Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
к женщинам... мне, конечно, тебя расспрашивать как-то...
на эту тему, как ты выразился... Но и "эта женщина" не состоит ли тоже в
списке недавних друзей твоих?
- Эта женщина... - задрожал вдруг мой голос, - слушайте, Андрей
Петрович, слушайте: эта женщина есть то, что вы давеча у этого князя
говорили про "живую жизнь", - помните? Вы говорили, что эта "живая жизнь"
есть нечто до того прямое и простое, до того прямо на вас смотрящее, что
именно из-за этой-то прямоты и ясности и невозможно поверить, чтоб это было
именно то самое, чего мы всю жизнь с таким трудом ищем... Ну вот, с таким
взглядом вы встретили и женщину-идеал и в совершенстве, в идеале признали -
"все пороки"! Вот вам!
Читатель может судить, в каком я был исступлении.
- "Все пороки"! Ого! Эту фразу я знаю! - воскликнул Версилов. - И если
уж до того дошло, что тебе сообщена такая фраза, то уж не поздравить ли тебя
с чем? Это означает такую интимность между вами, что, может быть, придется
даже похвалить тебя за скромность и тайну, к которой способен редкий молодой
человек...
В его голосе сверкал милый, дружественный, ласкающий смех... что-то
вызывающее и милое было в его словах, в его светлом лице, насколько я мог
заметить ночью. Он был в удивительном возбуждении. Я весь засверкал
поневоле.
- Скромность, тайна! О нет, нет! - восклицал я, краснея и в то же время
сжимая его руку, которую как-то успел схватить и, не замечая того, не
выпускал еe. - Нет, ни за что!.. Одним словом, меня поздравлять не с чем, и
тут никогда, никогда не может ничего случиться, - задыхался я и летел, и мне
так хотелось лететь, мне так было это приятно, - знаете... ну уж пусть будет
так однажды, один маленький разочек! Видите, голубчик, славный мой папа, -
вы позволите мне вас назвать папой, - не только отцу с сыном, но и всякому
нельзя говорить с третьим лицом о своих отношениях к женщине, даже самых
чистейших! Даже чем чище, тем тут больше должно положить запрету! Это
претит, это грубо, одним словом - конфидент (4) невозможен! Но ведь если нет
ничего, ничего совершенно, то ведь тогда можно говорить, можно?
- Как сердце велит.
- Нескромный, очень нескромный вопрос: ведь вы, в вашу жизнь, знавали
женщин, имели связи?.. Я вообще, вообще, я не в частности! - краснел я и
захлебывался от восторга.
- Положим, бывали грехи.
- Так вот что - случай, а вы мне его разъясните, как более опытный
человек: вдруг женщина говорит, прощаясь с вами, этак нечаянно, сама смотрит
в сторону: "Я завтра в три часа буду там-то"... ну, положим, у Татьяны
Павловны, - сорвался я и полетел окончательно. Сердце у меня стукнуло и
остановилось; я даже говорить приостановился, не мог. Он ужасно слушал.
- И вот, завтра я в три часа у Татьяны Павловны, вхожу и рассуждаю так:
"Отворит кухарка, - вы знаете ее кухарку? - я и спрошу первым словом: дома
Татьяна Павловна? И если кухарка скажет, что нет дома Татьяны Павловны, а
что ее какая-то гостья сидит и ждет, - что я тогда должен заключить,
скажите, если вы... Одним словом, если вы..."
- Просто-запросто, что тебе назначено было свидание. Но, стало быть,
это было? И было сегодня? Да?
- О нет, нет, нет, ничего, ничего! Это было, но было не то; свидание,
но не для того, и я это прежде всего заявляю, чтоб не быть подлецом, было,
но...
- Друг мой, все это начинает становиться до того любопытным, что я
предлагаю...
- Сам давал по десяти и по двадцати пяти просителям. На крючок! Только
несколько копеек, умоляет поручик, просит бывший поручик! - загородила нам
вдруг дорогу высокая фигура просителя, может быть действительно отставного
поручика. Любопытнее всего, что он весьма даже хорошо был одет для своей
профессии, а между тем протягивал руку.
III.
Этот мизернейший анекдот о ничтожном поручике я нарочно не хочу
пропустить, так как весь Версилов вспоминается мне теперь не иначе как со
всеми мельчайшими подробностями обстановки тогдашней роковой для него
минуты. Роковой, а я и не знал того!
- Если вы, сударь, не отстанете, то я немедленно позову полицию, -
вдруг как-то неестественно возвысил голос Версилов, останавливаясь пред
поручиком.
Я бы никогда не мог вообразить такого гнева от такого философа и из-за
такой ничтожной причины. И заметьте, что мы прервали разговор на самом
интереснейшем для него месте, о чем он и сам заявил.
- Так неужто у вас и пятелтышки нет? - грубо прокричал поручик, махнув
рукой, - да у какой же теперь канальи есть пятелтынный! Ракальи! Подлецы!
Сам в бобрах, а из-за пятелтынного государственный вопрос делает!
- Городовой! - крикнул Версилов. Но кричать и не надо было: городовой
как раз стоял на углу и сам слышал брань поручика.
- Я вас прошу быть свидетелем оскорбления, а вас прошу пожаловать в
участок, - проговорил Версилов.
- Э-э, мне все равно, решительно ничего не докажете! Преимущественно
ума не докажете!
- Не упускайте, городовой, и проводите нас, - настоятельно заключил
Версилов.
- Да неужто мы в участок? Черт с ним! - прошептал я ему.
- Непременно, мой милый. Эта бесшабашность на наших улицах начинает
надоедать до безобразия, и если б каждый исполнял свой долг, то вышло бы
всем полезнее. C'est comique, mais c'est, ce que nous ferons.
Шагов сотню поручик очень горячился, бодрился и храбрился; он уверял,
что "так нельзя", что тут "из пятелтышки" и проч., и проч. Но наконец начал
что-то шептать городовому. Городовой, человек рассудительный и видимо враг
уличных нервностей, кажется, был на его стороне, но лишь в известном смысле.
Он бормотал ему вполголоса на его вопросы, что "теперь уж нельзя", что "дело
вышло" и что "если б, например, вы извинились, а господин согласился принять
извинение, то тогда разве..."
- Ну, па-а-слушайте, милостивый государь, ну, куда мы идем? Я вас
спрашиваю: куда мы стремимся и в чем тут остроумие? - громко прокричал
поручик. - Если человек несчастный в своих неудачах соглашается принесть
извинение... если, наконец, вам надо его унижение... Черт возьми, да не в
гостиной же мы, а на улице! Для улицы и этого извинения достаточно...
Версилов остановился и вдруг расхохотался; я даже было подумал, что всю
эту историю он вел для забавы, но это было не так.
- Совершенно вас извиняю, господин офицер, и уверяю вас, что вы со
способностями. Действуйте так и в гостиной - скоро и Для гостиной этого
будет совершенно достаточно, а пока вот вам Два двугривенных, выпейте и
закусите; извините, городовой, за беспокойство, поблагодарил бы и вас за
труд, но вы теперь на такой благородной ноге... Милый мой, - обратился он ко
мне, - тут есть одна харчевня, в сущности страшный клоак, но там можно чаю
напиться, и я б тебе предложил... вот тут сейчас, пойдем же.
Повторяю, я еще не видал его в таком возбуждении, хотя лицо его было
весело и сияло светом; но я заметил, что когда он вынимал из портмоне два
двугривенных, чтоб отдать офицеру, то у него дрожали руки, а пальцы совсем
не слушались, так что он наконец попросил меня вынуть и дать поручику; я
забыть этого не могу.
Привел он меня в маленький трактир на канаве, внизу. Публики было мало.
Играл расстроенный сиплый органчик, пахло засаленными салфетками; мы уселись
в углу.
- Ты, может быть, не знаешь? я люблю иногда от скуки... от ужасной
душевной скуки... заходить в разные вот эти клоаки. Эта обстановка, эта
заикающаяся ария из "Лючии", эти половые в русских до неприличия костюмах,
этот табачище, эти крики из биллиардной - все это до того пошло и прозаично,
что граничит почти с фантастическим. Ну, так что ж, мой милый? этот сын
Марса остановил нас на самом, кажется, интересном месте... А вот и чай; я
люблю здесь чай... Представь, Петр Ипполитович вдруг сейчас стал там уверять
этого другого рябого постояльца, что в английском парламенте, в прошлом
столетии, нарочно назначена была комиссия из юристов, чтоб рассмотреть весь
процесс Христа перед первосвященником и Пилатом, единственно чтоб узнать,
как теперь это будет по нашим законам, и что все было произведено со всею
торжественностью, с адвокатами, прокурорами и с прочим... ну и что присяжные
принуждены были вынести обвинительный приговор... Удивительно что такое! Тот
дурак жилец стал спорить, обозлился и рассорился и объявил, что завтра
съезжает... хозяйка расплакалась, потому что теряет доход... Mais passons. В
этих трактирах бывают иногда соловьи. Знаешь старый московский анекдот а la
Петр Ипполитович? Поет в московском трактире соловей, входит купец "ндраву
моему не препятствуй": "Что стоит соловей?" - "Сто рублей". - "Зажарить и
подать!" Зажарили и подали. "Отрежь на гривенник". Я Петру Ипполитовичу
рассказывал раз, но он не поверил, и даже с негодованием...
Он много еще говорил. Привожу эти отрывки для образчика. Он беспрерывно
меня перебивал, чуть лишь я раскрывал рот, чтоб начать мой рассказ, и
начинал говорить совершенно какой-нибудь особенный и не идущий вздор;
говорил возбужденно, весело; смеялся бог знает чему и даже хихикал, чего я
от него никогда не видывал. Он залпом выпил стакан чаю и налил новый. Теперь
мне понятно: он походил тогда на человека, получившего дорогое, любопытное и
долго ожидаемое письмо и которое тот положил перед собой и нарочно не
распечатывает, напротив, долго вертит в руках, осматривает конверт, печать,
идет распорядиться в другую комнату, отдаляет, одним словом, интереснейшую
минуту, зная, что она ни за что не уйдет от него, и все это для большей
полноты наслаждения.
Я, разумеется, все рассказал ему, все с самого начала, и рассказывал,
может быть, около часу. Да и как могло быть иначе; я жаждал говорить еще
давеча. Я начал с самой первой нашей встречи, тогда у князя, по ее приезде
из Москвы; потом рассказал, как все это шло постепенно. Я не пропустил
ничего, да и не мог пропустить: он сам наводил, он угадывал, он подсказывал.
Мгновениями мне казалось, что происходит что-то фантастическое, что он
где-нибудь там сидел или стоял за дверьми, каждый раз, во все эти два
месяца: он знал вперед каждый мой жест, каждое мое чувство. Я ощущал
необъятное наслаждение в этой исповеди ему, потому что видел в нем такую
задушевную мягкость, такую глубокую психологическую тонкость, такую
удивительную способность угадывать с четверть слова. Он выслушивал нежно,
как женщина. Главное, он сумел сделать так, что я ничего не стыдился; иногда
он вдруг останавливал меня на какой-нибудь подробности; часто останавливал и
нервно повторял: "Не забывай мелочей, главное - не забывай мелочей, чем
мельче черта, тем иногда она важнее". И в этом роде он несколько раз
перебивал меня. О, разумеется, я начал сначала свысока, к ней свысока, но
быстро свел на истину. Я искренно рассказал ему, что готов был бросаться
целовать то место на полу, где стояла ее нога. Всего краше, всего светлее
было то, что он в высшей степени понял, что "можно страдать страхом по
документу" и в то же время оставаться чистым и безупречным существом, каким
она сегодня передо мной открылась. Он в высшей степени понял слово
"студент". Но когда я уже оканчивал, то заметил, что сквозь добрую улыбку
его начало по временам проскакивать что-то уж слишком нетерпеливое в его
взгляде, что-то как бы рассеянное и резкое. Когда я дошел до "документа", то
подумал про себя: "Сказать ему настоящую правду или не сказать?" - и не
сказал, несмотря на весь мой восторг. Это я отмечаю здесь для памяти на всю
мою жизнь. Я ему объяснил дело так же, как и ей, то есть Крафтом. Глаза его
загорелись. Странная складка мелькнула на лбу, очень мрачная складка.
- Ты твердо помнишь, мой милый, об этом письме, что Крафт его сжег на
свечке? Ты не ошибаешься?
- Не ошибаюсь, - подтвердил я.
- Дело в том, что эта грамотка слишком важна для нее, и, будь только
она у тебя сегодня в руках, то ты бы сегодня же мог... - Но что "мог", он не
договорил. - А что, у тебя нет ее теперь в руках?
Я весь вздрогнул внутри, но не снаружи. Снаружи я ничем не выдал себя,
не смигнул; но я все еще не хотел верить вопросу.
- Как нет в руках? Теперь в руках? Да ведь если Крафт ее тогда сжег?
- Да? - устремил он на меня огневой, неподвижный взгляд, памятный мне
взгляд. Впрочем, он улыбался, но все добродушие его, вся женственность
выражения, бывшая доселе, вдруг исчезли. Настало что-то неопределенное и
расстроенное; он все более и более становился рассеян. Владей он тогда собой
более, именно так, как до той минуты владел, он не сделал бы мне этого
вопроса о документе; если же сделал, то наверно потому, что сам был в
исступлении. Впрочем, я говорю лишь теперь; но тогда я не так скоро вникнул
в перемену, происшедшую с ним: я все еще продолжал лететь, а в душе была все
та же музыка. Но рассказ был кончен; я смотрел на него.
- Удивительное дело, - проговорил он вдруг, когда я уже высказал все до
последней запятой, - престранное дело, мой друг: ты говоришь, что был там от
трех до четырех и что Татьяны Павловны не было дома?
- Ровно от трех до половины пятого.
- Ну, представь же себе, я заходил к Татьяне Павловне ровнешенько в
половину четвертого, минута в минуту, и она встретила меня в кухне: я ведь
почти всегда к ней хожу через черный ход.
- Как, она встретила вас в кухне? - вскричал я, отшатнувшись от
изумления.
- Да, и объявила мне, что не может принять меня; я у ней пробыл минуты
две, а заходил лишь позвать ее обедать.
- Может быть, она только что откуда-нибудь воротилась?
- Не знаю; впрочем - конечно нет. Она была в своей распашной кофте. Это
было ровнешенько в половине четвертого.
- Но... Татьяна Павловна не сказала вам, что я тут?
- Нет, она мне не сказала, что ты тут... Иначе я бы знал и тебя об этом
не спрашивал.
- Послушайте, это очень важно...
- Да... с какой точки судя; и ты даже побледнел, мой милый; а впрочем,
что же так уж важно-то?
- Меня осмеяли как ребенка!
- Просто "побоялась твоей пылкости", как сама она тебе выразилась, -
ну, и заручилась Татьяной Павловной.
- Но боже, какая это была проделка! Послушайте, она дала мне все это
высказать при третьем лице, при Татьяне Павловне; та, стало быть, все
слышала, что я давеча говорил! Это... это ужасно даже вообразить!
- C'est selon, mon cher. И притом же ты сам давеча упомянул о
"широкости" взгляда на женщину вообще и воскликнул: "Да здравствует
широкость!"
- Если б я был Отелло, а вы - Яго, то вы не могли бы лучше... впрочем,
я хохочу! Не может быть никакого Отелло, потому что нет никаких подобных
отношений. Да и как не хохотать! Пусть! Я все-таки верю в то, что бесконечно
меня выше, и не теряю моего идеала!.. Если это - шутка с ее стороны, то я
прощаю. Шутка с жалким подростком - пусть! Да ведь и не рядил же я себя ни
во что, а студент - студент все-таки был и остался, несмотря ни на что, в
душе ее был, в сердце ее был, существует и будет существовать! Довольно!
Послушайте, как вы думаете: поехать мне к ней сейчас, чтобы всю правду
узнать, или нет? Я говорил "хохочу", а у меня были слезы на глазах.
- Что ж? съезди, мой друг, если хочешь.
- Я как будто измарался душой, что вам все это пересказал. Не
сердитесь, голубчик, но об женщине, я повторяю это, - об женщине нельзя
сообщать третьему лицу; конфидент не поймет. Ангел и тот не поймет. Если
женщину уважаешь - не бери конфидента, если себя уважаешь - не бери
конфидента! Я теперь не уважаю себя. До свиданья; не прощу себе...
- Полно, мой милый, ты преувеличиваешь. Сам же ты говоришь, что "ничего
не было".
Мы вышли на канаву и стали прощаться.
- Да неужто ты никогда меня не поцелуешь задушевно, по-детски, как сын
отца? - проговорил он мне с странною дрожью в голосе. Я горячо поцеловал
его.
- Милый... будь всегда так же чист душой, как теперь.
Никогда в жизни я еще не целовал его, никогда бы я не мог вообразить,
что он сам захочет.
Глава шестая
I.
"Разумеется, ехать! - решил было я, поспешая домой, - сейчас же ехать.
Весьма вероятно, что застану ее дома одну; одну или с кем-нибудь - все
равно: можно вызвать. Она меня примет; удивится, но примет. А не примет, то
я настою, чтоб приняла, пошлю сказать, что крайне нужно. Она подумает, что
что-нибудь о документе, и примет. И узнаю все об Татьяне. А там... а там что
ж? Если я не прав, я ей заслужу, а если я прав, а она виновата, то ведь
тогда уж конец всему! Во всяком случае - конец всему! Что ж я проигрываю?
Ничего не проигрываю. Ехать! Ехать!"
И вот, никогда не забуду и с гордостью вспомяну, что я не поехал! Это
никому не будет известно, так и умрет, но довольно и того, что это мне
известно и что я в такую минуту был способен на благороднейшее мгновение!
"Это искушение, а я пройду мимо его, - решил я наконец, одумавшись, - меня
пугали фактом, а я не поверил и не потерял веру в ее чистоту! И зачем ехать,
о чем справляться? Почему она так непременно должна была верить в меня, как
я в нее, в мою "чистоту", не побояться "пылкости" и не заручиться Татьяной?
Я еще не заслужил этого в ее глазах. Пусть, пусть она не знает, что я
заслуживаю, что я не соблазняюсь "искушениями", что я не верю злым на нее
наветам: зато я сам это знаю и буду себя уважать за это. Уважать свое
чувство. О да, она допустила меня высказаться при Татьяне, она допустила
Татьяну, она знала, что тут сидит и подслушивает Татьяна (потому что та не
могла не подслушивать), она знала, что та надо мной смеется, - это ужасно,
ужасно! Но... но ведь - если невозможно было этого избежать? Что ж она могла
сделать в давешнем положении и как же ее за это винить? Ведь налгал же я ей
давеча сам про Крафта, ведь обманул же и я ее, потому что невозможно было
тоже этого избежать, и я невольно, невинно налгал. Боже мой! - воскликнул я
вдруг, мучительно краснея, - а сам-то, сам-то что я сейчас сделал: разве я
не потащил ее перед ту же Татьяну, разве я не рассказал же сейчас все
Версилову? Впрочем, что ж я? тут - разница. Тут было только о документе; я,
в сущности, сообщил Версилову лишь о документе, потому что и не было больше
о чем сообщать, и не могло быть. Не я ли первый предуведомил его и кричал,
что "не могло быть"? Это - человек понимающий. Гм... Но какая же, однако,
ненависть в его сердце к этой женщине даже доселе! И какая же, должно быть,
драма произошла тогда между ними и из-за чего? Конечно из самолюбия!
Версилов ни к какому чувству, кроме безграничного самолюбия, и не может быть
способен!"
Да, эта последняя мысль вырвалась у меня тогда, и я даже не заметил ее.
Вот какие мысли, последовательно одна за другой, пронеслись тогда в моей
голове, и я был чистосердечен тогда с собой: я не лукавил, не обманывал сам
себя; и если чего не осмыслил тогда в ту минуту, то потому лишь, что ума
недостало, а не из иезуитства пред самим собой.
Я воротился домой в ужасно возбужденном и, не знаю почему, в ужасно
веселом состоянии духа, хотя в очень смутном. Но я боялся анализировать и
всеми силами старался развлечься. Тотчас же я пошел к хозяйке:
действительно, между мужем и ею шел страшный разрыв. Это была очень
чахоточная чиновница, может быть и добрая, но, как все чахоточные,
чрезвычайно капризная. Я тотчас их начал мирить, с