Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Классика
      Достоевский Ф.М.. Подросток -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  - 46  - 47  - 48  - 49  - 50  -
51  - 52  - 53  - 54  - 55  - 56  - 57  - 58  - 59  - 60  - 61  - 62  -
чем ему было правды? Он ни полслову сам не верит из того, что ей написал. Ему надо было только оскорбить, бессмысленно оскорбить, не зная даже для чего, придравшись к предлогу, а предлог дал я... Поступок бешеной собаки! Убить, что ли, он теперь хочет Бьоринга? Для чего? Его сердце знает для чего! А я ничего не знаю, что в его сердце... Нет, нет, и теперь не знаю. Неужели до такой страсти ее любит? или до такой страсти ее ненавидит? Я не знаю, а знает ли он сам-то? Что это я сказал маме, что с ним "ничего не может сделаться"; что я этим хотел сказать? Потерял я его или не потерял?" "...Она видела, как меня толкали... Она тоже смеялась или нет? Я бы смеялся! Шпиона били, шпиона!.." "Что значит (мелькнуло мне вдруг), что значит, что он включил в это гадкое письмо, что документ вовсе не сожжен, а существует?.." "Он не убьет Бьоринга, а наверно теперь в трактире сидит и слушает "Лючию"! А может, после "Лючии" пойдет и убьет Бьоринга. Бьоринг толкнул меня, ведь почти ударил; ударил ли? Бьоринг даже и с Версиловым драться брезгает, так разве пойдет со мной? Может быть, мне надо будет убить его завтра из револьвера, выждав на улице..." И вот эту мысль провел я в уме совсем машинально, не останавливаясь на ней нисколько. Минутами мне как бы мечталось, что вот сейчас отворится дверь, войдет Катерина Николаевна, подаст мне руку, и мы оба рассмеемся... О, студент мой милый! Это мне мерещилось, то есть желалось, уж когда очень стемнело в комнате. "Да давно ли это было, что я стоял перед ней, прощался с ней, а она подавала мне руку и смеялась? Как могло случиться, что в такое короткое время вышло такое ужасное расстояние! Просто пойти к ней и объясниться сейчас же, сию минуту, просто, просто! Господи, как это так вдруг совсем новый мир начался! Да, новый мир, совсем, совсем новый... А Лиза, а князь, это еще старые... Вот я здесь теперь у князя. И мама, - как могла она жить с ним, коли так? Я бы мог, я все смогу, но она? Теперь что же будет?" И вот, как в вихре, фигуры Лизы, Анны Андреевны, Стебельков, князя, Афердова, всех, бесследно замелькали в моем больном мозгу. Но мысли становились все бесформеннее и неуловимее; я рад был, когда удавалось осмыслить какую-нибудь и ухватиться за нее. "У меня есть "идея"! - подумал было я вдруг, - да так ли? Не наизусть ли я затвердил? Моя идея - это мрак и уединение, а разве теперь уж возможно уползти назад в прежний мрак? Ах, боже мой, я ведь не сжег "документ"! Я так и забыл его сжечь третьего дня. Ворочусь и сожгу на свечке, именно на свечке; не знаю только, то ли я теперь думаю..." Давно смерклось, и Петр принес свечи. Он постоял надо мной и спросил, кушал ли я? Я только махнул рукой. Однако спустя час он принес мне чаю, и я с жадностью выпил большую чашку. Потом я осведомился, который час? Было половина девятого, и я даже не удивился, что сижу уже пять часов. - Я к вам уже раза три входил, - сказал Петр, - да вы, кажется, спали. Я же не помнил, что он входил. Не знаю почему, но вдруг ужасно испугавшись, что я "спал", я встал и начал ходить по комнате, чтоб опять не "заснуть". Наконец, сильно начала болеть голова. Ровно в десять часов вошел князь, и я удивился тому, что я ждал его; я о нем совсем забыл, совсем. - Вы здесь, а я заезжал к вам, за вами, - сказал он мне. Лицо его было мрачно и строго, ни малейшей улыбки. В глазах неподвижная идея. - Я бился весь день и употребил все меры, - продолжал он сосредоточенно, - все рушилось, а в будущем ужас... (NB. Он так и не был у князя Николая Ивановича.) Я видел Жибельского, это человек невозможный. Видите: сначала надо иметь деньги, а потом мы увидим. А если и с деньгами не удастся, тогда... Но я сегодня решился об этом не думать. Добудем сегодня только деньги, а завтра все увидим. Ваш третьегодняшний выигрыш еще цел до копейки. Там без трех рублей три тысячи. За вычетом вашего долга, вам остается сдачи триста сорок рублей. Возьмите их и еще семьсот, чтоб была тысяча, а я возьму остальные две. Затем сядем у Зерщикова на двух разных концах и попробуем выиграть десять тысяч - может, что-нибудь сделаем, не выиграем - тогда... Впрочем, только это и остается. Он фатально посмотрел на меня. - Да, да! - вскричал я вдруг, точно воскресая, - едем! Я только вас и ждал... Замечу, что я ни одного мгновения не думал в эти часы о рулетке. - А подлость? А низость поступка? - спросил вдруг князь. - Это что мы на рулетку-то! Да это все! - вскричал я, - деньги все! Это только мы с вами святые, а Бьоринг продал же себя. Анна Андреевна продала же себя, а Версилов - слышали вы, что Версилов маньяк? Маньяк! Маньяк! - Вы здоровы, Аркадий Макарович? У вас какие-то странные глаза. - Это вы, чтоб без меня уехать? Да я от вас теперь не отстану. Недаром мне всю ночь игра снилась. Едем, едем! - вскрикивал я, точно вдруг нашел всему разгадку. - Ну так едем, хоть вы и в лихорадке, а там... Он не договорил. Тяжелое, ужасное было у него лицо. Мы уже выходили. - Знаете ли, - сказал он вдруг, приостановившись в дверях, - что есть и еще один выход из беды, кроме игры? - Какой? - Княжеский! - Что же? Что же? - Потом узнаете что. Знайте только, что я уже его недостоин, потому что опоздал. Едем, а вы попомните мое слово. Попробуем выход лакейский... И разве я не знаю, что я сознательно, с полной волей, еду и действую как лакей! VI. Я полетел на рулетку, как будто в ней сосредоточилось все мое спасение, весь выход, а между тем, как сказал уже, до приезда князя я об ней и не думал. Да и играть ехал я не для себя, а на деньги князя для князя же; осмыслить не могу, что влекло меня, но влекло непреоборимо. О, никогда эти люди, эти лица, эти круперы, эти игорные крики, вся эта подлая зала у Зерщикова, никогда не казалось мне все это так омерзительно, так мрачно, так грубо и грустно, как в этот раз! Я слишком помню скорбь и грусть, по временам хватавшую меня за сердце во все эти часы у стола. Но для чего я не уезжал? Для чего выносил, точно принял на себя жребий, жертву, подвиг? Скажу лишь одно: вряд ли я могу сказать про себя тогдашнего, что был в здравом рассудке. А между тем никогда еще не играл я так разумно, как в этот вечер. Я был молчалив и сосредоточен, внимателен и расчетлив ужасно; я был терпелив и скуп и в то же время решителен в решительные минуты. Я поместился опять у zйro, то есть опять между Зерщиковым и Афердовым, который всегда усаживался подле Зерщикова справа; мне претило это место, но мне непременно хотелось ставить на zйro, a все остальные места у zйro были заняты. Мы играли уже с лишком час; наконец я увидел с своего места, что князь вдруг встал и, бледный, перешел к нам и остановился передо мной напротив, через стол: он все проиграл и молча смотрел на мою игру, впрочем, вероятно, ничего в ней не понимая и даже не думая уже об игре. К этому времени я только что стал выигрывать, и Зерщиков отсчитал мне деньги. Вдруг Афердов, молча, в моих глазах, самым наглым образом, взял и присоединил к своей, лежавшей перед ним куче денег, одну из моих сторублевых. Я вскрикнул и схватил его за руку. Тут со мной произошло нечто мною неожиданное: я точно сорвался с цепи; точно все ужасы и обиды этого дня вдруг сосредоточились в этом одном мгновении, в этом исчезновении сторублевой. Точно все накопившееся и сдавленное во мне ждало только этого мига, чтобы прорваться. - Это - вор: он украл у меня сейчас сторублевую! - восклицал я, озираясь кругом, вне себя. Нe описываю поднявшейся суматохи; такая история была здесь совершенною новостью. У Зерщикова вели себя пристойно, и игра у него тем славилась. Но я не помнил себя. Среди шума и криков вдруг послышался голос Зерщикова: - И однако же, денег нет, а они здесь лежали! Четыреста рублей! Разом вышла и другая история: пропали деньги в банке, под носом у Зерщикова, пачка в четыреста рублей. Зерщиков указывал место, где они лежали, "сейчас только лежали", и это место оказывалось прямо подле меня, соприкасалось со мной, с тем местом, где лежали мои деньги, то есть гораздо, значит, ближе ко мне, чем к Афердову. - Вор здесь! Это он опять украл, обыщите его! - восклицал я, указывая на Афердова. - Это - все потому, - раздался чей-то громовый и внушительный голос среди общих криков, - что входят неизвестно какие. Пускают нерекомендованных! Кто его ввел? Кто он такой? - Долгорукий какой-то. - Князь Долгорукий? - Его князь Сокольский ввел, - закричал кто-то. - Слышите, князь, - вопил я ему через стол в исступлении, - они меня же вором считают, тогда как меня же здесь сейчас обокрали! Скажите же им, скажите им обо мне! И вот тут произошло нечто самое ужасное изо всего, что случилось во весь день... даже из всей моей жизни: князь отрекся. Я видел, как он пожал плечами и в ответ на сыпавшиеся вопросы резко и ясно выговорил: - Я ни за кого не отвечаю. Прошу оставить меня в покое. Между тем Афердов стоял среди толпы и громко требовал, чтоб его обыскали. Он выворачивал сам свои карманы. Но на требование его отвечали криками: "Нет, нет, вор известен!" Два призванные лакея схватили меня сзади за руки. - Я не дам себя обыскивать, не позволю! - кричал я вырываясь. Но меня увлекли в соседнюю комнату, там, среди толпы, меня обыскали всего до последней складки. Я кричал и рвался. - Сбросил, должно быть, надо на полу искать, - решил кто-то. - Где ж теперь искать на полу! - Под стол, должно быть, как-нибудь успел забросить! - Конечно, след простыл... Меня вывели, но я как-то успел стать в дверях и с бессмысленной яростию прокричать на всю залу: - Рулетка запрещена полицией. Сегодня же донесу на всех вас! Меня свели вниз, одели и... отворили передо мною дверь на улицу. Глава девятая I. День закончился катастрофой, но оставалась ночь, и вот что я запомнил из этой ночи. Я думаю, был первый час в начале, когда я очутился на улице. Ночь была ясная, тихая и морозная. Я почти бежал, страшно торопился, но - совсем не домой. "Зачем домой? разве теперь может быть дом? В доме живут, я завтра проснусь, чтоб жить, - а разве это теперь возможно? Жизнь кончена, жить теперь уже совсем нельзя". И вот я брел по улицам, совсем не разбирая, куда иду, да и не знаю, хотел ли куда добежать? Мне было очень жарко, и я поминутно распахивал тяжелую енотовую мою шубу. "Теперь уже никакое действие, казалось мне в ту минуту, не может иметь никакой цели". И странно: мне все казалось, что все кругом, Даже воздух, которым я дышу, был как будто с иной планеты, точно я вдруг очутился на Луне. Все это - город, прохожие, тротуар, по которому я бежал, - все это было уже не мое. "Вот это - Дворцовая площадь, вот это - Исаакий, - мерещилось мне, - но теперь мне до них никакого дела"; все как-то отчудилось, все это стало вдруг не мое. "У меня мама, Лиза - ну что ж, что мне теперь Лиза и мать? Все кончилось, все разом кончилось, кроме одного: того, что я - вор навечно". "Чем доказать, что я - не вор? Разве это теперь возможно? Уехать в Америку? Ну что ж этим докажешь? Версилов первый поверит, что я украл! "Идея"? Какая "идея"? Что теперь "идея"? Через пятьдесят лет, через сто лет я буду идти, и всегда найдется человек, который скажет, указывая на меня: "Вот это - вор". Он начал с того "свою идею", что украл деньги с рулетки..." Была ли во мне злоба? Не знаю, может быть, была. Странно, во мне всегда была, и, может быть, с самого первого детства, такая черта: коли уж мне сделали зло, восполнили его окончательно, оскорбили до последних пределов, то всегда тут же являлось у меня неутолимое желание пассивно подчиниться оскорблению и даже пойти вперед желаниям обидчика: "Нате, вы унизили меня, так я еще пуще сам унижусь, вот смотрите, любуйтесь!" Тушар бил меня и хотел показать, что я - лакей, а не сенаторский сын, и вот я тотчас же сам вошел тогда в роль лакея. Я не только подавал ему одеваться, но я сам схватывал щетку и начинал счищать с него последние пылинки, вовсе уже без его просьбы или приказания, сам гнался иногда за ним со щеткой, в пылу лакейского усердия, чтоб смахнуть какую-нибудь последнюю соринку с его фрака, так что он сам уже останавливал меня иногда: "Довольно, довольно, Аркадий, довольно". Он придет, бывало, снимет верхнее платье - а я его вычищу, бережно сложу и накрою клетчатым шелковым платочком. Я знаю, что товарищи смеются и презирают меня за это, отлично знаю, но мне это-то и любо: "Коли захотели, чтоб я был лакей, ну так вот я и лакей, хам - так хам и есть". Пассивную ненависть и подпольную злобу в этом роде я мог продолжать годами. И что же? У Зерщикова я крикнул на всю залу, в совершенном исступлении: "Донесу на всех, рулетка запрещена полицией!" И вот клянусь, что и тут было нечто как бы подобное: меня унизили, обыскали, огласили вором, убили - "ну так знайте же все, что вы угадали, я - не только вор, но я - и доносчик!" Припоминая теперь, я именно так подвожу и объясняю; тогда же было вовсе не до анализа; крикнул я тогда без намерения, даже за секунду не знал, что так крикну: само крикнулось - уж черта такая в душе была. Когда я бежал, несомненно начинался уже бред, но я очень вспоминаю, что действовал сознательно. А между тем твердо говорю, что целый цикл идей и заключений был для меня тогда уже невозможен; я даже и в те минуты чувствовал про себя сам, что "одни мысли я могу иметь, а других я уже никак не могу иметь". Равно и некоторые решения мои, хотя и при ясном сознании, могли не иметь в себе тогда ни малейшей логики. Мало того, я очень хорошо помню, что я мог в иные минуты вполне сознавать нелепость иного решения и в то же время с полным сознанием тут же приступить к его исполнению. Да, преступление навертывалось в ту ночь и только случайно не совершилось. Мне мелькнуло вдруг тогда словцо Татьяны Павловны о Версилове: "Пошел бы на Николаевскую дорогу и положил бы голову на рельсы: там бы ему ее и оттяпали". Эта мысль на мгновение овладела всеми моими чувствами, но я мигом и с болью прогнал ее: "Положить голову на рельсы и умереть, а завтра скажут: это оттого он сделал, что украл, сделал от стыда, - нет, ни за что!" И вот в это мгновение, помню, я ощутил вдруг один миг страшной злобы. "Что ж? - пронеслось в уме моем, - оправдаться уж никак нельзя, начать новую жизнь тоже невозможно, а потому - покориться, стать лакеем, собакой, козявкой, доносчиком, настоящим уже доносчиком, а самому потихоньку приготовляться и когда-нибудь - все вдруг взорвать на воздух, все уничтожить, всех, и виноватых и невиноватых, и тут вдруг все узнают, что это - тот самый, которого назвали вором... а там уж и убить себя". Не помню, как я забежал в переулок, где-то близко от Конногвардейского бульвара. В переулке этом с обеих сторон, почти на сотню шагов, шли высокие каменные стены - заборы задних дворов. За одной стеной слева я увидел огромный склад дров, длинный склад, точно на дровяном дворе, и с лишком на сажень превышавший стену. Я вдруг остановился и начал обдумывать. В кармане со мной были восковые спички в маленькой серебряной спичечнице. Повторяю, я вполне отчетливо сознавал тогда то, что обдумывал и что хотел сделать, и так припоминаю и теперь, но для чего я хотел это сделать - не знаю, совсем не знаю. Помню только, что мне очень вдруг захотелось. "Взлезть на забор очень можно", - рассуждал я; как раз тут в двух шагах очутились и стене ворота, должно быть наглухо запертые по целым месяцам. "Став на уступ внизу, - раздумывал я далее, - можно, схватившись за верх ворот, взлезть на самую стену - и никто не приметит, никого нет, тишина! А там я усядусь на верху стены и отлично зажгу дрова, даже не сходя вниз можно, потому что дрова почти соприкасаются со стеной. От холода еще сильнее будут гореть, стоит только рукой достать одно березовое полено... да и незачем совсем доставать полено: можно прямо, сидя на стене, содрать рукой с березового полена бересту и на спичке зажечь ее, зажечь и пропихнуть в дрова - вот и пожар. А я соскочу вниз и уйду; даже и бежать не надо, потому что долго еще не заметят..." Так я это все рассудил и - вдруг совсем решился. Я ощутил чрезвычайное удовольствие, наслаждение и полез. Я лазить умел отлично: гимнастика была моею специальностью еще в гимназии, но я был в калошах, и дело оказалось труднее. Однако ж я успел-таки уцепиться рукой за один едва ощущаемый выступ вверху и приподнялся, другую руку замахнул было, чтоб ухватиться уже за верх стены, но тут вдруг оборвался и навзничь полетел вниз. Полагаю, что я стукнулся о землю затылком и, должно быть, минуту или две пролежал без сознания. Очнувшись, я машинально запахнул на себе шубу, вдруг ощутив нестерпимый холод, и, еще плохо сознавая, что делаю, пополз в угол ворот и там присел, съежившись и скорчившись, в углублении между воротами и выступом стены. Мысли мои мешались, и, вероятно, я очень быстро задремал. Как сквозь сон теперь вспоминаю, что вдруг раздался в ушах моих густой, тяжелый колокольный звон, и я с наслаждением стал к нему прислушиваться. II. Колокол ударял твердо и определенно по одному разу в две или даже в три секунды, но это был не набат, а какой-то приятный, плавный звон, и я вдруг различил, что это ведь - звон знакомый, что звонят у Николы, в красной церкви напротив Тушара, - в старинной московской церкви, которую я так помню, выстроенной еще при Алексее Михайловиче, узорчатой, многоглавой и "в столпах", - и что теперь только что минула святая неделя и на тощих березках в палисаднике тушаровского дома уже трепещут новорожденные зелененькие листочки. Яркое предвечернее солнце льет косые свои лучи в нашу классную комнату, а у меня, в моей маленькой комнатке налево, куда Тушар отвел меня еще год назад от "графских и сенаторских детей", сидит гостья. Да, у меня, безродного, вдруг очутилась гостья - в первый раз с того времени, как я у Тушара. Я тотчас узнал эту гостью, как только она вошла: это была мама, хотя с того времени, как она меня причащала в деревенском храме и голубок пролетел через купол, я не видал уж ее ни разу. Мы сидели вдвоем, и я странно к ней приглядывался. Потом, уже спустя много лет, я узнал, что она тогда, оставшись без Версилова, уехавшего вдруг за границу, прибыла в Москву на свои жалкие средства самовольно, почти украдкой от тех, которым поручено было тогда о ней попечение, и это единственно чтоб со мной повидаться. Странно было и то, что, войдя и поговорив с Тушаром, она ни слова не сказала мне самому, что она - моя мать. Она сидела о подле меня, и, помню, я даже удивлялся, что она мало так говорит. С ней был узелок, и она развязала его: в нем оказалось шесть апельсинов, несколько пряников и два обыкновенных французских хлеба. Я обиделся на французские хлебы и с ущемленным видом ответил, что здесь у нас "пища" очень хорошая и нам каждый день дают к чаю по целой французской булке. - Все равно, голубчик, я ведь так по простоте подумала: "Может, их там, в школе-то, худо кормят", не взыщи, родной. - И Антонине Васильевне (жене Тушара) обидно станет-с. Товарищи тоже будут надо мною смеяться... -

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  - 46  - 47  - 48  - 49  - 50  -
51  - 52  - 53  - 54  - 55  - 56  - 57  - 58  - 59  - 60  - 61  - 62  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору