Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
ее чуть было
мертвецки не напился.
Когда я вручил ему телеграмму, он немного смягчился и сказал, что
возьмет ее в Рим, чтобы показать министру почт и телеграфа. Я выхватил ее у
него из рук и сказал, что буду энергично противиться всякой попытке
улучшения телеграфной связи между Капри и материком.
Я с большим удовольствием показывал моему другу будущее великолепие
Сан-Микеле, иногда для пущей ясности прибегая к помощи плана на садовой
ограде, что, по его словам, было совершенно необходимо. Он не уставал
восхищаться, а когда, поднявшись к часовне, увидел у своих ног весь чудесный
остров, то сказал, что это, несомненно, самый прекрасный вид на свете. Затем
я показал ему место, где я намеревался поставить большого египетского
сфинкса из красного гранита, и он посмотрел на меня с некоторым
беспокойством, а когда я объяснил, где именно гора будет взорвана, чтобы
можно было построить греческий театр, он заявил, что у него немного кружится
голова, и попросил меня отвести его на мою виллу и дать ему стакан вина - он
хочет поговорить со мной спокойно.
Оглядев побеленные стены моей комнаты, он осведомился, это ли моя
вилла, а я ответил, что нигде мне не было так удобно жить, как здесь. Я
поставил бутылку вина дона Дионизио на дощатый стол, предложил моему другу
свой стул, а сам уселся на кровать, приготовясь выслушать то, что он
намеревался мне сказать. Мой друг спросил, не слишком ли много времени в
последние годы я проводил в Сальпетриер среди не вполне нормальных
неуравновешенных людей, а нередко и просто душевнобольных.
Я ответил, что он недалек от истины, но что с Сальпетриер я покончил
навсегда.
Он был очень рад это слышать - по его мнению, мне давно следовало
переменить специальность. Он искренне меня любит и, собственно говоря,
приехал для того, чтобы постараться убедить меня немедленно вернуться в
Париж, а не прозябать попусту среди крестьян в Анакапри. Однако теперь,
повидавшись со мной, он убедился, что был неправ: мне необходим полный
отдых.
Я сказал, что рад тому, что он одобрил мое решение: я действительно не
мог больше выдерживать постоянного напряжения, я переутомился.
- Что-нибудь с головой? - участливо спросил он.
Я сказал, что советовать мне вернуться в Париж - бесполезно. Я решил
провести остаток моих дней в Лнакапри.
- Неужели ты хочешь сказать, что намерен провести всю жизнь в этой
жалкой деревушке в полном одиночестве, среди крестьян, не умеющих ни читать,
ни писать? Ты - с твоим образованием! С кем же ты будешь общаться?
- С самим собою, с моими собаками и, может быть, с обезьяной.
- Ты всегда утверждал, что не можешь жить без музыки. Кто будет тебе
играть и петь?
- Птицы в саду, море вокруг острова. Прислушайся! Слышишь это чудесное
меццо-сопрано? Это поет золотая иволга. Не правда ли, голос у нее лучше, чем
у нашей знаменитой соотечественницы Кристины Нильсон и даже чем у самой
Патти? А ты слышишь торжественное анданте волн - разве оно не прекраснее,
чем медленный ритм Девятой симфонии Бетховена?
Мой друг резко переменил тему и спросил, кто мой архитектор и в каком
стиле будет построен дом.
Я ответил, что архитектора у меня нет и что я еще не знаю, в каком
стиле будет построен дом - все это решится само собой по ходу работы. Он
опять бросил на меня тревожный взгляд и выразил свою радость но поводу того,
что я покинул Париж богатым человеком - для постройки такой великолепной
виллы, несомненно, нужно большое состояние.
Я выдвинул ящик моего дощатого стола и показал ему пачку банкнот,
спрятанную в чулке. Это все, сказал я, что у меня осталось после двенадцати
лет тяжелой работы в Париже - тысяч, пятнадцать франков, может быть, немного
больше, может быть, немного меньше, но последнее будет вернее.
- Неисправимый мечтатель, прислушайся к голосу друга! - сказал шведский
посланник и, постучав себя пальцем по лбу, продолжал: - Ты мыслишь немногим
логичнее своих бывших пациентов в Сальпетриер - по-видимому, это
заразительно! Попытайся хоть раз увидеть вещи такими, какими они есть в
действительности, а не такими, какими ты себе их представляешь в мечтах.
Через месяц твой чулок опустеет, а пока я не видел ни единой комнаты,
пригодной для жилья. Я видел только недостроенные лоджии, террасы, галереи и
аркады. Как ты думаешь построить свой дом?
- Вот этими руками.
- Ну, а построив дом, что ты будешь есть?
- Макароны.
- Постройка твоего Сан-Микеле таким, каким ты его себе воображаешь,
обойдется в полмиллиона, не меньше. Откуда ты возьмешь деньги?
Я был ошеломлен. Мне ничего подобного и в голову не приходило, это была
совершенно новая точка зрения.
- Что же мне в таком случае делать? - спросил я наконец, растерянно
глядя на моего друга.
- Я скажу тебе, что ты должен делать, - ответил он обычным своим
энергичным тоном. - Немедленно прекращай работы в твоем нелепом Сан-Микеле,
выбирайся из твоей беленой каморки и, раз уж ты отказываешься вернуться в
Париж, поезжай в Рим и начинай практиковать там. Рим - самое подходящее для
тебя место. Тебе придется проводить там только зиму, - а все длинное лето ты
будешь свободен продолжать строительство. Сан-Микеле стал твоей навязчивой
идеей, по ты не глуп - во всяком случае, так считает большинство. Кроме
того, тебе всегда сопутствует удача. Мне говорили, что в Риме практикуют
сорок четыре иностранных врача, но если ты образумишься и серьезно
возьмешься за дело, то побьешь их всех одной левой рукой. Если ты будешь
работать усердно, а свой заработок отдавать на хранение мне, то я готов
побиться об заклад, что менее чем через пять лет ты заработаешь достаточно,
чтобы достроить Сап-Микеле и счастливо жить там в обществе твоих собак и
обезьян.
Когда мой друг уехал, я провел страшную ночь, расхаживая по своей
комнатке, как зверь в клетке. Я даже не решился подняться к часовне, чтобы,
как обычно, пожелать спокойной ночи сфинксу моей мечты. Я побоялся, что
искуситель в красном плаще вновь явится мне в сумерках. На рассвете я сбежал
вниз к маяку и бросился в море. Когда я подплывал обратно к берегу, мои
мысли были спокойными и холодными, как вода в заливе.
Две недели спустя я уже открыл свою приемную в доме Китса в Риме.
Глава XXII
"ПЛОЩАДЬ ИСПАНИИ"
Моей первой, пациенткой была госпожа Н., жена известного в Риме
английского банкира. Она почти три года пролежала неподвижно на синие, после
того как упала с лошади во время лисьей травли в Кампанье. Ее лечили по
очереди все иностранные врачи, а за месяц перед этим она даже обращалась за
советом к Шарко, который рекомендовал ей меня, - хотя я даже не подозревал,
что ему стало известно мое намерение обосноваться в Риме. Как только я
осмотрел ее, мне стало ясно, что пророчество шведского посланника сбудется.
Я понял, что Фортуна вновь стоит рядом со мной - невидимая ни для кого,
кроме меня. Лучшего начала для моей практики в Риме трудно было придумать,
тем более что эта дама была любимицей иностранной колонии. Я понял, что ее
паралич был результатом потрясения, а не неизлечимого повреждения
позвоночника, и я знал, что надежда на выздоровление и массаж поставят ее на
ноги через два месяца. Я сказал ей то, чего до тех пор никто не решался ей
сказать, и я сдержал слово. Ей стало лучше еще до того, как я начал
применять массаж. Менее чем через три месяца римский свет с изумлением
увидел, как она выходит из своей коляски у Виллы Боргезе и, опираясь на
палочку, начинает прогуливаться под деревьями. Многим это казалось чудом,
хотя на самом деле подобные случаи просты и легки, при условии, конечно, что
больной будет верить в лечение, а врач сумеет терпеливо поддерживать в нем
эту веру. Теперь передо мной распахнулись двери всех домов многочисленной
английской колонии в Риме, да и итальянских тоже. Через год я стал врачом
английского посольства, и пациентов у меня было больше, чем у одиннадцати
английских врачей, вместе взятых, - можете сами вообразить, какие Чувства
они ко мне питали. Мой старый друг, художник из Ecole des Beaux Arts [81],
живший в то время в Риме, ввел меня во французскую колонию. Мой старинный
приятель граф Джузеппе Примоли пел мне дифирамбы в римском обществе, а
отголоски моих успехов на авеню Вилье деделали остальное, и моя приемная
наполнилась пациентами. Профессор Уэр-Митчелл, крупнейший американский
невропатолог, с которым я уже имел связь в мои парижские дни, продолжал
посылать ко мне избыток своих переутомленных миллионеров и их слабонервных
жен. Их пылкие дочки, вложившие капитал своего тщеславия в первого
подвернувшегося им римского князя, также начали приглашать меня в свои
мрачные палаццо, чтобы советоваться со мной о разных недугах, которые все
были лишь симптомами разочарования. Остальные американцы как овцы следовали
их примеру. Вскоре двенадцать американских врачей постигла участь их
английских коллег. Сотни натурщиц, располагавшихся в живописных горских
костюмах на ступенях лестницы Тринита-ден-Монти под моими окнами, также
принадлежали к числу моих пациентов; когда я проезжал по площади Испании,
продавщицы цветов бросали в мою коляску букетики фиалок - знак благодарности
за лекарство от кашля для их бесчисленных ребятишек. Моя амбулатория и
Трастеверо сделала мое имя известным во всех бедных кварталах Рима.
С раннего утра до позднего вечера я был на ногах и спал как убитый с
вечера до утра, если только меня не вызывали к больному ночью, что случалось
довольно часто, но меня это не расстраивало - тогда я не знал, что такое
усталость. Для экономии времени, а также потому, что я люблю лошадей, я
вскоре стал разъезжать по Риму в элегантной коляске с красными колесами,
запряженной парой великолепных венгерских лошадей, а мой лапландский пес
Таппио восседал рядом со мной. Теперь я понимаю, что это было излишне броско
и могло показаться дурного вкуса рекламой, хотя в ту пору я уже в ней не
нуждался. По как бы то ни было, моим сорока четырем коллегам эта модная
коляска доставляла немало неприятных минут. Кое-кто из них все еще ездил в
колымагах времен Пия IX, таких мрачных, что казалось, будто почтенный доктор
имеет обыкновение одалживать свой экипаж под катафалк для скончавшегося
пациента. Другие ходили пешком в длинных сюртуках и высоких надвинутых на
лоб цилиндрах, словно размышляя, кого бы еще набальзамировать. Они все
бросали на меня яростные взгляды, когда я проезжал мимо, - они знали меня в
лицо. Но вскоре им волей или неволей пришлось познакомиться со мной лично,
так как меня начали приглашать на консилиум к их умирающим пациентам. Я
старался, как мог, соблюдать профессиональный этикет, уверяя больных, что им
поистине посчастливилось попасть в столь хорошие руки, - но это не всегда
бывало легко. Мы представляли собой печальное сборище потерпевших
кораблекрушение из самых разных стран - нас прибило к берегу в Риме, и там
мы искали применения своим скудным знаниям. Раз уж мы где-то должны были
жить, то Рим подходил для этой цели не хуже любого другого места - при
условии, конечно, что мы не станем мешать жить нашим пациентам. Вскоре уже
ни один иностранец не мог умереть в Риме без того, чтобы при этом не
присутствовал я. Для умирающих иностранцев я стал тем, чем для умирающих
римлян был прославленный профессор Бачелли - последней и, увы, так редко
сбывающейся надеждой! Еще одни человек неизменно появлялся у ложа смерти -
синьор Корначча, гробовщик иностранной колонии и директор протестантского
кладбища у ворот Сан-Паоло. Казалось, за ним никогда не посылали, но он
всегда являлся в нужную минуту - его большой крючковатый нос, похожий на
клюв коршуна, словно чуял смерть издалека. В корректнейшем сюртуке и
цилиндре, точно любой из моих коллег, он дожидался в передней своего часа.
Ко мне он, по-видимому, проникся особым расположением, и при встрече на
улице всегда приветствовал меня весьма почтительно, приподнимая цилиндр. Он
неизменно выражал искреннее сожаление, когда я весною первым покидал Рим, а
осенью встречал меня с распростертыми объятиями и дружеским Ben tornato,
Signor Dottore [82]. Правда, между нами произошло небольшое недоразумение,
когда на рождество он прислал мне двенадцать бутылок вина в надежде на
плодотворное сотрудничество в будущем сезоне. Он был очень обижен, когда я
отказался принять его подарок, и сказал, что никто из моих коллег никогда
еще не отклонял этого маленького знака его приязни. Подобное же
недоразумение охладило на некоторое время сердечные отношения между мной и
двумя иностранными аптекарями.
Я был очень удивлен, когда в одни прекрасный день меня посетил старый
доктор Пилкингтон, имевший особые причины меня ненавидеть. Он сказал, что он
и его коллеги тщетно ждали, чтобы я, согласно неписаному этикету, первый
нанес им визит. Но раз гора не пошла к Магомету, то Магомет пришел к горе. С
Магометом у него не было никакого сходства, если не считать пышной белой
бороды, - он больше смахивал на лжепророка, чем на настоящего. Он объяснил,
что явился ко мне как старейший иностранный врач в Риме, чтобы предложить
мне стать членом недавно основанного ими Общества взаимной поддержки,
которое должно положить конец их давней войне между собой.
В Общество вступили все его коллеги, кроме старого негодяя доктора
Кэмпбелла, с которым никто из них не разговаривает. Щекотливый вопрос о
гонорарах разрешен ко всеобщему удовлетворению: установлен минимум в
двадцать франков, а максимум каждый может устанавливать для себя сам в
зависимости от обстоятельств. Ни одно бальзамирование - будь то мужчина,
женщина или ребенок - не должно производиться дешевле, чем за пять тысяч
франков. Ему неприятно это мне говорить, но в Общество уже поступали жалобы,
что я представляю счета очень неаккуратно, а иногда вовсе их не представляю.
Не далее как вчера синьор Корначча, гробовщик, со слезами на глазах сообщил
ему, что я набальзамировал жену шведского священника всего за сто лир!
Весьма плачевный пример пренебрежения к интересам моих коллег. Он был
убежден, что я пойму, какие выгоды принесет мне вступление в Общество
взаимной поддержки, и выразил надежду, что завтра же сможет приветствовать
меня на собрании Общества.
Я ответил, что, к сожалению, не вижу, какие выгоды мое вступление и их
Общество может принести как мне, так и им, а к тому же я готов обсудить с
ними установление максимального гонорара, но не минимального. Вливание же
сулемы, которое они называют бальзамированием, обходится в пятьдесят пять
франков. Если прибавить к этому пятьдесят франков за потраченное время, то
сто франков, которые я взял за бальзамирование жены священника, вполне
справедливая цена. Я собираюсь зарабатывать на живых, а не на мертвых. Я
врач, а не гиена. При слове "гиена" он поднялся со стула и попросил меня не
трудиться когда-либо приглашать его на консилиум - у него не будет времени.
Я сказал, что это весьма грустная новость для меня и моих пациентов, но мы
как-нибудь постараемся обойтись без него.
Я сожалел о своей резкости и сказал ему об этом при нашей следующей
встрече - на этот раз в его собственном доме на виа Куатро-Фонтане. С бедным
доктором Пилкингтоном на следующий же день после нашего разговора случился
легкий удар, и он послал за мной. Он сообщил мне, что Общество взаимной
поддержки распалось, все они опять между собой перессорились, и он
предпочтет лечиться у меня, а не у своих бывших товарищей, - так надежнее. К
счастью, оснований для тревоги не было - наоборот, мне даже показалось, что
теперь вид у него стал несколько бодрее. Я постарался его успокоить, сказал,
что ничего опасного нет и что, вероятно, такие легкие удары случались у него
и раньше. Вскоре он снова был на ногах, и все еще продолжал свою
деятельность, когда я уехал из Рима навсегда.
Затем я познакомился с его смертельным врагом - доктором Кэмпбеллом,
которого он назвал старым негодяем. Если судить по первому впечатлению,
диагноз на сей раз он поставил правильный. У этого старика был на редкость
свирепый вид - налитые кровью страшные глаза, злобный рот, багровое лицо
пьяницы, к тому же обросшее волосами, как у обезьяны, и длинная нечесаная
борода. Говорили, что ему за восемьдесят, и старый, давно удалившийся от дел
английский аптекарь рассказывал мне, что тридцать лет назад, когда Кэмпбелл
только что приехал в Рим, он выглядел точно так же. Никто не знал, откуда он
взялся, но ходили слухи, будто он был хирургом в армии южан во время
американской гражданской войны. Действительно, его специальностью были
операции, однако хотя другого хирурга среди иностранных врачей в Риме не
было, все они были с ним на ножах. Однажды я застал его возле моей коляски -
он гладил Таппио.
- Завидую, что у вас такая собака, - буркнул он грубо. - А обезьян вы
любите?
Я ответил, что очень люблю обезьян.
Тут он объявил, что я - именно тот, кто ему нужен, и попросил меня
немедленно отправиться к нему и осмотреть обезьяну, которая опрокинула
кипящий чайник и опасно обварилась. Мы поднялись в его квартиру на верхнем
этаже углового дома на пьяцца Миньянелли. Он попросил меня подождать в
гостиной и вскоре появился с обезьяной на руках - громадным павианом,
забинтованным с головы до ног.
- Боюсь, его дела совсем плохи! - сказал старый доктор уже другим
голосом, нежно поглаживая исхудалое лицо животного. - Не знаю, что я буду
делать, если он умрет, - это мой единственный друг. Когда он был совсем
маленьким, я выкормил его соской, потому что его мамочка умерла от родов.
Она была ростом с гориллу и настоящая душка, разумнее многих людей. Я
спокойно режу своих ближних, мне это даже нравится, но у меня не хватает
духа перевязывать его бедное, обожженное тельце - он так страдает, когда я
пытаюсь обеззаразить его раны, что у меня нет больше сил его мучить. Я вижу,
что вы любите животных, может быть, вы возьметесь его лечить?
Мы сняли повязки, пропитанные кровью и гноем, и у меня сжалось сердце -
все тело обезьяны было одной воспаленной раной.
- Он знает, что вы ему друг, не то он не сидел бы так тихо - ведь он
никому, кроме меня, не позволяет к себе притрагиваться. Он все понимает, у
него побольше ума, чем у всех иностранных врачей в Риме, вместе взятых. Он
четыре дня ничего не ел, - продолжал старик, и его налитые кровью глаза
засветились нежностью. - Билли, сыночек, сделай папочке удовольствие, съешь
эту винную ягоду!
Я пожалел, что у нас нет бананов - любимого лакомства всех обезьян.
Он сказал, что тотчас же телеграфирует в Лондон, чтобы ему выслали
гроздь бананов. Не важно, во сколько это обойдется.
Я заметил, что необходимо как-то поддержать силы Билли. Мы влили ему в
рот немного теплого молока, которое он сразу выплюнул.
- Он не может глотать! - простонал его хозяин. - Я знаю, что это значит
- он умирает!
Мы смастерили нечто вроде зонда и, к радости старого доктора, на этот
раз молоко не было выплюнуто.
Билли понемногу поправлялся. Я навещал его ежедневно в течение двух
недель и в конце концов очень привязался и к нему, и к его хозяину. Скоро
настал день, когда