Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
стались: тетка повернула к дому, а Киреев направился в район села,
который называли Маревкой. Там когда-то жили оба его деда.
Глава одиннадцатая
У дома деда Михаила, материного отца, Киреева ждало огромное разочарование. Люди, когда-то
купившие этот дом, превратили его в сарай для сена, построив себе новый дом, по сравнению с
которым изба Михаила Алексеевича Анохина казалась совсем маленькой. А она в памяти Киреева была
большой, даже огромной. Вечерами за столом у русской печки собирались до двенадцати человек. Дед
Михаил суровостью своей поражал видавших виды односельчан. Говорили, что взрослых сыновей он
порол нещадно вожжами. А вот в своем единственном внуке души не чаял. Еще Киреев вспоминал, как
целыми днями шел снег, заваливая деревенские дома по крыши. И как они с дедом выбирались через
чердачное окно на улицу, расчищали проходы к дому. Высота проходов была выше роста взрослого
человека...
И вот теперь перед ним грустно стоял чуть-чуть покосившийся маленький домик с крошечными
оконцами. Острой тоской полоснуло по сердцу. Его увидели. Киреев коротко объяснил коренастому
мужику в треухе, почему так долго стоит перед домом. Мужик любезно пригласил Михаила
Прокофьевича пройти на усадьбу - "кое-что от старого хозяйства Михал Ляксеича осталось". Во
времена его детства в этом саду росли яблоки сорта анис. Летом яблоки были жесткие и невкусные -
они поспевали осенью, но в пору летних ливней, когда одновременно на сад, речку, ульи и дом с неба
лились потоки воды и солнечного света, как чудесно блестели темно-розовым цветом под дождем и
солнцем яблоки аниса... Михаил Прокофьевич представил на секунду, что тех яблонь в саду он тоже
не увидит, - и отказался от предложения нового хозяина усадьбы. Впрочем, одна просьба у него
была: на окнах старого дома остались наличники, сделанные дедом Мишей.
- Можно один оторву, возьму с собой на память?
- А хоть все бери. Зачем сараю наличники?
От дома другого деда, Василия Ивановича, вообще не осталось следа. Грустный, Киреев тихо шел
вдоль длинной деревенской улицы в сторону выгона. Со встречными людьми здоровался. Старушки
торопливо отвечали, а когда Киреев проходил дальше - останавливались, козырьком прикладывали
руку ко лбу и долго смотрели ему вслед, стараясь вспомнить, к кому мог приехать этот бородач. И
лишь одна женщина напомнила ему прежних деревенских старушек, бойко крикнув вдогонку: "А ты
чей будешь?" Объяснив свою родословную и со стороны отца, и со стороны матери, он пошел дальше,
не сомневаясь, что к вечеру о его приезде будет знать вся Поповка.
Поповка находилась в той части Тамбовщины, где леса не было, а бескрайние поля отличались
ровностью обеденного стола - ни малейшего бугорка. На самом краю горизонта виднелся островок
деревьев - значит, там находится деревня. Наверное, Пальное. На взгляд - до нее километров пять.
Дойдет ли он? Киреев решился. Желудок болел как обычно, грусть от увиденного переполняла сердце,
но шагалось легко. Впрочем, он и не спешил особо. То и дело присаживался на молоденькую травку,
любовался облаками на огромном небе. А однажды просто уселся под большую березу и просидел под
ней больше часа. Просто так просидел, ни о чем не думая. Грусть постепенно растаяла. Все, что
бережно хранилось доселе в памяти, изменилось или исчезло совсем - так что из того? Ведь это же
было, это осталось в сердце, в памяти. Как остались его родители, деды. Значит, это так же реально,
как вот эта береза, это облако. Оно сейчас уплывет за горизонт - но ведь оно существует в данный
момент, он любуется им. В такие минуты Киреев жалел, что не умеет рисовать. Облако на самом деле
было замечательным: огромное, похожее на цепь из нескольких горных вершин. В Пальное он пришел
поздно. В деревушке было домов семь-восемь - не больше. От отца Киреев слыхал, что где-то здесь
живут его дальние родственники, но ни искать, ни спрашивать о них не стал. Киреев уже собирался
повернуть назад, как на самом краю деревни увидел несколько старых вязов и лип и еле-еле
видневшуюся из-за их молодой листвы колокольню. Церковь? В этом медвежьем углу? Наверное,
недействующая, просто хорошо сохранившаяся. И в этот момент на колокольне зазвонили -
начиналась вечерняя служба.
Живя в городе, Михаил Прокофьевич в церкви не был ни разу. Он не любил чувствовать себя неловко.
Боялся смущать верующих людей своим любопытным взором. Друзьям же свое категорическое
нежелание входить в храм объяснял чуть ли не идеологическими причинами: "Христос проповедовал
отказ от богатства, а у них в церквях золото да полы мраморные. А на священника посмотришь - уж
какой там аскетизм...". А на иконы, которые Киреев высоко ценил и считал основным вкладом России
в мировую культуру, можно было спокойно любоваться и в Третьяковке.
И вот он стоял перед дверями храма в невидимой миру борьбе: "Вернуться домой? Тем более что
тетка Лена, наверное, уже беспокоится, куда я запропастился. Или зайти на минуточку?" И он вошел,
ступая осторожно-осторожно, будто желая остаться незамеченным.
Внутри церквушка оказалась совсем крошечной. Полумрак. На возвышении около царских врат -
священник. Две старушки у правого окна. Одна что-то читает. Видимо, это хор, догадался Киреев.
Знания его в церковном устройстве были равны нулю. Еще он догадался, что в руках у священника
кадило. Почти в самом центре стояла высокая узкая тумбочка, на ней икона. Отчего-то икону
покрывала черная кружевная салфетка. Все это Михаил Прокофьевич увидел в доли секунды. Все трое
обернулись в его сторону. Первое желание - повернуться и уйти. Но он, опустив глаза, остался
стоять. В конце концов, ну и пусть не буду креститься и бить поклоны - я же имею полное право
здесь находиться, подумал он. Но неловкость не проходила. Священник стал махать кадилом,
расхаживая взад-вперед перед алтарем. (Киреев догадался, что за царскими вратами и фанерной
перегородкой, на которой висели иконы, находится алтарь - самое святое место в храме. Еще он
читал когда-то, что в алтарь не могут заходить женщины.) Запели старушки. Голоса их были
тоненькие, пели они на церковно-славянском. Отдельные слова Киреев понимал, но целиком смысл
песнопения не улавливался. Как это было далеко от рахманиновской "Всенощной" в исполнении
одного из московских хоров - эту пластинку, привезенную ему из Болгарии, Михаил Прокофьевич
любил слушать в молодости, правда, предпочитая все-таки музыку Баха и Вивальди. Он постепенно
осмотрелся. Убранство храма, можно сказать, убогое. Икон по стенам мало. Роспись сохранилась
фрагментами. Под стать церкви - священник. Маленький, худенький, лет пятидесяти пяти. Сивого
цвета бородка. Большая лысина. Стираная-перестиранная ряса, из-под которой торчат брюки,
заляпанные грязью. Старомодные ботинки. Нет, ни малейшего осуждения или брезгливости в мыслях
Киреева не было, просто он привык фиксировать малейшие детали. Михаил Прокофьевич знал, что
они очень красноречиво говорят о человеке. Неожиданно для него священник спустился с возвышения
и стал обходить помещение, не переставая размахивать кадилом, из которого струился легкий дымок.
Киреев растерялся: что надо делать? Почему я не ушел сразу? Михаил Прокофьевич успел заметить,
что, когда священник махал кадилом в сторону старушек, он им поклонился слегка, они поклонились
ему. Священник все ближе. Помахав в сторону стены, повернулся к нему. Поклонился. На какую-то
долю секунды глаза их встретились. Взгляд у человека в рясе был внимательно-испытующий, но
одновременно мягкий, будто говорящий: не знаю, кто ты есть, мил человек, но стой себе на здоровье,
нам ты не мешаешь.
Что произошло потом, Киреев не мог объяснить даже самому себе. В голову ударил запах ладана. Он,
обрадовавшись, что креститься не надо, отвесил священнику глубокий поклон и повернулся в сторону
алтаря. На него с иконы смотрели Богородица и Ребенок, которого она держала на руках. Мастерство
иконописца, Киреев успел это заметить, оставляло желать лучшего, краска была нанесена не на грунт,
а прямо на доску, от этого цвета на одежде Богородицы выглядели аляповатыми, никакого фона и в
помине, но глаза... Михаилу Прокофьевичу пришла в голову мысль: глаза этого старичка и глаза
Божьей Матери чем-то схожи - внимательно-испытующие и добрые. Только Она их не опускала, а
продолжала смотреть на него. И от этого взгляда нельзя было укрыться, но он и не хотел. А дым от
ладана клубился в сумеречном воздухе, мерцали свечи, пели старушки, что-то возгласил священник -
голос как у старушек, такой же дребезжащий и тонкий. Вот и все. После в памяти Киреева наступил
провал. Он не помнил ничего. Видел только эти глаза. Огромные, печальные. Киреев почувствовал
себя маленьким и беззащитным. Голоса старушек стали удаляться, удаляться и вдруг превратились в
ангельские - чистые-чистые, заполнившие собой всю церковь, всю его душу и, казалось ему, весь
мир. А в центре этого огромного мира стоял он - маленький, глупый, беззащитный. Меньше того
таракана на его кухне. Жалкий и смешной. И Она - прекрасная и печальная. Неужели Она обратит на
него Свой взор? А Богородица и Ее Сын смотрели на него, жалкого и ничтожного, с огромной
любовью.
Так, говорят, бывает перед расстрелом: вся жизнь Киреева промелькнула перед ним, как на экране.
"Ну иди же, иди" - слышалось ему в этих голосах, от которых на сердце становилось сладко-сладко.
Будто льдинки, сковывавшие сердце, отлетали, тая, одна за другой. Неожиданно Киреев как бы
увидел весь мир с высоты птичьего полета. Голубые нити рек, зеленые островки лесов, желтые
квадраты полей - и что-то огромное, белое, похожее на платок, покрывало всю землю. Он плакал,
повторяя одно слово: "Прости! Прости! Прости!". И какая сладость была в этих словах, в этих слезах...
Горькое осознание своей ничтожности сменилось радостью. Ибо он понял, что Та, Кто опускает на
землю этот плат, любит его и такого - маленького и беззащитного. Ему захотелось также петь и
славить... Кого? В тот момент Киреев об этом не думал. Он просто плакал, и ему казалось, что он
бежит - к этим глазам, к этому свету...
Чья-то рука осторожно легла ему на плечо. Киреев вздрогнул.
- Молодой человек, служба закончилась, церковь закрывается...
Михаил Прокофьевич удивленно смотрел на священника, с трудом понимая смысл сказанных им слов.
- Простите?
- Мы закрываем... Служба закончена. Вы приезжий?
Кирееву совсем не хотелось разговаривать. Он только кивнул. Священник спросил что-то еще, но
Михаил Прокофьевич, сказав "спасибо", отправился к выходу. Перед самой дверью еще раз
оглянулся, словно стараясь запомнить изображение Матери с Младенцем.
Вышел. На улице было темно. Две старушки стояли поодаль и о чем-то разговаривали. Вновь возле
него возник священник. Тихим голосом спросил:
- Вы в порядке? С вами ничего не случилось?
- Случилось. Только не спрашивайте меня ни о чем, хорошо? И еще. Как называется ваша церковь?
- Никольская.
- Спасибо. До свидания.
- Идите с Богом! - донеслось до него, и он почти бегом припустил в сторону Поповки.
Добрался домой Киреев быстро. Но все равно Иван и особенно тетка Лена встретили его упреками:
"Мы уж волноваться начали".
- Прогулялся. В Пальное сходил... В церковь зашел.
- На вечерне был? - Елена всплеснула руками. - Нешто в Бога веруешь?
- Нет... Не знаю. Просто сходил. Да ничего особенного. Давайте лучше потрапезничаем перед
завтрашней дорогой.
- Так стол давно накрыт, тебя ждем.
После ужина тетка опять было принялась расспрашивать Киреева о его житье, о родственниках, но
ему по-прежнему хотелось молчать. Его ум упорно пытался осмыслить происшедшее. Гипноз? Не
похоже. Что же тогда это было?
- Тетка, Иван, расскажите мне про пальновского священника. Что это за человек?
- Отец Георгий? Хороший человек, но, говорят, слаб на это дело.
- Кто это говорит? - возмутился Иван.
- Евдокия Иван-Степанычева говорила. Она пальновская. Зачем ей брехать?
- А затем, что все вы, бабы, языком чесать любите. И совсем он не слаб. Выпивает в меру, наша
религия это позволяет.
- Почему же его тогда в нашу дыру перевели? Люди рассказывали, что он в большом городе служил,
зачем его в нашу дыру сослали?
- А ты думаешь, среди церковников интриг нет? - не сдавался Иван. - Какой-нибудь молодой
семинарию закончил, чей-нибудь сын, для него место освободили. А что Георгий? Он тихий человек.
Жену похоронил, дети разъехались. Вот он и приехал к нам. Может, и выпивает от тоски.
- Про это ничего не скажу. А Дунька сама рассказывала, что к Георгию какие-то бомжи ходят...
- Бомжи? - удивился Иван.
- Ну, бродяги... Странные какие-то люди. Вот они и бражничают. Видал, какой он отекший ходит?
- А ты увидела!
Киреев не хотел становиться причиной ссор хозяев и немного сменил тему:
- Теть Лен, а почему в церкви народу никого не было?
- А кому там быть? Завтра воскресенье - поболе будет. Но раньше в основном наши, поповские,
туда ходили, а ноне и у нас церковь работать начала, из Мичуринска батюшка по воскресеньям ездит.
А откуда в Пальном народу взяться?
- Ну вот, объяснила. Завтра придет народ. Федоровские ходят, балабановские. Хотя... Мало,
конечно.
Видя, что Иван согласился с ней, пошла на уступки и тетка Лена:
- Человек он и впрямь хороший. И проповеди душевные говорит. А что бродяги к нему ходят, может,
и впрямь бабы брешут.
Они еще о чем-то говорили, но Киреев уже засыпал. Увидев это, разбрелись по своим уголкам и
хозяева. Ему, гостю, выделили кровать, на которой никто не спал. Иван вообще не стал раздеваться и
лег на печке, на сундук, освобожденный теткой Анюткой, отправилась ее младшая сестра. Со стен на
Киреева смотрели фотографии молодых Ивана, Елены, Анны. Запел свою ночную песенку сверчок.
Тикали ходики - эти часы были старше Киреева, но ходили так же справно, как много лет назад. Все
как в далеком беззаботном детстве, не хватает только звуков гармошки за окном и звонких девичьих
голосов. Но не хватает не только этого. Тогда, в детстве, юный Миша был уверен, что каждый
следующий день будет лучше предыдущего. А потому хотел, чтобы скорее наступило завтра. Сегодня
он желал обратного. Чтобы не кончался этот вечер, чтобы подольше тянулось каждое его мгновение.
Теперь он хорошо знал: завтрашнего дня может и не быть. Для него, тетки Анютки, тетки Лены...
Сегодня в церкви его мир - внутри и вокруг него, раньше понятный и легко объяснимый, раскололся.
Кто-то повернул трубочку калейдоскопа. Или снял еще одну повязку с глаз. Смутно он догадывался,
что начинает смотреть на окружающий мир другими глазами. Глазами, на которых больше не было
повязки... И совершенно неожиданно для себя он произнес слова, которые не говорил никогда, но
которые давным-давно слышал от бабушки. Та, засыпая, всегда произносила шепотом: "Слава Тебе,
Господи. И спасибо за все!" И он тоже произнес эти слова. Произнес и, словно застыдившись,
прислушался. Но все оставалось по-старому: пел сверчок, тикали ходики, а с освещенной луной стены
смотрели на него молодые хозяева этого дома.
Глава двенадцатая
Себя перебороть, переродиться,
Для неизвестного еще служенья
Привычные святыни покидая, -
И в каждом начинании таится
Отрада благостная и живая.
Все круче поднимаются ступени...
Когда Киреев повторял под стук колес скорого поезда ставшие любимыми строки и пытался
объяснить себе, что же произошло с ним в маленькой сельской церквушке, Софья Воронова решала
для себя самый главный на тот момент вопрос: идти ей на день рождения Аллы Петровой или нет.
Покойный дядя учил ее, что решение можно принимать сколь угодно долго, но, приняв его, ни в коем
случае нельзя жалеть о выборе. С одной стороны, не прошло еще девяти дней после смерти Смока.
Целый год носить по нем траур, как безутешная вдова, Софья не собиралась, но все-таки: удобно ли
идти на день рождения ей, племяннице недавно убитого человека? Причем она с каждым днем все
более и более скорбела об утрате, понимая к тому же, какой опоры в жизни лишилась. Но тот же Смок
подсказал когда-то ей средство от невзгод и житейских бед: "Займись делом, любимым делом. Войди
в него без остатка - и любая скорбь отступит". Она так и сделала. И это помогало - пока она
занималась делами. А вечером печаль возвращалась. Ей захотелось на кого-нибудь опереться,
поплакаться спокойному, рассудительному человеку. И чтобы он был похож чем-то на дядю.
Вспомнила про Алекса. Этот мальчик у нее хоть и задержался дольше остальных, но и к нему Софья
серьезно не относилась. Но в тот момент, когда душевная пустота от утраты не давала покоя, она
позвонила ему. Примчался он сразу, но, не успев толком сказать "добрый вечер", схватил ее за
задницу и потащил в постель. Вот тебе и излила душу! Впрочем, Софья не подала вида, что
разочарована. Более того, в постели постаралась быть очень нежной с мальчишкой: она поняла, что
это их последняя встреча. Когда Алекс расслабился и закурил сигарету, отрешенно глядя в потолок,
Софья неожиданно спросила его:
- Алекс, я тебя все по имени называю, а фамилию твою не знаю.
- Хочешь сменить свою? Я не возражаю. Только моя не слишком благозвучная - Слесарев.
- Алексей Слесарев. Разве плохо звучит?
- Алекс, просто Алекс - лучше.
- Ну, что ж, просто Алекс, давай прощаться.
Он оторопело посмотрел на нее.
- Что случилось?
- Бал окончен, свечи погасли.
- Но я же... я же не игрушка. Поиграла - бросила? Скажи, что ты шутишь.
- Все, что делается в этой жизни, Лешенька, делается к лучшему. Ты можешь не быть игрушкой -
если оденешься, поцелуешь меня в щечку и уйдешь. Навсегда.
- Но объясни, почему?! - Алекс чуть не плакал. Его большие карие глаза и впрямь налились
слезами. - Ты только что была такая... нежная.
- Мне трудно объяснить. Когда ты пришел сюда - у тебя был шанс.
- Какой шанс?
- Остаться здесь надолго. Может быть, навсегда. Но я ошиблась. Одевайся.
Он психанул. Одеваясь, то сыпал упреки, то давал обещания, не известно, правда, кому:
- Сначала звонит: приходи, дает себя трахнуть, а потом, как собачку...
- Ты ошибаешься, дорогой.
- Что?
- Это я тебя трахнула.
- Ну, ладно, ты еще прибежишь ко мне. Плохо ты меня знаешь. Сама приползешь, вот увидишь.
Софья равнодушно слушала его причитания. Когда он оделся, спокойно спросила:
- На дорожку коньячку выпьешь? Хороший коньяк, армянский. Настоящий.
- Пошла ты со своим... - И он выскочил из квартиры.
Это было вчера. А сегодня она вновь и вновь думала о предстоящем дне рождения Аллы. Была в этом
деле и другая сторона медали. Подруге исполнится сорок один год. Прошедшую дату - сорок лет -
из суеверных соображений Петрова отмечать не стала, и Софья ее тогда поддержала: "Мы с тобой в
следующем году свое возьмем. Пир на весь мир устроим". Кто знает, стоит верить суевериям или не
стоит, но для Аллы год выдался непростым, и она, на взгляд Софьи, с честью вышла из всех передряг.
День рождения себе Петрова заслужила. А близких друзей у этой пусть взбалмошной, суетливой, но
все-таки доброй и верной женщины было мало.
Все перевесил звонок Алле воскресным днем. Софья поздравила подругу, пожелала ей счастья. Алла,
поблагодарив, неожиданно робко спросила:
- Сонюшка, ты... придешь? Я понимаю и не обижусь, честное слово. А может, перенесем мой день
рождения, а?
- Глупости не говори.
- Нет, правда. Жизнь, как у желудя: не знаешь, с какой ветки свалишься и какая свинья тебя съест.
Только чуть-чуть просвет наступает - и опять тебя по голове.
- Не переживай, у Воронова была своя жизнь, у тебя своя. Не должна ты свой праздник отменять.
Ты что, плачешь?
Петрова действительно всхлипывала.
- Прекращай. У нее такой день, а она воду разводить вздумала.
- Сонь, у меня ведь беда...
- С дочерью что-то случилось? Что же ты молчала?
- Нет, с Наташенькой все в порядке. Собиралась ее