Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
цах; молодые женщины в кофтах и плохо сидящих юбках,
простоволосые, изнуренные, рано увядшие от нищеты; встречаются здесь и
мужчины - опрятные старички, носильщики в засаленных куртках,
подозрительные субъекты в черных шляпах; а в аллеях копошатся ребятишки,
тащат за собой тележки без колес, насыпают ведерки песком, плачут и
грызутся между собой - страшные ребятишки, оборванные, сопливые, которые
так и кишат на солнце, как грязные насекомые. Мадемуазель Саже была
настолько худа, что могла подсесть на любую скамью. Она слушала, потом
заводила разговор с соседкой, с женой какого-нибудь рабочего, желтой и
изможденной, которая штопала белье, вынимая из маленькой корзинки,
зачиненной веревочками, носовые платки и чулки, дырявые, как решето.
Впрочем, у мадемуазель Саже были здесь и знакомые. Под нестерпимый визг
ребят и непрерывный стук колес за решеткой сквера, на улице Сен-Дени,
здесь возникали бесконечные сплетни, рассказывались разные истории о
поставщиках, бакалейщиках, булочниках, мясниках; это была живая газета
квартала, пропитанная желчью покупателей, лишившихся кредита, и тайной
завистью бедняков. У этих несчастных женщин мадемуазель Саже выведывала
постыдные людские тайны - все, что просачивалось из подозрительных
меблирашек, исходило из темных конур консьержек, - и непристойные
подробности, порожденные злословием, возбуждали, как пряная приправа, ее
жадное любопытство. Кроме того, когда она сидела здесь лицом к рынку,
перед ней открывалась площадь и стены домов, с трех сторон сквозящих
окнами, в Которые она стремилась проникнуть взглядом; мысленно она
поднималась наверх, проходила по всем этажам, вплоть до окошек мансарды;
она впивалась глазами в занавески, воссоздавала человеческую драму по
одному лишь появлению чьей-то головы между ставнями и в конце концов
узнала историю всех жильцов, только глядя на открывшиеся перед ней фасады
этих домов. Особенно интересовал ее ресторан Барата с его винным
погребком, с зубчатым позолоченным навесом над террасой, откуда
свешивалась зелень из нескольких цветочных горшков, интересовал и весь
узкий фасад этого дома в пять этажей, разукрашенный и расписанный; она
любовалась нежно-голубой стеной с желтыми колоннами, стеной, увенчанной
раковиной, ей нравился этот бутафорский храм, намалеванный на переднем
плане облупившегося дома, который наверху, у края кровли, заканчивался
галереей, обитой жестью и покрашенной масляной краской. Мадемуазель Саже
читала за неплотно закрытыми жалюзи в красную полоску повесть о приятных
завтраках, изысканных ужинах, бешеных кутежах. Она даже прилгала кое-что:
здесь якобы кутили Флоран и Гавар с "этими двумя шлюхами", сестрами
Меюден; за десертом творилось нечто омерзительное.
Однако едва мадемуазель Саже взяла Полину за руку, девочка заплакала
еще горше. Старуха повела ее к воротам сквера, но потом, видимо,
раздумала. Она присела на скамью, пытаясь успокоить девочку.
- Ну-ну, перестань плакать, не то полицейские заберут... Я отведу тебя
домой. Мы ведь с тобой хорошо знакомы, правда? Я "добрая тетя", ты же меня
знаешь... Ну, будет тебе, улыбнись.
Но Полина захлебывалась от слез и твердила, что хочет домой. Тогда
мадемуазель Саже спокойно стала ждать, пока она не кончит реветь. Бедная
девочка дрожала от холода, платье и чулки у нее были насквозь мокрые;
вытирая слезы перепачканными кулаками, она размазала грязь до самых ушей.
Когда Полина немного успокоилась, старуха снова заговорила слащавым
голоском:
- Ведь у тебя мама не злая, правда? Она тебя очень любит.
- Да-а-а... - отвечала, все еще сквозь слезы, Полина.
- Папа у тебя тоже не злой, он тебя никогда не бьет. А с мамой он не
ссорится? О чем они говорят по вечерам, когда ложатся спать?
- Ах, почем я знаю: ведь я уже лежу в постельке.
- Говорят они о твоем кузене Флоране?
- Не знаю.
У мадемуазель Саже лицо стало строже, и она сделала вид, что собирается
уйти.
- Ах, так ты, значит, лгунья... Ведь ты знаешь, что нельзя лгать... Раз
ты врешь, я брошу тебя здесь одну, и Мюш будет тебя щипать.
Тут вмешался Мюш, который вертелся у скамейки, и сказал свойственным
ему решительным тоном маленького мужчины:
- Что вы, она же дура набитая, где ей знать... Я вот знаю, что у моего
дружка Флорана вид был здорово чудацкий, когда мама вчера сказала - так
просто, для смеху, - что он может ее поцеловать, если это ему нравится.
Но Полина, боясь, что ее бросят, опять заревела.
- Да замолчи ты, гадкая девчонка! - шептала, тряся ее, старуха. -
Ладно, я не уйду, я куплю тебе леденец, слышишь, леденец! Так ты не любишь
кузена Флорана?
- Нет, мама говорит - он непорядочный.
- Ага! Видишь, значит твоя мама про него говорила!
- Один раз, я взяла к себе в постельку Мутона, я спала с Мутоном... А
она сказала папе: "Твой брат бежал с каторги только для того, чтобы нас
всех вместе с ним туда отправили".
Мадемуазель Саже тихо ахнула и, задрожав, вскочила. Она словно
прозрела, все кругом словно озарил яркий луч света. Схватив снова Полину
за руку, она пустилась с ней рысью к колбасной, не проронив ни слова,
только взгляд ее стал колючим от охватившей ее острой радости. Мюш,
бежавший за ними вприпрыжку, благоразумно скрылся на углу улицы Пируэт.
Лиза была в смертельной тревоге. Увидев свою замарашку дочь, она так
растерялась, что лишь поворачивала девочку во все стороны, забыв ее
отшлепать. А старуха говорила своим ехидным голоском:
- Это все Мюш... Я уж и привела ее к вам, вы ведь понимаете... Накрыла
я их вдвоем под деревом в сквере. Не знаю, что они там делали... Я бы на
вашем месте ее осмотрела. Он на все способен, этот сын потаскухи.
Лиза онемела. Она не знала, как подступиться к девочке, - такое
отвращение вызывали в ней ботинки в грязи, измазанные чулки, порванная
юбчонка, запачканные руки и лицо. Голубой бархатный бант, сережки и
крестик скрылись под слоем коросты. Но особенно взбесили Лизу карманы,
набитые землей. Она наклонилась к Полине и вытряхнула землю прямо на пол,
без всякого почтения к его белым и розовым плитам. Затем потащила за собой
дочь, вымолвив лишь два слова:
- Ступайте, пакостница!
Мадемуазель Саже, которая, под прикрытием своей широкополой черной
шляпы, вдоволь позабавилась этой сценой, поспешила напротив, на другую
сторону улицы Рамбюто. Ее крохотные ножки едва касались мостовой; она
неслась на крыльях радости, как на крыльях ветерка, щекочущего своими
лобзаниями. Наконец она знает все! Почти год она сгорала любопытством, и
вот теперь Флоран сразу и целиком оказался в ее власти. То была нечаянная
радость, исцелившая ее от тайного недуга; ведь мадемуазель Саже ясно
понимала, что, если этот человек не станет добычей сжигавшего ее
любопытства, она сгорит на медленном огне. Теперь в ее руках весь квартал
рынка; нет больше никаких пробелов в ее сведениях: она может рассказать
историю каждой улицы - лавки за лавкой, подряд. И мадемуазель Саже, томно
вздыхая от блаженства, вошла в павильон фруктов.
- Эй, мадемуазель Саже! - крикнула Сарьетта из-за своего прилавка. - С
чего это вы смеетесь сами с собою? Может, взяли куш в лотерее?
- Нет, нет... Ах, деточка, если б вы только знали!
Окруженная фруктами Сарьетта была очаровательна во всем своем
неряшестве, не опасном для такой красавицы. Завитки волос спадали на лоб
виноградными гроздьями. Обнаженные руки, обнаженная шея - каждый кусочек
ее розовой обнаженной плоти, выставленной для всеобщего лицезрения, - были
свежи, как персики и вишни. Шутки ради она повесила себе на уши
черешни-двояшки, черные черешни, которые бились о ее щеки, когда она
сгибалась, заливаясь звонким смехом. А веселилась Сарьетта оттого, что ела
смородину, да так ела, что вымазала губы, подбородок и нос; рот у Сарьетты
стал совсем пунцовый, вымазанный ярким соком смородины, словно
нарумяненный благовонной помадой из какого-нибудь гарема. От ее платья
исходил аромат сливы. Небрежно повязанная косынка благоухала земляникой.
А в тесной лавчонке вокруг нее были нагромождены фрукты. В глубине, на
полках, рядами лежали дыни: канталупы, испещренные бородавками, огородные
дыни, затянутые как бы серым гипюром, "обезьяний задок" в голых шишках.
Роскошные фрукты на витрине, в изящно убранных корзинках, казалось,
прятались в зелени - словно круглые щечки, хорошенькие детские личики
притаились за лиственным пологом; особенно хороши были персики: румяные
монтрейльские, с тонкой, прозрачной кожей, как у северянок; и южные -
желтовато-смуглые, как загорелые девушки Прованса. Абрикосы на подстилке
из моха отливали янтарными тонами, теми горячими отблесками солнечного
заката, что придают такой теплый оттенок коже на затылке у брюнеток, там,
где вьются колечками короткие волоски. Простые вишни, подобранные одна к
одной, походили на слишком тонкие, улыбающиеся губы китаянки; вишня из
Монморанси - на мясистые губы толстухи; "англичанка" отличалась более
удлиненной и спокойной формой; а простая ягода, черная черешня, казалась
помятой от поцелуев; зато черешня-пеструшка, усеянная белыми и алыми
крапинками, усмехалась сердито и весело. Яблоки и груши высились, как
правильные архитектурные сооружения, образовывали пирамиды, являли взору
то юную розовую грудь, то золотистые плечи и бедра - наготу стыдливой
девушки, прячущейся среди листьев папоротника; все они различались своей
кожицей: мелкие румяные яблочки в плетеных корзинках, дряблые "рамбуры",
"кальвили" в белых платьицах, багровая "канада", "каштанки" в красных
прыщиках, светлокожие "ранеты", усыпанные веснушками; затем следовали
всевозможные разновидности груш: "бланковая" груша, "Англия", "Бере",
"мессир Жан", дюшесы - груши удлиненные, с лебединой шеей или
апоплексического сложения, с желтыми или зелеными брюшками, чуть тронутые
кармином. Прозрачные сливы рядом с ними казались нежными и малокровными,
как девица; "ренклоды" и сливы "брат короля" были покрыты бледным
отроческим пушком; мирабель рассыпалась, точно золотые бусины четок,
забытых в коробке с палочками ванили. А ягоды тоже благоухали, они
благоухали юностью, особенно лесная земляника; она даже душистей, чем
крупная садовая земляника, которая попахивает пресной водой из лейки. К
этому чистому аромату примешивался тонкий букет малины. Дерзко смеялись
красная и черная смородина, лесные орехи; а между тем тяжелые гроздья
винограда, набрякшие и пьяные, изнывали в истоме над краем корзины, роняя
виноградины, опаленные жаркой ласкою солнца.
Здесь, словно в плодовом саду, напоенном хмельными ароматами, проходила
жизнь Сарьетты. Дешевые ягоды - вишни, сливы, земляника, - вповалку
лежавшие перед ней на ивовых лотках, выстланных бумагой, раскисали,
пачкали витрины, истекая соком, густым, соком, который испарялся в тепле.
У Сарьетты иной раз кружилась голова в знойные полуденные часы июля, когда
дыни окружали ее испарениями, насыщенными мускусом. Тогда Сарьетта
хмелела, из-под ее косынки виднелось открытое больше обычного тело, едва
созревшее и по-весеннему свежее, которое соблазняло уста и влекло к себе,
как желанная добыча. Это она сама, это ее руки, ее шея наделили все фрукты
живой силой любви, теплом шелковистого женского тела. Рядом с ее лавкой
старуха торговка, отвратительная карга, выставляла на своем столе только
сморщенные яблоки, груши, дряблые, как отвислые груди, дохлые абрикосы,
омерзительно желтые, точно дряхлая ведьма. А Сарьетта придавала своей
витрине великолепие сладострастной наготы. В каждой вишне рдели красные
поцелуи ее губ; шелковистые персики словно выпали из-за ее корсажа; она
наделяла сливы нежнейшей кожей своего тела - той, что на висках, той, что
на подбородке, той, что в уголках губ; частица ее крови была и в жилках
смородины. Чувственный пыл красивой девушки пробуждал жизненные соки и в
этих плодах земли, во всем этом плодородии, которое завершалось здесь, на
лиственном ложе, в устланных мохом корзиночках. После благоухания жизни,
исходившего от початых корзинок и расстегнутого платья Сарьетты, пресными
казались ароматы цветочного ряда за ее лавкой.
Однако Сарьетта в тот день совсем опьянела от завалившего рынок
огромного привоза мирабели. Она отлично видела, что у мадемуазель Саже
есть какая-то важная новость, и старалась заставить ее разговориться; но
старуха, переминаясь с ноги на ногу от нетерпения, отвечала:
- Нет, нет, мне некогда... Я бегу к госпоже Лекер. Ах, что я узнала!
Приходите туда, если хотите.
А на самом деле мадемуазель Саже зашла в павильон фруктов лишь для
того, чтобы поделиться своей новостью с Сарьеттой. И Сарьетта не устояла
перед соблазном. Тут же, раскачивая под собою стул, сидел г-н Жюль,
выбритый и розовый, как херувим.
- Постереги лавку, хорошо? - сказала ему Сарьетта. - Я вернусь тотчас
же.
Но Жюль встал и крикнул ей вдогонку своим густым баском:
- Э, нет, канашка! Ты ведь знаешь, мне надо смываться... А ждать тут
час битый, как в прошлый раз, мне неохота... Да и голова разболелась от
твоих слив.
И Жюль спокойно ушел, заложив руки в карманы. Лавка осталась без
присмотра. Мадемуазель Саже заставила Сарьетту идти почти бегом. В
павильоне масла соседка г-жи Лекер сообщила им, что та в подвале. Сарьетта
отправилась за ней, а старуха уселась среди сыров.
Внизу, в подвале, очень темно; во избежание пожара кладовые вдоль его
улочек разгорожены частой металлической сеткой; в тошнотворных испарениях,
скопившихся под низкими сводами, иногда мерцают желтыми пятнами без лучей
газовые рожки. Г-жа Лекер сбивала масло на одном из столов, расставленных
по линии улицы Берже. Там сквозь подвальные оконца едва пробивается свет.
Столы, беспрестанно обмываемые струей воды из кранов, белы, как новые.
Г-жа Лекер, стоя спиной к подземному насосу, готовила "мешанку" в дубовом
ящике. Она брала лежавшие подле куски различного масла и смешивала их,
улучшая один сорт другим, - точно так, как это делается при купаже вин.
Согнувшись в три погибели, женщина с острыми ключицами и с обнаженными по
плечи тощими, словно сучковатые палки, руками ожесточенно месила масло,
которое все белело, начиная походить на мел. Г-жа Лекер обливалась потом и
при каждом движении вздыхала.
- Тетенька, с вами хочет поговорить мадемуазель Саже, - сказала
Сарьетта.
Госпожа Лекер перестала месить и поглубже натянула чепец, явно
пренебрегая тем, что на нем останутся пятна от замасленных пальцев.
- Я кончаю, пусть подождет немножко, - ответила она.
- Она должна рассказать что-то интересное.
- Одну минуту, милая.
Госпожа Лекер снова погрузила руки в месиво. Масло доходило ей уже по
локти. Предварительно размягченное в тепловатой воде, оно пропитало жиром,
как пергамент, руки торговки, на которых проступали толстые лиловые жилы,
рубцами покрывшие кожу, словно лопнувшие венозные сосуды. Сарьетта
почувствовала отвращение к этим мерзким рукам, с остервенением
обрабатывавшим размягченную массу. Но тут она вспомнила прежнее ремесло:
когда-то и она погружала в масло свои очаровательные ручки, месила его по
целым дням; пожалуй даже, оно было для нее чем-то вроде миндальной пасты,
служило ей кремом, придавая белизну коже и розовый цвет ногтям; может
статься, благодаря маслу тонкие пальцы Сарьетты и сохранили гибкость.
Итак, после паузы она заметила:
- Мешанка у вас, тетенька, получится неважная... Очень уж твердые эти
сорта масла.
- Сама знаю, - вздыхая, ответила г-жа Лекер, - но что поделаешь?
Сбыть-то нужно все... Есть люди, которые гонятся за дешевизной; вот и
делаешь для них дешевый товар... Да ладно! Масло и так слишком хорошее для
покупателей.
Сарьетта подумала, что вряд ли с особой охотой ела бы масло, сбитое
руками ее тетушки. Она заглянула в баночку, наполненную каким-то красным
раствором.
- Орлянка у вас слишком бледная, - пробормотала она.
Эту краску кладут в мешанку, чтобы придать приятный желтоватый цвет.
Торговки полагают, будто секрет орлянки принадлежит только им; однако
известно, что она производится просто из зерен орличника; правда, сами
торговки делают ее из сока моркови и ноготков.
- Ну, скоро вы кончите? - спросила Сарьетта, которая начинала терять
терпение, тем более что отвыкла от спертого воздуха погреба. - Как бы
мадемуазель Саже не ушла... Она, верно, узнала что-то очень важное о дяде
Гаваре.
Госпожа Лекер сразу же бросила месить. Она отставила свою мешанку и
баночку с краской. Затем, пришлепнув съехавший на затылок чепец, пошла
вслед за племянницей вверх по лестнице, с беспокойством спрашивая:
- Думаешь, она не стала дожидаться?
Однако г-жа Лекер успокоилась, увидев мадемуазель Саже среди сыров. Она
и не собиралась уходить. Все три уселись в глубине тесной лавки. Они
придвинулись вплотную друг к другу и во время разговора чуть не
сталкивались головами. Добрых две минуты мадемуазель Саже хранила
молчание; затем, убедившись, что тетка и племянница сгорают от
любопытства, скрипучим голосом начала:
- А Флоран-то... знаете? Вот теперь могу сказать вам, откуда он явился.
И она еще секунду помучила своих слушательниц, смотревших ей прямо в
рот.
- Он бежал с каторги, - зловещим шепотом сказала она.
Вокруг них воняли сыры. На обеих полках вдоль задней стены тянулись
огромные масляные холмы; бретонское масло выпирало из корзин; покрытые
полотном, пучились глыбы нормандского, похожее на скульптурные этюды
животов, завернутые в мокрые тряпки; другие, початые куски масла, которым
с помощью широких ножей придали форму остроконечных утесов, изрезанных
ложбинами и трещинами, были точно выветривающиеся горные вершины,
позолоченные бледным осенним закатом. Меловая белизна яиц в корзинах под
красным, с серыми прожилками, мрамором прилавка дополняла картину; сырки,
называемые "затычками", уложенные верхушка к верхушке в ящиках с соломой,
и гурнейские сыры, плоские, как медали, сливались в более темные полосы,
тронутые зеленоватыми тонами. Но больше всего скопилось сыров на прилавке.
Здесь, рядом с фунтовыми брусками масла, завернутыми в листья свеклы,
раскинулся громадный, словно рассеченный топором сыр канталь; далее
следовали: головка золотистого честера, головка швейцарского, подобная
колесу, отвалившемуся от колесницы варвара; круглые голландские сыры,
напоминавшие отрубленные головы с запекшимися брызгами крови; они кажутся
твердыми, как черепа, почему голландский сыр и прозвали "мертвой головой".
Пармезан, затесавшийся между грудами этой сырной массы, добавлял к ней
свой душок. У трех головок бри, лежавших на круглых дощечках, были
меланхолические физиономии угасших лун; две из них, уже очень сухие,
являли собой полнолуние; а третья была луной на ущербе, она таяла, истекая
белой жижей, образовавшей лужицу, и угрожала снести тонкие дощечки, с
помощью которых тщетно пытались сдержать ее напор. Порсалю, похожие на
античные диски, носили клеймо с фамилией фабриканта. Романтур в серебряном
фольговом платье казался куском нуги или сладким сырком, ненароком
попавшим в гущу этой едкой массы, охваченной брожением. А рокфоры под
стеклянными колпаками, рокфоры тоже тщились ка