Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
связи перескакивая с одного предмета на
другой; говорит и тогда, когда Иван Михайлыч слушает его, и тогда, когда
последний засыпает под музыку его говора. Ему ужасно неловко сидеть. В
"дележане" поместилось четыре человека, а потому приходится сидеть,
скрючивши ноги, что уже на протяжении трех-четырех верст производит
невыносимую боль в коленках. Тем не менее, несмотря на боль, он постоянно
говорит. Облака пыли врываются в боковые отверстия повозки; по временам
заползают туда косые лучи солнца, и вдруг, словно полымем, обожгут всю
внутренность "дележана", а он все говорит.
- Да, брат, тяпнул-таки я на своем веку горя, - рассказывает он, - пора
и на боковую! Не объем же ведь я ее, а куска-то хлеба, чай, как не найтись!
Ты как, Иван Михайлыч, об этом думаешь?
- У маменьки вашей много кусков!
- Только не про меня, - так, что ли, хочешь сказать? Да, дружище,
деньжищ у нее - целая прорва, а для меня пятака медного жаль! И ведь
всегда-то она меня. ведьма, ненавидела! За что? Ну, да теперь, брат, шалишь!
с меня взятки-то гладки, я и за горло возьму! Выгнать меня вздумает - не
пойду! Есть не даст - сам возьму! Я, брат, отечеству послужил - теперь
мне всякий помочь обязан! Одного боюсь: табаку не будет давать -
скверность!
- Да, уж с табачком, видно, проститься придется!
- Так я бурмистра за бока! может лысый черт и подарить барину!
- Подарить отчего не подарить! А ну, как она, маменька-то ваша, и
бурмистру запретит?
- Ну, тогда я уж совсем мат; только одна роскошь у меня и осталась от
прежнего великолепия - это табак! Я, брат, как при деньгах был, в день по
четвертке Жукова выкуривал!
- Вот и с водочкой тоже проститься придется!
- Тоже скверность. А мне водка даже для здоровья полезна - мокроту
разбивает. Мы, брат, как походом под Севастополь шли - еще до Серпухова не
дошли, а уж по ведру на брата вышло!
- Чай, очунели?
- Не помню. Кажется, что-то было. Я, брат, вплоть до Харькова дошел, а
хоть убей - ничего не помню. Помню только, что и деревнями шли, и городами
шли, да еще, что в Туле откупщик нам речь говорил. Прослезился, подлец! Да,
тяпнула-таки в ту пору горя наша матушка-Русь православная! Откупщики,
подрядчики, приемщики - как только бог спас!
- А вот маменьке вашей так и тут барышок вышел. Из нашей вотчины больше
половины ратников домой не вернулось, так за каждого, сказывают, зачетную
рекрутскую квитанцию нынче выдать велят. Ан она, квитанция-то, в казне с
лишком четыреста стоит.
- Да, брат, у нас мать - умница! Ей бы министром следовало быть, а не в
Головлеве пенки с варенья снимать! Знаешь ли что! Несправедлива она ко мне
была, обидела она меня, - а я ее уважаю! Умна, как черт, вот что главное!
Кабы не она - что бы мы теперь были? Были бы при одном Головлеве - сто одна
душа с половиной! А она - посмотри, какую чертову пропасть она накупила!
- Будут ваши братцы при капитале!
- Будут. Вот я так ни при чем останусь - это верно! Да, вылетел, брат,
я в трубу! А братья будут богаты, особливо Кровопивушка. Этот без мыла в
душу влезет. А впрочем, он ее, старую ведьму, со временем порешит; он и
именье и капитал из нее высосет - я на эти дела провидец! Вот Павел-брат -
тот душа-человек! он мне табаку потихоньку пришлет - вот увидишь! Как приеду
в Головлево - сейчас ему цидулу: так и так, брат любезный, - успокой!
Э-э-эх, эхма! вот кабы я богат был!
- Что ж бы вы сделали?
- Во-первых, сейчас бы тебя озолотил...
- Меня зачем же! Вы об себе, а я и так, по милости вашей маменьки,
доволен.
- Ну нет - это, брат, аттанде! - я бы тебя главнокомандующим надо всеми
имениями сделал! Да, друг, накормил, обогрел ты служивого - спасибо тебе!
Кабы не ты, понтировал бы я теперь пешедралом до дома предков моих! И
вольную бы тебе сейчас в зубы, и все бы перед тобой мои сокровища открыл -
пей, ешь и веселись! А ты как обо мне полагал, дружище?
- Нет, уж про меня вы, сударь, оставьте. Что бы еще-то вы сделали, кабы
богаты были?
- Во-вторых, сейчас бы штучку себе завел. В Курске, ходил я к владычице
молебен служить, так одну видел... ах, хороша штучка! Веришь ли, ни одной-то
минуты не было, чтобы она спокойно на месте постояла!
- А может, она бы в штучки-то и не пошла?
- А деньги на что! презренный металл на что? Мало ста тысяч - двести
бери! Я, брат, коли при деньгах, ничего не пожалею, только чтоб в свое
удовольствие пожить! Я, признаться сказать, ей и в ту пору через ефрейтора
три целковеньких посулил - пять, бестия, запросила!
- А пяти-то, видно, не случилось?
- И не знаю. брат, как сказать. Говорю тебе: все словно как во сне
видел. Может, она даже и была у меня, да я забыл. Всю дорогу, целых два
месяца - ничего не помню! А с тобой, видно, этого не случалось?
Но Иван Михайлыч молчит. Степан Владимирыч вглядывается и убеждается,
что спутник его мерно кивает головой и, по временам, когда касается носом
чуть не колен, как-то нелепо вздрагивает и опять начинает кивать в такт.
- Эхма! - говорит он, - уж и укачало тебя! на боковую просишься!
Разжирел ты, брат, на чаях да на харчах-то трактирных! А у меня так и сна
нет! нет у меня сна - да и шабаш! Что бы теперь, однако ж, какую бы
штукенцию предпринять! Разве вот от плода сего виноградного...
Головлев озирается кругом и удостоверяется, что и прочие пассажиры
спят. У купца, который рядом с ним сидит, голову об перекладину колотит, а
он все спит. И лицо у него сделалось глянцевое, словно лаком покрыто, и мухи
кругом рот облепили.
"А что, если б всех этих мух к нему в хайло препроводить - то-то бы,
чай, небо с овчинку показалось!" - вдруг осеняет Головлева счастливая мысль,
и он уже начинает
подкрадываться к купцу рукой, чтобы привести свой план в исполнение, но
на половине пути что-то припоминает и останавливается.
- Нет, полно проказничать - баста! Спите, други, и почивайте! А я
покуда... и куда это он полштоф засунул? Ба! вот он, голубчик! Полезай,
полезай сюда! Спаси, го-о-споди, люди твоя! - запевает он вполголоса,
вынимая посудину из холщовой сумки, прикрепленной сбоку кибитки, и
прикладывая ко рту горлышко, - ну вот, теперь ладно! тепло сделалось! Или
еще? Нет, ладно... до станции-то верст двадцать еще будет, успею
натенькаться... или еще? Ах, прах ее побери, эту водку! Увидишь полштоф -
так и подманивает! Пить скверно, да и не пить нельзя - потому сна нет! Хоть
бы сон, черт его возьми, сморил меня!
Булькнув еще несколько глотков из горлышка, он засовывает полштоф на
прежнее место и начинает набивать трубку.
- Важно! - говорит он, - сперва выпили, а теперь трубочки покурим! Не
даст, ведьма, мне табаку, не даст - это он верно сказал. Есть-то даст ли?
Объедки, чай, какие-нибудь со стола посылать будет! Эхма! были и у нас
денежки - и нет их! Был человек - и нет его! Так-то вот и все на сем свете!
сегодня ты и сыт и пьян, живешь в свое удовольствие, трубочку покуриваешь...
А завтра - где ты, человек?
Однако надо бы и закусить что-нибудь. Пьешь-пьешь, словно бочка с
изъяном, а закусить путем не закусишь. А доктора сказывают, что питье тогда
на пользу, когда при нем и закуска благопотребная есть, как говорил
преосвященный Смарагд, когда мы через Обоянь проходили. Через Обоянь ли? А
черт его знает, может, и через Кромы! Не в том, впрочем, дело, а как бы
закуски теперь добыть. Помнится, что он в мешочек колбасу и три французских
хлеба положил! Небось икорки пожалел купить! Ишь ведь как спит, какие песни
носом выводит! Чай, и провизию-то под себя сгреб!
Он шарит кругом себя и ничего не нашаривает.
- Иван Михайлыч! а Иван Михайлыч! - окликает он.
Иван Михайлыч просыпается и с минуту словно не понимает, каким образом
он очутился vis-a-vis с барином.
- А меня только что было сон заводить начал! - наконец говорит он.
- Ничего, друг, спи! Я только спросить, где у нас тут мешок с провизией
спрятан?
- Поесть захотелось? да ведь прежде, чай, выпить надо!
- И то дело! где у тебя полштоф-то?
Выпивши, Степан Владимирыч принимается за колбасу, которая оказывается
твердою, как камень, соленою, как сама соль, и облеченною в такой прочный
пузырь, что нужно прибегнуть к острому концу ножа, чтобы проткнуть его.
- Белорыбицы бы теперь хорошо, - говорит он.
- Уж извините, сударь, совсем из памяти вон. Все утро помнил, даже жене
говорил: беспременно напомни об белорыбице - и вот, словно грех случился!
- Ничего, и колбасы поедим. Походом шли - не то едали. Вот папенька
рассказывал: англичанин с англичанином об заклад побился, что дохлую кошку
съест - и съел!
- Тсс... съел?
- Съел. Только тошнило его после! Ромом вылечился. Две бутылки залпом
выпил - как рукой сняло. А то еще один англичанин об заклад бился, что целый
год одним сахаром питаться будет.
- Выиграл?
- Нет, двух суток до году не дожил - околел! Да ты что ж сам-то!
водочки бы долбанул?
- Сроду не пивал.
- Чаем одним наливаешься? Нехорошо, брат; оттого и брюхо у тебя растет.
С чаем надобно тоже осторожно: чашку выпей, а сверху рюмочкой прикрой. Чаи
мокроту накопляет, а водка разбивает. Так, что ли?
- Не знаю; вы люди ученые, вам лучше знать.
- То-то. Мы как походом шли - с чаями-то да с кофеями нам некогда было
возиться. А водка - святое дело: отвинтил манерку, налил, выпил - и шабаш.
Скоро уж больно нас в ту пору гнали, так скоро, что я дней десять не мывшись
был!
- Много вы, сударь, трудов приняли!
- Много не много, а попробуй попонтируй-ко по столбовой! Ну, да
вперед-до идти все-таки нешто было: жертвуют, обедами кормят, вина вволю. А
вот как назад идти - чествовать-то уж и перестали!
Головлев с усилием грызет колбасу и наконец прожевывает один кусок.
- Солоненька, брат, колбаса-то! - говорит он, - впрочем, я неприхотлив!
Мать-то ведь тоже разносолами потчевать не станет: щец тарелку да каши чашку
- вот и все!
- Бог милостив! Может, и пирожка в праздничек пожалует!
- Ни чаю, ни табаку, ни водки - это ты верно сказал. Говорят, она нынче
в дураки играть любить стала - вот разве
это? Ну, позовет играть и напоит чайком. А уж насчет прочего - ау,
брат!
На станции остановились часа на четыре кормить лошадей. Головлев успел
покончить с полуштофом, и его разбирал сильный голод. Пассажиры ушли в избу
и расположились обедать. Побродив по двору, заглянув на задворки и в ясли к
лошадям, вспугнувши голубей и даже попробовавши заснуть, Степан Владимирыч
наконец убеждается, что самое лучшее для него - это последовать за прочими
пассажирами в избу. Там, на столе, уже дымятся щи, и в сторонке, на
деревянном лотке, лежит большой кус говядины, которую Иван Михайлыч крошит
на мелкие куски. Головлев садится несколько поодаль, закуривает трубку и
долгое время не знает, как поступить относительно своего насыщения.
- Хлеб да соль, господа! - наконец, говорит он, - щи-то, кажется,
жирные?
- Ничего щи! - отзывается Иван Михайлыч, - да вы бы, сударь, и себе
спросили!
- Нет, я только к слову, сыт я!
- Чего сыты! Колбасы кусок съели, а с ее, с проклятой, еще пуще живот
пучит. Кушайте-ка! вот я велю в сторонке для вас столик накрыть - кушайте на
здоровье! Хозяюшка! накрой барину в сторонке - вот так!
Пассажиры молча приступают к еде и только загадочно переглядываются
между собой. Головлев догадывается, что его "проникли", хотя он, не без
нахальства, всю дорогу обыгрывал барина и называл Ивана Михайлыча своим
казначеем. Брови у него насуплены, табачный дым так и валит изо рта. Он
готов отказаться от еды, но требования голода до того настоятельны, что он
как-то хищно набрасывается на поставленную перед ним чашку щей и мгновенно
опоражнивает ее. Вместе с сытостью возвращается к нему и самоуверенность, и
он, как ни в чем не бывало, говорит, обращаясь к Ивану Михайлычу:
- Ну, брат казначей, ты уж и расплачивайся за меня, а я пойду на
сеновал с Храповицким поговорить!
Переваливаясь, отправляется он на сенник и на этот раз, так как желудок
у него обременен, засыпает богатырским сном. В пять часов он опять уже на
ногах. Видя, что лошади стоят у пустых яслей и чешутся мордами об края их,
он начинает будить ямщика.
- Дрыхнет, каналья! - кричит он, - нам к спеху, а он приятные сны
видит!
Так идет дело до станции, с которой дорога повертывает на Головлево.
Только тут Степан Владимирыч несколько остепеняется. Он явно упадает духом и
делается молчаливым. На этот раз уж Иван Михайлыч ободряет его и паче всего
убеждает бросить трубку.
- Вы, сударь, как будете к усадьбе подходить, трубку-то в крапиву
бросьте! после найдете!
Наконец лошади, долженствующие везти Ивана Михайлыча дальше, готовы.
Наступает момент расставания.
- Прощай, брат! - говорит Головлев дрогнувшим голосом, целуя Ивана
Михайлыча, - заест она меня!
- Бог милостив! вы тоже не слишком пугайтесь!
- Заест! - повторяет Степан Владимирыч таким убежденным тоном, что Иван
Михайлыч невольно опускает глаза.
Сказавши это, Головлев круто поворачивает по направлению проселка и
начинает шагать, опираясь на суковатую палку, которую он перед тем срезал от
дерева.
Иван Михайлыч некоторое время следит за ним и потом бросается ему
вдогонку.
- Вот что, барин! - говорит он, нагоняя его, - давеча, как ополченку
вашу чистил, так три целковеньких в боковом кармане видел - не оброните
как-нибудь ненароком!
Степан Владимирыч видимо колеблется и не знает, как ему поступить в
этом случае. Наконец он протягивает Ивану Михайлычу руку и говорит сквозь
слезы:
- Понимаю... служивому на табак... благодарю! А что касается до того...
заест она меня, друг любезный! вот помяни мое слово - заест!
Головлев окончательно поворачивается лицом к проселку, и через пять
минут уже далеко мелькает его серый ополченский картуз, то исчезая, то вдруг
появляясь из-за чащи лесной поросли. Время стоит еще раннее, шестой час в
начале; золотистый утренний туман вьется над проселком, едва пропуская лучи
только что показавшегося на горизонте солнца; трава блестит; воздух напоен
запахами ели, грибов и ягод; дорога идет зигзагами по низменности, в которой
кишат бесчисленные стада птиц. Но Степан Владимирыч ничего не замечает: все
легкомыслие вдруг соскочило с него, и он идет, словно на Страшный суд. Одна
мысль до краев переполняет все его существо: еще три-четыре часа - и дальше
идти уже некуда. Он припоминает свою старую головлевскую жизнь, и ему
кажется, что перед ним растворяются двери сырого подвала, что, как только он
перешагнет за порог этих дверей, так они сейчас захлопнутся, - и тогда все
кончено. Припоминаются и другие
подробности, хотя непосредственно до него не касающиеся, но несомненно
характеризующие головлевские порядки. Вот дяденька Михаил Петрович (в
просторечии "Мишка-буян"), который тоже принадлежал к числу "постылых" и
которого дедушка Петр Иваныч заточил к дочери в Головлево, где он жил в
людской и ел из одной чашки с собакой Трезоркой. Вот тетенька Вера
Михайловна, которая из милости жила в головлевской усадьбе у братца
Владимира Михайлыча и которая умерла "от умеренности", потому что Арина
Петровна корила ее каждым куском, съедаемым за обедом, и каждым поленом
дров, употребляемых для отопления ее комнаты. То же самое приблизительно
предстоит пережить и ему. В воображении его мелькает бесконечный ряд
безрассветных дней, утопающих в какой-то зияющей серой пропасти, - и он
невольно закрывает глаза. Отныне он будет один на один с злою старухою, и
даже не злою, а только оцепеневшею в апатии властности. Эта старуха заест
его, заест не мучительством, а забвением. Не с кем молвить слова, некуда
бежать - везде она, властная, цепенящая, презирающая. Мысль об этом
неотвратимом будущем до такой степени всего его наполнила тоской, что он
остановился около дерева и несколько времени бился об него головой. Вся его
жизнь, исполненная кривлянья, бездельничества, буффонства, вдруг словно
осветилась перед его умственным оком. Он идет теперь в Головлево, он знает,
что ожидает там его, и все-таки идет, и не может не идти. Нет у него другой
дороги. Самый последний из людей может что-нибудь для себя сделать, может
добыть себе хлеба - он один ничего не может. Эта мысль словно впервые
проснулась в нем. И прежде ему случалось думать о будущем и рисовать себе
всякого рода перспективы, но это были всегда перспективы дарового довольства
и никогда - перспективы труда. И вот теперь ему предстояла расплата за тот
угар, в котором бесследно потонуло его прошлое. Расплата горькая,
выражавшаяся в одном ужасном слове: заест!
Было около десяти часов утра, когда из-за леса показалась белая
головлевская колокольня.
Лицо Степана Владимирыча побледнело, руки затряслись: он снял картуз и
перекрестился. Вспомнилась ему евангельская притча о блудном сыне,
возвращающемся домой, но он тотчас же понял, что, в применении к нему,
подобные воспоминания составляют только одно обольщение. Наконец он отыскал
глазами поставленный близ дороги межевой столб и очутился на головлевской
земле, на той постылой земле, которая родила его постылым, вскормила
постылым, выпустила постылым на все четыре стороны и теперь, постылого же,
вновь принимает его в свое лоно. Солнце стояло уже высоко и беспощадно
палило бесконечные головлевские поля. Но он бледнел все больше и больше и
чувствовал, что его начинает знобить.
Наконец он дошел до погоста, и тут бодрость окончательно оставила его.
Барская усадьба смотрела из-за деревьев так мирно, словно в ней не
происходило ничего особенного; но на него ее вид произвел действие медузиной
головы. Там чудился ему гроб. Гроб! гроб! гроб! - повторял он бессознательно
про себя. И не решился-таки идти прямо в усадьбу, а зашел прежде к
священнику и послал его известить о своем приходе и узнать, примет ли его
маменька.
Попадья при виде его закручинилась и захлопотала об яичнице;
деревенские мальчишки столпились вокруг него и смотрели на барина
изумленными глазами; мужики, проходя мимо, молча снимали шапки и как-то
загадочно взглядывали на него; какой-то старик-дворовый даже подбежал и
попросил у барина ручку поцеловать. Все понимали, что перед ними постылый,
который пришел в постылое место, пришел навсегда, и нет для него отсюда
выхода, кроме как ногами вперед на погост. И всем делалось в одно и то же
время и жалко и жутко.
Наконец поп пришел и сказал, что "маменька готовы принять" Степана
Владимирыча. Через десять минут он был уже там. Арина Петровна встретила его
торжественно-строго и смерила с ног до головы ледяным взглядом; но никаких
бесполезных упреков не позволила себе. И в комнаты не допустила, а так на
девичьем крыльце свиделась и рассталась, приказав проводить молодого барина
через другое крыльцо к папеньке. Старик дремал в постели, покрытый белым
одеялом, в белом колпаке, весь белый, словно мертвец. Увидевши его, он
проснулся и идиотски захохотал.
- Что, голубчик! попался к ведьме в лапы! - крикнул он, покуда Степан
Владимирыч целовал его руку. Потом крикнул петухом, опять захохотал и
несколько раз сряду повторил: - съест!