Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
За ним следует клочок синего
неба. Дернувшись несколько раз, оно застыло, я весь позолочен
им изнутри. От какого марокканского (а может, алжирского? Или
сирийского?) дня оно вдруг оторвалось? Я отдаюсь потоку,
уносящему меня в прошлое.
Мекнес. Как он выглядел, этот горец, напугавший нас в
узенькой улочке между Берденской мечетью и прелестной площадью
в тени шелковицы? Он двинулся прямо на нас, Анни шла справа от
меня. Или слева?
Это солнце и синее небо -- всего лишь обман. Вот уже сотый
раз я на него попадаюсь. Мои воспоминания -- словно золотые в
кошельке, подаренном дьяволом: откроешь его, а там сухие
листья.
Горца я больше не вижу -- вижу только огромное молочного
цвета пятно на месте вытекшего глаза. Впрочем, его ли это глаз?
Врач, который в Баку излагал мне принципы устройства
государственных абортариев, тоже был кривым, и когда я пытаюсь
вспомнить его лицо, передо мной возникает такой же беловатый
шар. У этих двоих, как у Норн, один общий глаз, и они то и дело
им обмениваются.
С этой площадью в Мекнесе, хотя я ходил по ней каждый
день, еще проще -- я вообще ее больше не вижу. У меня осталось
от нее смутное чувство, что она была прелестна, да еще эти
четыре слова, которые слились в одно: прелестная площадь в
Мекнесе. Конечно, если я закрою глаза или мутным взглядом
уставлюсь в потолок, я могу восстановить ту сцену: вдали
дерево, и на меня бежит какая-то темная, коренастая тень.
Впрочем, все это я выдумал по ходу дела. Марокканец был
высокий, сухощавый, да и увидел-то я его, только когда он меня
коснулся. Стало быть, я все еще ЗНАЮ, что он высокий и
сухощавый -- кое-какие краткие сведения в моей памяти
сохранились. Но я ничего больше не вижу: сколько я ни роюсь в
прошлом, я извлекаю из него только обрывочные картинки, и я не
знаю толком, что они означают, воспоминания это или вымыслы.
А во многих случаях исчезли и сами эти обрывки -- остались
только слова; я еще способен рассказывать и даже слишком хорошо
рассказывать разные истории (по части анекдотов со мной не
может тягаться никто, кроме морских офицеров и профессиональных
рассказчиков), но теперь от моих историй остался один остов. В
них идет речь о ком-то, кто проделывает то-то и то-то. Но это
не я, у меня с ним нет ничего общего. Он скитается по разным
странам, о которых я имею представления не больше, чем если бы
никогда в них не бывал. Иногда в своих рассказах мне случается
упомянуть красивые названия, которые можно вычитать в Атласе,
-- Аранхуэс или Кентербери. Они рождают во мне совершенно новые
образы, как бывает с тем, кто никогда не путешествовал; мою
фантазию будят слова -- вот и все.
Однако на сотню мертвых историй сохранялись одна-две
живые. Эти я вызываю в памяти с осторожностью, не часто, чтобы
они не износились. Выужу одну, передо мной воскреснет
обстановка, действующие люди, их позы. И вдруг стоп: я
почувствовал потертость -- сквозь основу чувств уже
проглядывает слово. Я угадываю: это слово вскоре займет место
многих дорогих мне образов. Я сразу останавливаюсь, начинаю
думать о другом -- не хочу перетруждать свои воспоминания. Но
тщетно -- в следующий раз, когда я захочу их оживить, многие из
них уже омертвеют.
Я делаю вялую попытку встать, чтобы найти фотографии
Мекнеса в коробке, которую я задвинул под стол. Но к чему? Эти
возбуждающие средства больше не оказывают действия на мою
память. Как-то я нашел под бюваром маленькую выцветшую
фотографию. Улыбающаяся женщина у фонтана. Я долго смотрел на
нее, не узнавая. Потом на обороте прочел: "Анни. Портсмут, 7
апреля 27 года".
Никогда еще я не испытывал с такой силой, как сегодня,
ощущения, что я лишен потайных глубин, ограничен пределами
моего тела, легковесными мыслями, которые пузырьками
поднимаются с его поверхности. Я леплю воспоминания из своего
настоящего. Я отброшен в настоящее, покинут в нем. Тщетно я
пытаюсь угнаться за своим прошлым, мне не вырваться из самого
себя.
Стучат. Это Самоучка: я совсем забыл о нем. Я обещал
показать ему фотографии, привезенные из моих путешествий. Черт
бы его побрал.
Он садится на стул. Напряженные ягодицы уперлись в спинку,
негнущийся корпус подался вперед. Вспрыгнув на кровать в
изножье, я зажигаю свет.
-- Зачем же, мсье? И так было очень хорошо.
-- Слишком темно, чтобы рассматривать фотографии...
Он не знает, куда девать свою шляпу, -- я беру ее у него
из рук.
-- Вправду, мсье? Вы мне их покажете?
-- Конечно.
Я действую с расчетом -- я надеюсь, что, пока он их
рассматривает, он будет молчать. Ныряю под стол, выталкиваю
коробку к его лакированным ботинкам и кладу ему на колени
охапку почтовых открыток и снимков -- Испания и Испанское
Марокко.
Но по его открытому, смеющемуся лицу вижу, что горько
ошибся, надеясь заткнуть ему рот. Он бросает взгляд на вид
Сан-Себастьяна, снятый с горы Игуэльдо, осторожно откладывает
его на стол и несколько мгновений молчит. Потом вздыхает:
-- Ах, мсье, вам повезло. Если верить тому, что говорят
люди, путешествия -- лучшая школа. Вы согласны, мсье?
Я делаю неопределенный жест. К счастью, он еще не
договорил.
-- Наверно, это переворачивает всю душу. Если бы мне
довелось однажды куда-нибудь поехать, мне кажется, перед
отъездом я описал бы на бумаге все мельчайшие черточки своего
характера, чтобы, вернувшись, сравнить -- каким я был и каким
стал. Я читал, что некоторые путешественники и внешне и
внутренне изменялись настолько, что по возвращении самые
близкие родственники не могли их узнать.
Он рассеянно вертит в руках толстую пачку фотографий.
Берет одну и, не глядя, откладывает на стол; потом напряженно
всматривается в следующий снимок, на котором изображена статуя
святого Иеронима с кафедры собора в Бургосе.
-- А вы видели в Бургосе Христа в звериной шкуре! Есть
очень любопытная книга, мсье, об этих статуях в звериных шкурах
и даже в человечьей коже. А черную Мадонну? Но она, кажется, не
в Бургосе, а в Сарагосе? А может, такая есть и в Бургосе? И
паломники целуют, правда ведь -- я говорю о сарагосской? И на
плите, кажется, сохранился след ее ноги? А плита в каком-то
провале? И матери толкают туда своих детей?
Не разгибаясь, он двумя руками толкает воображаемого
ребенка. Ни дать ни взять -- отвергает дары Артаксеркса.
-- Ах, мсье, обычаи -- это... это такая занятная штука.
Задохнувшись, он выдвинул в мою, сторону свою огромную
ослиную челюсть. От него несет табаком и стоячей водой. Его
прекрасные блуждающие глаза блестят, как огненные шары, а
редкие волосы обвели череп запотевшим венчиком. В его черепной
коробке самоеды, люди племени ньям-ньям, мальгаши и жители
Огненной Земли справляют самые диковинные обряды, поедают своих
престарелых отцов и детей, до потери сознания кружат на месте
под звуки тамтама, предаются исступлению амока, сжигают своих
мертвецов, выставляют их на крышах, пускают по течению в лодках
с горящим факелом, совокупляются с кем попало -- мать с сыном,
отец с дочерью, сестра с братом, увечат, оскопляют себя,
растягивают губы с помощью плошек, облепляют чресла фигурами
чудовищных животных.
-- Как по-вашему, можно вслед за Паскалем повторить, что
обычаи -- это вторая натура?
Он впился своими черными глазами в мои, он вымаливает
ответ.
-- Как когда, -- отвечаю я.
Он переводит дух.
-- Вот и я так думаю, мсье. Но я себе не доверяю -- для
этого надо прочитать все.
Однако следующая фотография приводит его в экстаз.
-- Сеговия! Сеговия! -- радостно вопит он. -- Я читал
книгу о Сеговии. -- И не без достоинства добавляет: -- Забыл
фамилию автора, мсье. У меня бывают такие провалы. На... Не...
Нод...
-- Этого не может быть, -- живо возражаю я. -- Вы дошли
только до Латернь...
Я тут же пожалел о своих словах: ведь он никогда не
рассказывал мне, по какому методу он читает книги, это,
наверно, тайная мания. И в самом деле, он смутился, плаксиво
выпятил толстые губы. Потом наклонил голову и с десяток
открыток перебрал в полном молчании.
Но через полминуты я вижу, что его распирает неудержимый
восторг -- он лопнет, если не выскажется.
-- Когда я закончу свое образование (я кладу на это еще
шесть лет), если мне разрешат, я присоединюсь к студентам и
преподавателям университета, которые ежегодно совершают поездку
на Дальний Восток. Мне надо бы уточнить кое-какие сведения, --
произносит он елейно, -- и еще мне хотелось бы пережить что-то
неожиданное, новое, словом, прямо говоря, какие-нибудь
приключения.
Он понизил голос с плутовским видом.
-- Приключения какого рода? -- удивился я.
-- Да какие угодно, мсье. Например, ты случайно сел не в
тот поезд. Сошел в незнакомом городе. Потерял бумажник, по
ошибке тебя арестовали, и ночь ты провел в тюрьме. По-моему,
понятие "приключение" можно определить так: событие, которое
выходит за рамки привычного, хотя не обязательно должно быть
необычным. Говорят о магии приключений. Как вы считаете, это
выражение справедливо? Я хотел бы задать вам один вопрос, мсье.
-- Какой?
Он покраснел и улыбнулся
-- Может, это нескромно.
-- Ну а все-таки?
Он наклоняется ко мне и спрашивает, полузакрыв глаза:
-- У вас было много приключений, мсье?
-- Кое-какие были, -- машинально отвечаю я, резко
отстранившись, чтобы уклониться от его гнилостного дыхания. Я
ответил ему машинально, не подумав. В самом деле, обычно я,
пожалуй, даже горжусь тем, что пережил так много приключений.
Но сегодня, не успев произнести эти слова, я разозлился на
самого себя: мне кажется, я солгал, не было у меня в жизни ни
единого приключения, или, вернее, я просто не знаю, что это
слово означает. И в то же время на меня наваливается та самая
тоска, которая охватила меня четыре года назад в Ханое, когда
Мерсье уговаривал меня поехать с ним, а я молча уставился на
кхмерскую статуэтку. И рядом снова оказалась МЫСЛЬ, та самая
огромная белая масса, от которой мне сделалось тогда так мерзко
-- четыре года она мне не являлась.
-- Могу ли я вас просить... -- начинает Самоучка.
Черт побери! Конечно, чтобы я рассказал ему одно из этих
пресловутых приключений. Но я больше ни слова не вымолвлю на
эту тему.
-- А вот это, -- говорю я, перегнувшись через его узкие
плечи и тыча пальцем в один из снимков, -- это Сантильяна,
самая хорошенькая деревушка в Испании.
-- Сантильяна Жиль Блаза? А я и не знал, что она в самом
деле существует. Ах, мсье, в разговоре с вами узнаешь столько
полезного! Сразу видно, что вы поездили по свету.
Я выставил Самоучку за дверь, набив его карманы почтовыми
открытками, гравюрами и фотографиями. Он ушел в полном
восторге, а я гашу свет. Теперь я один. Не совсем один Есть еще
эта мысль, она рядом, она ждет. Она свернулась клубком, как
громадная кошка; она ничего не объясняет, не шевелится, она
только говорит: "нет". Нет, не было у меня никаких приключений.
Я набиваю трубку, раскуриваю ее и вытягиваюсь на кровати,
набросив на ноги пальто. Не пойму, почему мне так грустно и я
так устал. Даже если и вправду у меня никогда не было
приключений, что из того? Во-первых, по-моему, все дело просто
в словах. Взять хотя бы случай в Мекнесе, который мне недавно
вспомнился. На меня напал марокканец с громадным ножом. Но я
двинул его кулаком и угодил в висок... Он стал кричать
по-арабски, появилась толпа каких-то оборванцев, которые
гнались за нами до самого рынка в Аттарене... Ну так вот,
обозначить это можно любым словом, но все же это происшествие,
КОТОРОЕ СЛУЧИЛОСЬ СО МНОЙ.
Совсем стемнело, не уверен, горит ли моя трубка. Проходит
трамвай: красная вспышка на потолке. Проносится тяжелая машина
-- от ее грохота содрогается лом. Должно быть, сейчас шесть.
У меня не было приключений. В моей жизни случались
истории, происшествия, события -- что угодно. Но не
приключения. И дело тут не в словах, я начинаю это понимать.
Было нечто, чем я, не сознавая этого, дорожил больше всего на
свете. Это была не любовь, боже мой, нет, и не слава, не
богатство. Это было... В общем, я воображал, что в известные
минуты моя жизнь приобретала редкий и драгоценный смысл. И для
этого не было нужды в каких-то особых обстоятельствах, нужна
была просто некоторая четкость. Нынешняя моя жизнь не слишком
блистательна, но время от времени, например, когда в кафе
играла музыка, я возвращался вспять и говорил себе: в былые
дни, в Лондоне, в Мекнесе, в Токио я пережил восхитительные
минуты, у меня были приключения. И вот теперь это у меня
отнимают. Без всякого видимого повода я вдруг понял, что
обманывал себя десять лет. Приключения бывают в книгах. Правда,
все, о чем говорится в книгах, может случиться и в жизни, но
совсем не так. А именно тем, как это случается, я и дорожил.
Во-первых, начало всегда должно было быть настоящим
началом. Увы! Теперь я так ясно вижу, чего я хотел. Истинное
начало возникает как звук трубы, как первые ноты джазовой
мелодии, оно разом прогоняет скуку, уплотняет время. О таких
особенных вечерах потом говорят: "Я гулял, был майский вечер".
Ты гуляешь, взошла луна, ты ничем не занят, бездельничаешь,
немного опустошен. И вдруг у тебя мелькает мысль: "Что-то
случилось". Что угодно -- может, в темноте что-то скрипнуло или
на улице мелькнул легкий силуэт. Но это крохотное событие не
похоже на другие -- ты сразу чувствуешь, оно предваряет что-то
значительное, чьи очертания еще теряются во мгле, и ты говоришь
себе: "Что-то начинается".
Что-то начинается, чтобы прийти к концу: приключение не
терпит длительности; его смысл -- в его гибели. К этой гибели,
которая, быть может, станет и моей, меня влечет неотвратимо. И
кажется, что каждое мгновение наступает лишь затем, чтобы
потянуть за собой те, что следуют за ним. И каждым мгновением я
безгранично дорожу -- я знаю: оно неповторимо, незаменимо, --
но я не шевельну пальцем, чтобы помешать ему сгинуть. Я знаю:
вот эта последняя минута -- в Берлине ли, в Лондоне ли, --
которую я провожу в объятьях этой женщины, встреченной
позавчера, минута, страстно мной любимая, женщина, которую я
готов полюбить, -- уже истекает. Я уеду в другие страны. Я
никогда больше не увижу эту женщину, никогда не повторится эта
ночь. Я склоняюсь над каждой секундой, стараюсь исчерпать ее до
дна, все, что она содержит -- и мимолетную нежность прекрасных
глаз, и уличный шум, и обманчивый свет зари, -- я стараюсь
вобрать в себя, навеки запечатлеть в себе, и, однако, минута
истекает, я не удерживаю ее, мне нравится, что она уходит.
А потом вдруг что-то разбивается вдребезги. Приключение
окончено, время вновь обретает свою будничную вязкость. Я
оглядываюсь: позади меня прекрасная мелодическая форма сейчас
канет в прошлое. Она уменьшается, идя на ущерб, она
съеживается, и вот конец уже сливается в одно с началом. И,
провожая взглядом эту золотую точку, я думаю, что, даже если
мне пришлось едва не поплатиться жизнью, разориться, потерять
друга, я согласился бы пережить заново все, от начала до конца,
в тех же самых обстоятельствах. Но приключение нельзя ни
повторить, ни продлить.
Да, вот чего я хотел -- увы, хочу и сейчас. Когда поет
Негритянка, меня охватывает такое безграничное счастье. Каких
вершин я мог бы достичь, если бы тканью мелодии стала моя
СОБСТВЕННАЯ ЖИЗНЬ.
А мысль, неизреченная, все здесь. Она невозмутимо ждет. И
мне кажется, что она говорит:
"Вот как? Вот, оказывается, ЧЕГО ты хотел? Ну так этого-то
у тебя как раз никогда и не было (вспомни: ты просто морочил
себя игрой слов, называл приключениями мишуру странствий,
любовь продажных девок, потасовки, побрякушки) и никогда не
будет, ни у тебя, ни у кого другого".
Но почему? ПОЧЕМУ?
Суббота, полдень
Самоучка не видел, как я вошел в читальный зал. Он сидел
за последним столом в глубине зала с самого края; перед ним
лежала книга, но он ее не читал. Он с улыбкой поглядывал на
своего соседа справа, неряху гимназиста, который часто приходит
в библиотеку. Тот некоторое время терпел взгляд Самоучки, потом
вдруг, скорчив жуткую гримасу, показал ему язык. Самоучка
покраснел и, поспешно уткнув нос в книгу, углубился в чтение.
А я вернулся к моим вчерашним раздумьям. Они меня совсем
извели: не в том дело, что у меня не было приключений, -- это
мне все равно. Я хочу знать другое -- МОГЛИ ЛИ они быть вообще.
Вот ход моих рассуждений: для того, чтобы самое банальное
происшествие превратилось в приключение, достаточно его
РАССКАЗАТЬ. Это-то и морочит людей; каждый человек -- всегда
рассказчик историй, он живет в окружении историй, своих и
чужих, и все, что с ним происходит, видит сквозь их призму. Вот
он и старается подогнать свою жизнь под рассказ о ней.
Но приходится выбирать: или жить, или рассказывать. Вот,
например, в Гамбурге я вел довольно странный образ жизни с
некой Эрной, которой я не доверял и которая меня боялась. Ноо я
был внутри этой жизни, я о ней не думал. И вот однажды вечером,
в маленьком кафе в Санкт-Паули, ей понадобилось выйти в
уборную. А я остался один, патефон играл "Blue sky"(_12). И я
стал рассказывать себе самому все, что случилось со мной после
того, как я приехал в Гамбург. Я говорил себе: "На третий день
вечером я вошел в дансинг под названием "Голубой грот" и
заметил высокую полупьяную женщину. Эту женщину я сейчас жду,
слушая "Blue sky". С минуты на минуту она вернется, сядет со
мной рядом и повиснет у меня на шее". И тут я вдруг
почувствовал, что у меня приключение. Но Эрна вернулась, села
рядом со мной, повисла у меня на шее, и сам не знаю почему, я
ее тут же возненавидел. А теперь я знаю почему -- надо было
снова начинать жить, а чувство приключения исчезло.
Пока живешь, никаких приключений не бывает. Меняются
декорации, люди приходят и уходят -- вот и все. Никогда
никакого начала. Дни прибавляются друг к другу без всякого
смысла, бесконечно и однообразно. Время от времени подбиваешь
частичный итог, говоришь себе: вот уже три года я путешествую,
три года как я в Бувиле. И конца тоже нет -- женщину, друга или
город не бросают одним махом. И потом все похоже -- будь то
Шанхай, Москва или Алжир, через полтора десятка лет все они на
одно лицо. Иногда -- редко -- вникаешь вдруг в свое положение:
замечаешь, что тебя заарканила баба, что ты влип в грязную
историю. Но это короткий миг. А потом все опять идет
по-прежнему, и ты снова складываешь часы и дни. Понедельник,
вторник, среда. Апрель, май, июнь. 1924, 1925, 1926.
Это называется жить. Но когда ты рассказываешь свою жизнь,
все меняется; только никто этой перемены не замечает, и вот
доказательство: люди недаром толкуют о правдивых историях.
Будто истории вообще могут быть правдивыми; события
развертываются в одной последовательности, рассказываем же мы
их в обратной. Нам кажется, что мы начинаем с начала.
"Случилось это погожим осенним вечером 1922 года. Я работал
письм