыми облаками
испарялась тучная теплота, и чевенгурец, надышавшись, уснул,
обняв за шею бредущую лошадь.
Тот, к кому он ехал, сидел в эту ночь за столом Черновского
сельсовета. На столе горела лампа, освещая за окнами огромную
тьму. Копенкин говорил с тремя мужиками о том, что социализм --
это вода на высокой степи, где пропадают отличные земли.
-- То нам с малолетства известно, Степан Ефимыч, --
соглашались крестьяне: они рады были побалакать, потому что им
не хотелось спать. -- Сам ты не здешний, а нужду нашу сразу
заметил, и кто тебя надоумил? Только что нам будет за то, раз
мы этот социализм даром для Советской власти заготовим? Ведь
туда трудов немало надобно положить -- как ты скажешь?
Копенкин горевал, что нет с ним Дванова -- тот бы им
социализм мысленно доказал.
-- Как что будет? -- самостоятельно объяснял Копенкин. -- У
тебя же у первого навсегда в душе покойно станет. А сейчас у
тебя там что?
-- Там-то? -- собеседник останавливался на своем слове и
смотрел себе на грудь, стараясь разглядеть, что у него есть
внутри. -- Там у меня, Степан Ефимыч, одна печаль и черное
место...
-- Ну вот -- сам видишь, -- указывал Копенкин.
-- Прошлый год я бабу от холеры схоронил, -- кончал
печальный гражданин, -- а в нынешнюю весну корову продотряд
съел... Две недели в моей хате солдаты жили -- всю воду из
колодца выпили. Мужики-то помнят...
-- Еще бы! -- подтверждали двое свидетелей.
Лошадь Копенкина -- Пролетарская Сила -- отъелась и вздулась
телом за эти недели, что она стояла без походов. По ночам она
рычала от стоячей силы и степной тоски. Мужики днем приходили
на двор сельсовета и обхаживали Пролетарскую Силу по нескольку
раз. Пролетарская Сила угрюмо смотрела на своих зрителей,
поднимала голову и мрачно зевала. Крестьяне почтительно
отступали перед горюющим зверем, а потом говорили Копенкину:
-- Ну, и конь у тебя, Степан Ефимыч! Цены ему нет -- это
Драбан Иваныч!
Копенкин давно знал цену своему коню:
-- Классовая скотина: по сознанию он революционней вас!
Иногда Пролетарская Сила принималась разрушать сарай, в
котором она стояла без дела. Тогда выходил на крыльцо Копенкин
и кратко приказывал:
-- Брось, бродяга!
Конь затихал.
Рысак Дванова от близости Пролетарской Силы весь запаршивел,
оброс длинной шерстью и начал вздрагивать даже от внезапной
ласточки.
-- Этот конь свойских рук просит, -- рассуждали посетители
сельсовета. -- Иначе он весь сам собой опорочится.
У Копенкина по должности предсельсовета прямых обязанностей
не встретилось. Приходили в сельсовет ежедневно разговаривать
мужики; Копенкин слушал эти разговоры, но почти не отвечал на
них и лишь стоял на страже революционной деревни от набегов
бандитов, но бандиты как будто умолкли.
На сходе он раз навсегда объявил:
-- Дала вам Советская власть благо -- пользуйтесь им без
остатка врагам. Вы сами -- люди и товарищи, я вам не умник, и в
Совет с дворовой злобой не появляйтесь. Мое дело краткое --
пресекать в корне любые поползновения...
Крестьяне уважали Копенкина день ото дня больше, потому что
он не поминал ни про разверстку, ни про трудгужповинность, а
бумажки из волревкома складывал в пачку до приезда Дванова.
Грамотные мужики почитывали эти бумажки и советовали Копенкину
истребить их без исполнения: теперь власть на любом месте может
организоваться, и никто ей не упрек, говорили они, читал новый
закон, Степан Ефимыч?
-- Нет, а что? -- отвечал Копенкин.
-- Самим Лениным объявлен, как же! Власть теперь местная
сила, а не верхняя!
-- Тогда волость нам недействительна, -- делал вывод
Копенкин. -- Эти бумажки по закону надо бросить.
-- Вполне законно! -- поддакивали присутствующие. --
Давай-ка мы их по порциям разделим на раскурку.
Копенкину нравился новый закон, и он интересовался, можно ли
Советскую власть учредить в открытом месте -- без построек.
-- Можно, -- отвечали думающие собеседники. -- Лишь бы
бедность поблизости была, а где-нибудь подальше -- белая
гвардия...
Копенкин успокаивался. В нынешнюю ночь разговоры кончились в
полночь: в лампе догорел керосин.
-- Мало из волости керосину дают, -- сожалели уходящие,
ненаговорившиеся мужики. -- Плохо служит нам государство.
Чернил, вон, цельный пузырь прислали, а они и не понадобились.
Лучше б керосин слали либо постное масло.
Копенкин вышел на двор поглядеть на ночь -- он любил эту
стихию и всегда наблюдал ее перед сном. Пролетарская Сила,
почуяв друга, тихо засопела. Копенкин услышал лошадь -- и
маленькая женщина снова представилась ему как безвозвратное
сожаление.
Где-то одиноко лежала она сейчас -- под темным волнением
весенней ночи, а в чулане валялись ее пустые башмаки, в которых
она ходила, когда была теплой и живой.
-- Роза! -- сказал Копенкин своим вторым маленьким голосом.
Конь заржал в сарае, словно увидел путь, и хрястнул ногой по
перекладине запора: он собирался вырваться на весеннее
бездорожье и броситься наискосок к германскому кладбищу --
лучшей земле Копенкина; та спертая тревога, которая томилась в
Копенкине под заботами предсельсоветской бдительности и
товарищеской преданностью Дванову, сейчас тихо обнажилась
наружу. Конь, зная, что Копенкин близок, начал бушевать в
сарае, сваливая на стены и запоры тяжесть громадных чувств,
будто именно он любил Розу Люксембург, а не Копенкин.
Копенкина взяла ревность.
-- Брось ты, бродяга, -- сказал он коню, ощущая в себе
теплую волну позора.
Конь проворчал и утих, переведя свои страсти во внутренний
клекот груди.
По небу страшно неслись рваные черные облака -- остатки
далекого проливного дождя. Вверху был, наверное, мрачный ночной
вихрь, а внизу было смирно и бесшумно, даже слышалось, как
ворочались куры у соседей и скрипели плетни от движения мелких
безвредных гадов.
Копенкин уперся рукой в глинобитную стену, и в нем
опустилось сердце, потеряв свою твердую волю.
-- Роза! Роза моя, Роза! -- прошептал он себе, чтобы не
слышала лошадь.
Но конь глядел одним глазом сквозь щель и дышал на доски так
сухо и горячо, что дерево рассыхалось. Заметив наклоненного
обессилевшего Копенкина, конь давнул мордой и грудью в
столбовой упор и завалил всю постройку на свой зад. От
неожиданного нервного ужаса Пролетарская Сила заревела
по-верблюжьи и, взметнув крупом все гнетущее устройство сарая,
выбросилась к Копенкину, готовая мчаться, глотать воздух с
пеною рта и чуять невидимые дороги.
Копенкин сразу высох лицом, и в груди его прошел ветер. Не
снарядив коня, он вскочил на него -- и обрадовался.
Пролетарская Сила с размаху понеслась наружу из деревни; не
умея от тяжести тела прыгать, лошадь валила передними ногами
гуменные плетни и огорожи, а затем переступала через них по
своему направлению. Копенкин повеселел, словно ему до свидания
с Розой Люксембург остались одни сутки езды.
-- Славно ехать! -- вслух сказал Копенкин, дыша сыростью
поздней ночи и принюхиваясь к запахам продирающихся сквозь
землю трав.
Конь разбрасывал теплоту своих сил в следах копыт и спешил
уйти в открытое пространство. От скорости Копенкин чувствовал,
как всплывает к горлу и уменьшается в весе его сердце. Еще бы
немного быстрее, и Копенкин запел бы от своего облегченного
счастья, но Пролетарская Сила слишком комплектна для долгой
скачки и скоро пошла обычным емким шагом. Была ли дорога под
конем или нет -- не видно; лишь край земли засвежел светом, и
Пролетарская Сила хотела поскорее достигнуть того края, думая,
что туда и нужно было Копенкину. Степь нигде не прекращалась,
только к опущенному небу шел плавный затяжной скат, которого
еще ни один конь не превозмог до конца. По сторонам, из дальних
лощин, поднимался сырой холодный пар, и оттуда же восходил
тихими столбами печной дым проголодавшихся деревень. Копенкину
нравились и пар, и дым, и неизвестные выспавшиеся люди.
-- Отрада жизни! -- говорил он себе, а холод лез ему за шею
раздражающими хлебными крошками.
Посреди полосы света стоял далекий отчетливый человек и
чесал рукой голову.
-- Нашел место почесаться! -- осудил человека Копенкин. --
Должно быть, есть у него там занятье, что стоит на заре среди
поля и не спит. Доеду -- возьму и документы спрошу, напугаю
черта!
Но Копенкина ожидало разочарование -- чесавшийся в свете
зари человек не имел и признаков карманов или каких-либо
прорех, где бы могли храниться необходимые ему документы.
Копенкин добрался до него через полчаса, когда уже свет солнца
шумел по всему небу. Человек сидел на просохшем бугорке и
тщательно выбирал ногтями грязь из расщелин тела, словно на
земле не было воды для купанья.
"Организуй вот такого дьявола!" -- проговорил про себя
Копенкин и не стал проверять документы, вспомнив, что и у него
самого, кроме портрета Розы Люксембург, зашитого в шапке, тоже
не было никакого бланка.
Вдалеке, во взволнованном тумане вздыхающей почвы, стояла и
не шевелилась лошадь. Ноги ее были слишком короткими, чтобы
Копенкин поверил, что лошадь была живой и настоящей, а к ее шее
немощно прильнул какой-то маленький человек. С зудящим
восторгом храбрости Копенкин крикнул: "Роза!" -- и Пролетарская
Сила легко и быстро понесла свое полное тело по грязи. То
место, где неподвижно стояла коротконогая лошадь, оказалось
некогда полноводным, но теперь исчезнувшим прудом -- и лошадь
утонула ногами в илистом наносе. Человек на той лошади глубоко
спал, беззаветно обхватив шею своего коня, как тело преданной и
чуткой подруги. Лошадь, действительно, не спала и доверчиво
глядела на Копенкина, не ожидая для себя худшего. Спящий
человек дышал неровно и радостно посмеивался глубиной горла --
он, вероятно, сейчас участвовал в своих счастливых снах.
Копенкин рассмотрел всего человека в целом и не почувствовал в
нем своего врага: его шинель была слишком длинной, а лицо, даже
во сне, готовым на революционный подвиг и на нежность
всемирного сожительства. Сама личность спящего не имела особой
красоты, лишь сердцебиение в жилах на худой шее заставляло
думать о нем как о добром, неимущем и жалостном человеке.
Копенкин снял со спящего шапку и поглядел ей вовнутрь -- там
имелась засаленная п/о'том старинная нашивка: "Г.-Г. Брейер,
Лодзь".
Копенкин надел шапку обратно на спящую голову, которая сама
не знала, изделие какого капиталиста она носит.
-- Эй, -- обратился Копенкин к спящему, который перестал
улыбаться и сделался более серьезным. -- Чего ж ты свою
буржуазную шапку не сменишь?
Человек и сам постепенно просыпался, наспех завершая
увлекательные сны, в которых ему снились овраги близ места его
родины, и в тех оврагаютились люди в счастливой тесноте --
знакомые люди спящего, умершие в бедности труда.
-- Скоро в Чевенгуре тебе любую шапку вмах заготовят, --
сказал проснувшийся. -- Сними веревкой мерку с твоей головы.
-- А ты кто? -- с хладнокровным равнодушием спросил
Копенкин, давно привыкший к массам людей.
-- Да я отсюда теперь близко живу -- чевенгурский Японец,
член партии. Заехал сюда к товарищу Копенкину -- рысака
отобрать, да вот и коня заморил, и сам на ходу заснул.
-- Какой ты, черт, член партии! -- понял Копенкин. -- Тебе
чужой рысак нужен, а не коммунизм.
-- Неправда, неправда, товарищ, -- обиделся Чепурный. --
Разве бы я посмел рысака вперед коммунизма брать? Коммунизм у
нас уже есть, а рысаков в нем мало.
Копенкин посмотрел на восходящее солнце: такой громадный,
жаркий шар и так легко плывет на полдень, -- значит, вообще все
в жизни не так трудно и не так бедственно.
-- Значит, ты уже управился с коммунизмом?
-- Ого: скажи пожалуйста! -- воскликнул с оскорблением
чевенгурец.
-- Значит, только шапок да рысаков у вас не хватает, а
остальное -- в избытке?
Чепурный не мог скрыть своей яростной любви к Чевенгуру: он
снял с себя шапку и бросил ее в грязь, затем вынул записку
Дванова об отдаче рысака и истребил ее на четыре части.
-- Нет, товарищ, Чевенгур не собирает имущества, а
уничтожает его. Там живет общий и отличный человек, и, заметь
себе, без всякого комода в горнице -- вполне обаятельно друг
для друга. А с рысаком -- это я так: побывал в городе и получил
в горсовете предрассудок, а на постоялом дворе -- чужую вошь,
что же ты тут будешь делать-то: скажи, пожалуйста!
-- Покажь мне тогда Чевенгур, -- сказал Копенкин. -- Есть
там памятник товарищу Розе Люксембург? Небось не догадались,
холу/и'?
-- Ну, как же, понятно, есть: в одном сельском населенном
пункте из самородного камня стоит. Там же и товарищ Либкнехт во
весь рост речь говорит массам... Их-то вне очереди выдумали:
если еще кто помрет -- тоже не упустим!
-- А как ты думаешь, -- спросил Копенкин, -- был товарищ
Либкнехт для Розы что мужик для женщины, или мне так только
думается?
-- Это тебе так только думается, -- успокоил Копенкина
чевенгурец. -- Они же сознательные люди! Им некогда: когда
думают -- то не любят. Что это: я, что ль, иль ты -- скажи мне,