Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
одни и слабые женщины, а был бы
с ними мужчина, так я бы сейчас хвост поджал. Я хладнокровно объявил, чтобы
они перестали ко мне приставать, а я перейду на другую сторону. А чтобы
доказать им, что я не боюсь их мужчин и готов принять вызов, то буду идти за
ними в двадцати шагах до самого их дома, затем стану перед домом и буду
ждать их мужчин. Так и сделал.
- Неужто?
- Конечно, глупость, но я был разгорячен. Они протащили меня версты три
с лишком, по жаре, до институтов, вошли в деревянный одноэтажный дом, - я
должен сознаться, весьма приличный, - а в окна видно было в доме много
цветов, две канарейки, три шавки и эстампы в рамках. Я простоял среди улицы
перед домом с полчаса. Они выглянули раза три украдкой, а потом опустили все
шторы. Наконец из калитки вышел какой-то чиновник, пожилой; судя по виду,
спал, и его нарочно разбудили; не то что в халате, а так, в чем-то очень
домашнем; стал у калитки, заложил руки назад и начал смотреть на меня, я -
на него. Потом отведет глаза, потом опять посмотрит и вдруг стал мне
улыбаться. Я повернулся и ушел.
- Друг мой, это что-то шиллеровское! Я всегда удивлялся: ты
краснощекий, с лица твоего прыщет здоровьем и - такое, можно сказать,
отвращение от женщин! Как можно, чтобы женщина не производила в твои лета
известного впечатления? Мне, mon cher, еще одиннадцатилетнему, гувернер
замечал, что я слишком засматриваюсь в Летнем саду на статуи.
- Вам ужасно хочется, чтоб я сходил к какой-нибудь здешней Жозефине и
пришел, вам донести. Незачем; я и сам еще тринадцати лет видел женскую
наготу, всю; с тех пор и почувствовал омерзение.
- Серьезно? Но, cher enfant, от красивой свежей женщины яблоком пахнет,
какое ж тут омерзение!
- У меня был в прежнем пансионишке, у Тушара, еще до гимназии, один
товарищ, Ламберт. Он все меня бил, потому что был больше чем тремя годами
старше, а я ему служил и сапоги снимал. Когда он ездил на конфирмацию, то к
нему приехал аббат Риго поздравить с первым причастием, и оба кинулись в
слезах друг другу на шею, и аббат Риго стал его ужасно прижимать к своей
груди, с разными жестами. Я тоже плакал и очень завидовал. Когда у него умер
отец, он вышел, и я два года его не видал, а через два года встретил на
улице. Он сказал, что ко мне придет. Я уже был в гимназии и жил у Николая
Семеновича. Он пришел поутру, показал мне пятьсот рублей и велел с собой
ехать. Хоть он и бил меня два года назад, а всегда во мне нуждался, не для
одних сапог; он все мне пересказывал. Он сказал, что деньги утащил сегодня у
матери из шкатулки, подделав ключ, потому что деньги от отца все его, по
закону, и что она не смеет не давать, а что вчера к нему приходил аббат Риго
увещевать - вошел, стал над ним и стал хныкать, изображать ужас и поднимать
руки к небу, "а я вынул нож и сказал, что я его зарежу" (он выговаривал:
загхэжу). Мы поехали на Кузнецкий. Дорогой он мне сообщил, что его мать в
сношениях с аббатом Риго, и что он это заметил, и что он на все плюет, и что
все, что они говорят про причастие, - вздор. Он еще много говорил, а я
боялся. На Кузнецком он купил двухствольное ружье, ягдташ, готовых патронов,
манежный хлыст и потом еще фунт конфет. Мы поехали за город стрелять и
дорогою встретили птицелова с клетками; Ламберт купил у него канарейку. В
роще он канарейку выпустил, так как она не может далеко улететь после
клетки, и стал стрелять в нее, но не попал. Он в первый раз стрелял в жизни,
а ружье давно хотел купить, еще у Тушара, и мы давно уже о ружье мечтали. Он
точно захлебывался. Волосы у него были черные ужасно, лицо белое и румяное,
как на маске, нос длинный, с горбом, как у французов, зубы белые, глаза
черные. Он привязал канарейку ниткой к сучку и из двух стволов, в упор, на
вершок расстояния, дал по ней два залпа, и она разлетелась на сто перушков.
Потом мы воротились, заехали в гостиницу, взяли номер, стали есть и пить
шампанское; пришла дама... Я, помню, был очень поражен тем, как пышно она
была одета, в зеленом шелковом платье. Тут я все это и увидел... про что вам
говорил... Потом, когда мы стали опять пить, он стал ее дразнить и ругать;
она сидела без платья; он отнял платье, и когда она стала браниться и
просить платье, чтоб одеться, он начал ее изо всей силы хлестать по голым
плечам хлыстом. Я встал, схватил его за волосы, и так ловко, что с одного
раза бросил на пол. Он схватил вилку и ткнул меня в ляжку. Тут на крик
вбежали люди, а я успел убежать. С тех пор мне мерзко вспомнить о наготе;
поверьте, была красавица.
По мере как я говорил, у князя изменялось лицо с игривого на очень
грустное.
- Mon pauvre enfant! Я всегда был убежден, что в твоем детстве было
очень много несчастных дней.
- Не беспокойтесь, пожалуйста.
- Но ты был один, ты сам говорил мне, и хоть бы этот Lambert; ты это
так очертил: эта канарейка, эта конфирмация со слезами на груди и потом,
через какой-нибудь год, он о своей матери с аббатом... О mon cher, этот
детский вопрос в наше время просто страшен: покамест эти золотые головки, с
кудрями и с невинностью, в первом детстве, порхают перед тобой и смотрят на
тебя, с их светлым смехом и светлыми глазками, - то точно ангелы божии или
прелестные птички; а потом... а потом случается, что лучше бы они и не
вырастали совсем!
- Какой вы, князь, расслабленный! И точно у вас у самих дети. Ведь у
вас нет детей и никогда не будет.
- Tiens! - мгновенно изменилось все лицо его, - как раз Александра
Петровна, - третьего дня, хе-хе! - Александра Петровна Синицкая, - ты,
кажется, ее должен был здесь встретить недели три тому, - представь, она
третьего дня вдруг мне, на мое веселое замечание, что если я теперь женюсь,
то по крайней мере могу быть спокоен, что не будет детей, - вдруг она мне и
даже с этакою злостью: "Напротив, у вас-то и будут, у таких-то, как вы, и
бывают непременно, с первого даже года пойдут, увидите". Хе-хе! И все
почему-то вообразили, что я вдруг женюсь; но хоть и злобно сказано, а
согласись - остроумно.
- Остроумно, да обидно.
- Ну, cher enfant, не от всякого можно обидеться. Я ценю больше всего в
людях остроумие, которое видимо исчезает, а что там Александра Петровна
скажет - разве может считаться?
- Как, как вы сказали? - привязался я, - не от всякого можно... именно
так! Не всякий стоит, чтобы на него обращать внимание, - превосходное
правило! Именно я в нем нуждаюсь. Я это запишу. Вы, князь, говорите иногда
премилые вещи.
Он так весь и просиял.
- N'est-ce pas? Cher enfant, истинное остроумие исчезает, чем дальше,
тем пуще. Eh, mais... C'est moi qui connaоt les femmes! Поверь, жизнь всякой
женщины, что бы она там ни проповедовала, это - вечное искание, кому бы
подчиниться... так сказать, жажда подчиниться. И заметь себе - без единого
исключения.
- Совершенно верно, великолепно! - вскричал я в восхищении. В другое
время мы бы тотчас же пустились в философские размышления на эту тему, на
целый час, но вдруг меня как будто что-то укусило, и я весь покраснел. Мне
представилось, что я, похвалами его бонмо, (3) подлещаюсь к нему перед
деньгами и что он непременно это подумает, когда я начну просить. Я нарочно
упоминаю теперь об этом.
- Князь, я вас покорнейше прошу выдать мне сейчас же должные мне вами
пятьдесят рублей за этот месяц, - выпалил я залпом и раздражительно до
грубости.
Помню (так как я помню все это утро до мелочи), что между нами
произошла тогда прегадкая, по своей реальной правде, сцена. Он меня сперва
не понял, долго смотрел и не понимал, про какие это деньги я говорю.
Естественно, что он и не воображал, что я получаю жалованье, - да и за что?
Правда, он стал уверять потом, что забыл, и, когда догадался, мигом стал
вынимать пятьдесят рублей, но заторопился и даже закраснелся. Видя, в чем
дело, я встал и резко заявил, что не могу теперь принять деньги, что мне
сообщили о жалованье, очевидно, ошибочно или обманом, чтоб я не отказался от
места, и что я слишком теперь понимаю, что мне не за что получать, потому
что никакой службы не было. Князь испугался и стал уверять, что я ужасно
много служил, что я буду еще больше служить и что пятьдесят рублей так
ничтожно, что он мне, напротив, еще прибавит, потому что он обязан, и что он
сам рядился с Татьяной Павловной, но "непростительно все позабыл". Я
вспыхнул и окончательно объявил, что мне низко получать жалованье за
скандальные рассказы о том, как я провожал два хвоста к институтам, что я не
потешать его нанялся, а заниматься делом, а когда дела нет, то надо
покончить и т. д., и т. д. Я и представить не мог, чтобы можно было так
испугаться, как он, после этих слов моих. Разумеется, покончили тем, что я
перестал возражать, а он всучил-таки мне пятьдесят рублей: до сих пор
вспоминаю с краской в лице, что их принял! На свете всегда подлостью
оканчивается, и, что хуже всего, он тогда сумел-таки почти доказать мне, что
я заслужил неоспоримо, а я имел глупость поверить, и притом как-то
решительно невозможно было не взять.
- Cher, cher enfant! - восклицал он, целуя меня и обнимая (признаюсь, я
сам было заплакал черт знает с чего, хоть мигом воздержался, и даже теперь,
как пишу, у меня краска в лице), - милый друг, ты мне теперь как родной; ты
мне в этот месяц стал как кусок моего собственного сердца! В "свете" только
"свет" и больше ничего; Катерина Николаевна (дочь его) блестящая женщина, и
я горжусь, но она часто, очень-очень, милый мой, часто меня обижает... Ну, а
эти девочки (elles sont charmantes) и их матери, которые приезжают в
именины, - так ведь они только свою канву привозят, а сами ничего не умеют
сказать. У меня на шестьдесят подушек их канвы накоплено, все собаки да
олени. Я их очень люблю, но с тобой я почти как с родным - и не сыном, а
братом, и особенно люблю, когда ты возражаешь; ты литературен, ты читал, ты
умеешь восхищаться...
- Я ничего не читал и совсем не литературен. Я читал, что попадется, а
последние два года совсем ничего не читал и не буду читать.
- Почему не будешь?
- У меня другие цели.
- Cher... жаль, если в конце жизни скажешь себе, как и я: je sais tout,
mais je ne sais rien de bon. Я решительно не знаю, для чего я жил на свете!
Но... я тебе столько обязан... и я даже хотел...
Он как-то вдруг оборвал, раскис и задумался. После потрясений (а
потрясения с ним могли случаться поминутно, бог знает с чего) он обыкновенно
на некоторое время как бы терял здравость рассудка и переставал управлять
собой; впрочем, скоро и поправлялся, так что все это было не вредно. Мы
просидели с минуту. Нижняя губа его, очень полная, совсем отвисла... Всего
более удивило меня, что он вдруг упомянул про свою дочь, да еще с такою
откровенностью. Конечно, я приписал расстройству.
- Cher enfant, ты ведь не сердишься за то, что я тебе ты говорю, не
правда ли? - вырвалось у него вдруг.
- Нисколько. Признаюсь, сначала, с первых разов, я был несколько обижен
и хотел вам самим сказать ты, но увидал, что глупо, потому что не для того
же, чтоб унизить меня, вы мне ты говорите?
Он уже не слушал и забыл свой вопрос.
- Ну, что отец? - поднял он вдруг на меня задумчивый взгляд.
Я так и вздрогнул. Во-первых, он Версилова обозначил моим отцом, чего
бы он себе никогда со мной не позволил, а во-вторых, заговорил о Версилове,
чего никогда не случалось.
- Сидит без денег и хандрит, - ответил я кратко, но сам сгорая от
любопытства.
- Да, насчет денег. У него сегодня в окружном суде решается их дело, и
я жду князя Сережу, с чем-то он придет. Обещался прямо из суда ко мне. Вся
их судьба; тут шестьдесят или восемьдесят тысяч. Конечно, я всегда желал
добра и Андрею Петровичу (то есть Версилову), и, кажется, он останется
победителем, а князья ни при чем. Закон!
- Сегодня в суде? - воскликнул я, пораженный.
Мысль, что Версилов даже и это пренебрег мне сообщить, чрезвычайно
поразила меня. "Стало быть, не сказал и матери, может, никому, -
представилось мне тотчас же, - вот характер!"
- А разве князь Сокольский в Петербурге? - поразила меня вдруг другая
мысль.
- Со вчерашнего дня. Прямо из Берлина, нарочно к этому дню.
Тоже чрезвычайно важное для меня известие. "И он придет сегодня сюда,
этот человек, который дал ему пощечину!"
- Ну и что ж, - изменилось вдруг все лицо князя, - проповедует бога
по-прежнему, и, и... пожалуй, опять по девочкам, по неоперившимся девочкам?
Хе-хе! Тут и теперь презабавный наклевывается один анекдот... Хе-хе!
- Кто проповедует? Кто по девочкам?
- Андрей Петрович! Веришь ли, он тогда пристал ко всем нам, как лист:
что, дескать, едим, об чем мыслим? - то есть почти так. Пугал и очищал:
"Если ты религиозен, то как же ты но идешь в монахи?" Почти это и требовал.
Mais quelle idйe! Если и правильно, то не слишком ли строго? Особенно меня
любил Страшным судом пугать, меня из всех.
- Ничего этого я не заметил, вот уж месяц с ним живу, - отвечал я,
вслушиваясь с нетерпеньем. Мне ужасно было досадно, что он не оправился и
мямлил так бессвязно.
- Это он только не говорит теперь, а поверь, что так. Человек
остроумный, бесспорно, и глубокоученый; но правильный ли это ум? Это все
после трех лет его за границей с ним произошло. И, признаюсь, меня очень
потряс... и всех потрясал... Cher enfant, j'aime le bon Dieu... Я верую,
верую сколько могу, но - я решительно вышел тогда из себя. Положим, что я
употребил прием легкомысленный, но я это сделал нарочно, в досаде, - и к
тому же сущность моего возражения была так же серьезна, как была и с начала
мира: "Если высшее существо, - говорю ему, - есть, и существует персонально,
а не в виде разлитого там духа какого-то по творению, в виде жидкости, что
ли (потому что это еще труднее понять), - то где же он живет?" Друг мой,
c'йtait bкte, без сомнения, но ведь и все возражения на это же сводятся. Un
domicile - это важное дело. Ужасно рассердился. Он там в католичество
перешел.
- Об этой идее я тоже слышал. Наверно, вздор.
- Уверяю тебя всем, что есть свято. Вглядись в него... Впрочем, ты
говоришь, что он изменился. Ну а в то время как он нас всех тогда измучил!
Веришь ли, он держал себя так, как будто святой, и его мощи явятся. Он у нас
отчета в поведении требовал, клянусь тебе! Мощи! En voilа une autre! Ну,
пусть там монах или пустынник, - а тут человек ходит во фраке, ну, и там
все... и вдруг его мощи! Странное желание для светского человека и,
признаюсь, странный вкус. Я там ничего не говорю: конечно, все это святыня и
все может случиться... К тому же все это de l'inconnu, но светскому человеку
даже и неприлично. Если бы как-нибудь случилось со мной, или там мне
предложили, то, клянусь, я бы отклонил. Ну я, вдруг, сегодня обедаю в клубе
и вдруг потом - являюсь! Да я насмешу! Все это я ему тогда же и изложил...
Он вериги носил. Я покраснел от гнева.
- Вы сами видели вериги?
- Я сам не видал, но...
- Так объявляю же вам, что все это - ложь, сплетение гнусных козней и
клевета врагов, то есть одного врага, одного главнейшего и бесчеловечного,
потому что у него один только враг и есть - это ваша дочь!
Князь вспыхнул в свою очередь.
- Mon cher, я прошу тебя и настаиваю, чтоб отныне никогда впредь при
мне не упоминать рядом с этой гнусной историей имя моей дочери.
Я приподнялся. Он был вне себя; подбородок его дрожал.
- Cette histoire infвme!.. Я ей не верил, я не хотел никогда верить,
но... мне говорят: верь, верь, я...
Тут вдруг вошел лакей и возвестил визит; я опустился опять на мой стул.
IV.
Вошли две дамы, обе девицы, одна - падчерица одного двоюродного брата
покойной жены князя, или что-то в этом роде, воспитанница его, которой он
уже выделил приданое и которая (замечу для будущего) и сама была с деньгами;
вторая - Анна Андреевна Версилова, дочь Версилова, старше меня тремя годами,
жившая с своим братом у Фанариотовой и которую я видел до этого времени
всего только раз в моей жизни, мельком на улице, хотя с братом ее, тоже
мельком, уже имел в Москве стычку (очень может быть, и упомяну об этой
стычке впоследствии, если место будет, потому что в сущности не стоит). Эта
Анна Андреевна была с детства своего особенною фавориткой князя (знакомство
Версилова с князем началось ужасно давно). Я был так смущен только что
происшедшим, что, при входе их, даже не встал, хотя князь встал им
навстречу; а потом подумал, что уж стыдно вставать, и остался на месте.
Главное, я был сбит тем, что князь так закричал на меня три минуты назад, и
все еще не знал: уходить мне или нет. Но старик мой уже все забыл совсем, по
своему обыкновению, и весь приятно оживился при виде девиц. Он даже, с
быстро переменившейся физиономией и как-то таинственно подмигивая, успел
прошептать мне наскоро пред самым их входом:
- Вглядись в Олимпиаду, гляди пристальнее, пристальнее... потом
расскажу...
Я глядел на нее довольно пристально и ничего особенного не находил: не
так высокого роста девица, полная и с чрезвычайно румяными щеками. Лицо,
впрочем, довольно приятное, из нравящихся материалистам. Может быть,
выражение доброты, но со складкой. Особенной интеллекцией не могла блистать,
но только в высшем смысле, потому что хитрость была видна по глазам. Лет не
более девятнадцати. Одним словом, ничего замечательного. У нас в гимназии
сказали бы: подушка. (Если я описываю в такой подробности, то единственно
для того, что понадобится в будущем.) Впрочем, и все, что описывал до сих
пор, по-видимому с такой ненужной подробностью, - все это ведет в будущее и
там понадобится. В своем месте все отзовется; избежать не умел; а если
скучно, то прошу не читать.
Совсем другая особа была дочь Версилова. Высокая, немного даже
худощавая; продолговатое и замечательно бледное лицо, но волосы черные,
пышные; глаза темные, большие, взгляд глубокий; малые и алые губы, свежий
рот. Первая женщина, которая мне не внушала омерзения походкой; впрочем, она
была тонка и сухощава. Выражение лица не совсем доброе, но важное; двадцать
два года. Почти ни одной наружной черты сходства с Версиловым, а между тем,
каким-то чудом, необыкновенное сходство с ним в выражении физиономии. Не
знаю, хороша ли она собой; тут как на вкус. Обе были одеты очень скромно,
так что не стоит описывать. Я ждал, что буду тотчас обижен каким-нибудь
взглядом Версиловой или жестом, и приготовился; обидел же меня ее брат в
Москве, с первого же нашего столкновения в жизни. Она меня не могла знать в
лицо, но, конечно, слышала, что я хожу к князю. Все, что предполагал или
делал князь, во всей этой куче его родных и "ожидающих" тотчас же возбуждало
интерес и являлось событием, - тем более его внезапное пристрастие ко мне.
Мне положительно было известно, что князь очень интересовался судьбой Анны
Андреевны и искал ей жениха. Но для Версиловой было труднее найти жениха,
чем тем, которые вышивали по канве.
И вот, против всех ожиданий, Версилова, пожав князю руку и обменявшись
с ним какими-то веселыми светскими словечками, необыкновенно любопытно
посмотрела на меня и, видя, что я на нее тоже смотрю, вдруг мне с улыбкою
поклонилась. Правда, она только что вошла