Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Драма
      Окуджава Булат. Свидание с Бонапартом -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  -
весь тайна; его слова, его поступки, каждый жест, относящийся ко мне, его малодоступность, думала я, и то, как он умеет сохранять достоинство без чванства, и то, как он ускользает из моих объятий (разве это не повод для отчаяния?), впрочем, точно так же, как в марте у Чистых прудов... Уж не женщина ли на моем пути? Так однажды подумала я, но слухи, обстоятельства, догадки к тому не сходились, да и опекающая меня Катерина, зоркая, как ястреб, успела шепнуть, что Свечин, мол, появляется в обществе из­за меня, этот самый генеральский сын, засидевшийся в архивных юношах, и что она это видит, это несомненно... "Он тебе безразличен, верю, верю, радость моя, но ты ему... ты приглядись, приглядись..." Я приглядывалась. Он, видимо, настолько привык к нашим словесным баталиям, что начал испытывать в них потребность. Слова, слова, слова... А я­то ждала, когда он меня обнимет, вот и все. Уже кончалась осень, а к Рождеству должны были съезжаться лесные братья, помещич­ки из дальних имений со своими выводками в Москву, в Москву на многочисленные празднества, кружиться и порхать средь белых колонн Дворянского собрания, учиться уму­разуму, набираться полезных сведений, составлять партии. И меня когда­то привозили, и я, проглотив аршин, толклась средь всех на ватных ножках, отчего, моя дорогая, глаза у меня и увеличились, и, хотя в скором времени все это стало уже казаться прескучным и пустым, они так и остались, думала я, а кому это нужно? Ну, может быть, какому­нибудь Пряхину, свалившемуся прямо с небес на генерала Опочинина, на Тимошу, на меня в военном лесу? Пряхину, что как возник когда­то в обозримом пространстве, так и поныне скользит вокруг, помахивая эполетами. Не приближаясь и не отдаляясь, словно болезненный призрак. Лишь иногда, обретя плоть, сваливается с небес, как ранее, как в шестнадцатом годе, как нынче... Не успел поручик Игнатьев воротиться домой, как майор Пряхин подкатил в пропыленной бричке... Когда поручик Игнатьев, Тимоша наш, воротился домой, огрубевший и дикий, он наведывался ко мне и оттаивал понемногу, приобретая облик, соответствующий нашим лесным представлениям о герое­победителе. Но сначала он обозначил свое возвращение возвышенными словами, которые выжег на гладкой липовой доске: "Все в мире меняется -- только Липеньки неизменны". И велел прибить ее к воротам на въезде. Это предусматривалось ему в день благополучного возвращения к родимому порогу, после долгих верст и несусветных маршей по Европе, которую ему выпало освобождать от орд Бонапарта, после длительного проживания на веселом парижском биваке среди гвардейских друзей и недавних врагов. Теперь липовая доска потемнела, так что выжженные буквы почти не различаются, и их автору уже не девятнадцать, как в ту пору создания сентенции... И многих уж нету кругом. Но Липеньки тогда были все те же: деревня располагалась у самой Протвы на просторном прибрежном лугу, дом Игнатьева на пологом возвышении, окруженный запущенным парком, небо было все то же глубокое, многообещающее, как три года назад... И все те же круглые облака. К Липенькам можно было не привыкать, они, словно дар Божий, выпали ему после трехлетней разлуки наградой за ратные труды, за горькие утраты, за ожидание смерти от пули, от штыка или сабли. Привыкать нужно было к себе самому, почувствовать вкус к прежнему. Это привыкание оказалось долгим и мучительным... Как странно: откатываться в панике от еще не сломленных французов, страдать в походном лазарете, голодать, замерзать, маршировать по Европе, разувериться в чуде возвращения было проще. Но когда это чудо все­таки свершилось и миновали первые минуты лихорадочного узнавания родимых мест, наступило отрезвление и от всего повеяло чужим. Как это было страшно, не передать: знакомый дом, река, деревья в парке, картины по стенам, севрская чашка с отбитым краешком -- и тут же вокруг полузнакомые лица, подобострастная отталкивающая речь, кислый запах из людской и ты сам, уже не смеющий и помыслить уместиться в той сокровенной полутьме под ломберным столиком, и в то же время (вот странность) этот кислый запах из людской сопровождал тебя по Европе, дурманил, вызывал загадочное умиление и ощущение чего­то вечного, кровного, неназываемого... В те дни после первых восторгов свидания стало казаться, что с утратой армейского неблагополучия счастье кончено, а домашнего благополучия не бывает вовсе. Начались сомнения, всевозможные страхи, опасения, что истинная жизнь уже позади, минула, а это все с запахами детства непригодно, как чужое платье. Впрочем, первые восторги выглядели вполне натурально, как и следовало быть: Тимоша рухнул на траву, прижался к ней щекой, причмокивая, расцеловал лист подорожника, подвернувшийся под губы; вставши на колени, низко поклонился дворне, зареванной и испуганной; затем вскочил и очутился перед незнакомкой, в стареньком, выцветшем голубом, господского покроя платье, с зонтиком над головой, прикрывающей лицо ладошкой. И тут же догадался, что это Ариша... Она чмокнула его в щеку -- "Бонжур, бонжур!.." -- не постеснялась при всех и, причитая, побежала прочь, волоча следом облезлый зонтик. Он кинулся в дом, в свою комнату, где все оставалось на прежних местах, хотя что это было "все", не понимал. Успел подумать: "Куда тороплюсь?" Мимоходом рассеянно потрогал случайные предметы, оказавшиеся под рукой: спинку кресла, занавеси на окне, расшитую подушечку на диване, шкатулку, где покоились все те же ножницы и несколько листков разноцветной бумаги для вырезывания силуэтов, присел к столу и, разбрызгивая чернила, вывел пером на бумаге: "Все в мире меняется -- только Липеньки неизменны". И побежал, и опять подумал: "Куда спешу?" В кузнице выжег внезапную сентенцию на липовой доске и побежал к воротам, сопровождаемый задыхающимся Кузьмой. Старый слуга взобрался, покряхтывая, на ворота и приложил доску. Выглядело значительно. На темно­зеленом фоне старых дубов и лип эта свежая доска будто висела в воздухе, и надпись была отчетлива, и ее пронзительный смысл доходил до самого сердца, и седеющая голова Кузьмы поворачивалась от доски к нему и от него к доске в ожидании одобрения... Таким образом он освободился от навязчивой идеи, словно завершил то, что много лет не давало покоя. Бежать было некуда, и он сообразил, что дед, Николай Петрович, погиб вот здесь, у ворот, на этом самом месте. Он медленно направился к дому. Жизнь казала свой непраздничный лик: дед погиб, от Ариши тянуло винным перегаром, лестницы в доме скрипели, пахло черт знает чем, люди выжидательно заглядывали ему в глаза... А через год, как всегда внезапно, свалился с неба майор Пряхин. В те времена я наведывалась к Тимоше по его просьбе и живала там подолгу, налаживая его домашние дела. И одиннадцатилетняя Лиза на правах давнишней Тимошиной подружки являлась тоже. Мы жили неспешно, привыкая: Тимоша -- к тишине, к независимости, я -- к дому моего бедного генерала. И по вечерам к нам сходились минувшие тени, и мы украдкой оплакивали их, а заодно и себя. Время от времени наезжали походные приятели Тимоши, в большинстве гвардейские офицеры, мелькали среди них иногда и фраки или сюртуки, недавно вошедшие в моду. Разговоры начинались с воспоминаний о походе, и голоса были звонки, сочны, а фразы отрывисты, приправлены смехом и недоумением, во всяком случае, мне запомнилось так. Пили шампанское с домашней ленцой, зимой, случалось, и водку под капусту по опочининскому рецепту. Разогревшись, толпой отправлялись в Аришину каморку -- чокнуться с нею. Сей ритуал был непременным, и эта молодая нелепая красотка обычно их ждала, успев нарядиться в неизменное свое голубое ветхое платье. Что ни придумывал Тимоша, как ни одаривал ее платьями, она жила по собственному разумению: всегда в полотняной рубахе, в душегрее, а в торжественные часы в голубом Софьином платье, в перчатках бывшего белого цвета, в темно­синем чепце с оборками, под которыми теплились ее поблекшие, остывающие глаза. Воздав ей должное, они возвращались в гостиную, разговор возобновлялся, голоса становились еще звонче, еще пронзительней и взлетали к потолку, перемешиваясь с табачным дымом, и уже угадывались очертания Варшавы, Берлина, Страсбурга, Парижа, и я, помнится, дышала этими ароматами и узнавала себя в толпах на Елисейских Полях, как вдруг, словно по общему уговору, все обрывалось и мы оставались одни средь безграничных российских пространств, умолкшие, трепетные, как оборванные струны, одни наедине со свечами и притихшей дворней за дубовой дверью... С рабами наедине... Помилуйте, думала Варвара, какой парадокс? Рабы с рабовладельцами об руку, наряженные в мундиры, докатились до тех берегов, откуда хлынули на них соблазны воли и благополучия, хлынули на них, думала она, высокопарные посулы иной жизни, и вот они докатились и с разодранными знаменами потекли обратно, повсеместно встречаемые кликами восторга?.. Угрюмое препятствие для горделивых слов в адрес отечества представлял для Варвары сей парадокс. Он возвышался, и ни торжественный бой барабанов, ни взрывы петард и ракет, ни праздничные славословия не способствовали его преодолению. И вот она молчала вместе с рабовладельцами в орденах и ранах, вглядываясь в их посеревшие лица, предполагала, что чистая, ясная, непререкаемая ее стезя, видимо, изменила ей, что здесь, среди этих прекрасных победителей зла, ее ожидают еще неведомые трагические повороты... Легко ли это в тридцать восемь лет?.. Легко ли? Так было и в тот вечер, когда майор Пряхин, как обычно внезапно, свалился с неба, будто вырвался с отрядом драгун из калужского леса, соскочил с седла и, плача от радости и умиления, перецеловал всех подряд, а при виде меня все вспомнил, ахнул, сочными бывалыми губами прижался к моей руке, потянулся к лицу, да я закапризничала, но он не обиделся, не придал этому значения, утирал слезы кулаком по­детски, и темно­багровый шрам сиял на его лбу. -- Вы такая же, бог ты мой!.. А я ведь вспоминал вас, атаманша! Глядите­ка, господа, вот благородная русская женщина, которая умеет и обольстить, и раны перевязать, и француза поддеть на вилы!.. -- Тебя тоже русский мужик однажды поддел на вилы, -- сказал Тимоша, -- неприятное ощущение... -- Бог ты мой, -- засмеялся Пряхин, -- это было чистое недоразумение... Тимоша, приятно видеть тебя в родном дому среди друзей и тебя, Зернов, -- обратился он к немолодому полковнику, некрасивому, с бескровными ниточками поджатых губ, с утиным носом и насмешливыми губами. -- И тебя, Акличеев! -- крикнул он сидящему поодаль Тимошиному ровеснику, прискакавшему из Петербурга на это сборище ветеранов, толстому, доброму, меланхоличному, с прелестной небрежностью упакованному в серый фрак, постоянно проливающему шампанское на панталоны, отчего они все в едва заметных пятнах с нечеткими контурами. -- И тебя... и тебя... -- говорил Пряхин, летая по гостиной. Он знал всех, и все знали его. Он живо втянулся в общие разговоры, словно бывал здесь неоднократно. И когда все направились чокаться с Ариной, он летел впереди. Он был пунцов от волнения, но рука была тверда. Широкая, нехоленая, мужицкая рука, и сабля в ней, должно быть, покоилась надежно даже тогда, когда где­то под Раштатом он пошел на Тимошу, угрожающе вытянув руку со стальным клинком. У Тимоши на правом плече рубец не от французского удара. Тогда поручик Пряхин выплачивал Тимофею Игнатьеву старый московский долг, и душа покойного генерала Опочинина кружилась над соперниками. Тимоша был ранен, но генерал был отомщен. Тимоша не забыл своего московского обещания, все было по правилам. Пряхин не куражился, просил прощения, выхаживал корнета и делал ему примочки тою же искушенной рукой. И вот теперь он подходил к Арише с загадочной улыбкой, многозначительно сверля ее северными глазами, а после в гостиной, шутливо рыдая, повиснув на моем плече, выкрикнул: -- Бог ты мой, она меня не вспомнила! А я все помню. И знаете почему? Потому, что я с детства землю пахал: пахал­пахал, покуда на меня наследство не свалилось! Вот почему... По мы, Пряхины, древнего рода, и, представьте себе, у меня теперь триста душ, а было бы и поболее, когда бы некоторые по европейским могилкам не затаились... Но я не горюю, триста душ -- это справедливо. То не было ничего, один старый лакей, символ какой­то просто, а тут сразу триста!.. А эти все бубнят о всяких несправедливостях. Бог ты мой, я думал, что дома­то, по крайней мере, они успокоятся, обмякнут, ан нет, все та же страсть переделывать, обижать одних за счет других... Ну ладно... Пока они тут решают мою судьбу, я жить хочу, как мне предназначено. Вот так. Я недаром пахал, я своих людей жалею. Я им как брат, и они за эти три года веревочкой моей не попользовались, ждали меня, как брата... а кто тот высший судия, который знает, как все распределить, чтобы было справедливо? Бог ты мой, ведь ежели наоборот, так мне быть дворовым у своих же мужиков? Почему это справедливо? Не я решал, не мне менять. Главное -- доброта и совесть. Мне, знаете, стоит в глаза моим бабам заглянуть, я сразу все про них знаю, я все могу, я даже ребеночка у одной принимал, сыночка... все, все знаю... -- И оборотился к полковнику Зернову: -- Ты­то хоть не торопись, Зернов, подумай, не юнец, чай... Ты ведь мудрый. Какие на твоей памяти ужасы были? А тут еще мы, кровь не соскребя, душой не очистившись, туда же... Бонапарт кровь лил, лил, а что получил?.. Нельзя так вот сразу... все решать... обрывать... и все прочее... -- Ну почему же сразу? -- отозвался полковник. -- Не сразу, сотни лет... Тут я вспомнила юного Свечина, сгоравшего на том же костре, и генеральские пророчества его отца. Пряхин захохотал невесело, всплеснул руками: -- Вот именно, так точно сформулировано: а не хотите ли нового Пугача?.. -- И сказал мне тихо: -- Сударыня, вещие слова! Там, в Европе, что ни вечер, что ни бивак, что ни офицерская сходка -- и тотчас этот грустный шепот о нашем свинстве. Бог ты мой, будто там, в Европе, все ажур... Везде плохо... Господа, везде, где есть люди, там плохо. Если бы все жили по совести, жизнь была бы прекрасна... Неужто и впрямь нужно уничтожить одних, чтобы другим было хорошо?.. -- Опомнись, Пряхин, -- сказал Тимоша не по­доброму, -- не уличай всех в живодерстве... -- Я познакомлю вас с замечательным человеком, -- сказал Зернов. -- Господа, -- рассмеялся Пряхин, -- я вспомнил древние времена. Тысячи лет, Зернов, а не сотни... и всегда одним было хорошо, а другим плохо... Так давайте ловить момент... Пред ликом этой дамы, господа, нам всем хорошо, и это никогда уже не повторится... И тут все умолкли, как по команде. За окнами была ночь. Она укрывала в темень громадные пространства, вызывавшие в нас столько ожесточения и боли, вдохновения и любви, -- все -- леса и степи, города и селения, и показалось, что вымерло все это и лишь мы одни, живые и теплые, с бокалами в руках и тоской во взорах, прислушивались к собственному сердцебиению. Что сулило нам утро, ежели оно должно было наступить? Неужто мало было нам кровавых пришельцев? Мало было нам собственного зла? Акличеев, расплывшись в кресле, кивнул мне из полумрака, словно соглашался с моими мыслями; полковник Зернов попыхивал трубкой; Пряхин вглядывался в окно, в темноту, будто видел там дневные солнечные пейзажи; Тимоша ходил из угла в угол, длинноногий, кудрявый, напрягшийся... -- Больше всего в Париже меня поразил кабинет Наполеона, -- сказал как ни в чем не бывало Акличеев, -- то есть не в Париже, а в Сен­Клу, даже не столько его кабинет, сколько одна простая мысль, родившаяся в этом кабинете. Мы вошли туда и встретили там одного нашего капитана из дворцового караула. Он сидел на роскошном диване и оттуда через широченное окно любовался чудной панорамой -- весь Париж был как на ладони. И вот, глядя на этот чудный вид, наслаждаясь роскошью покоев, он сказал: "Охота же ему была идти к нам, в Гжатск!" Тимоша хмыкнул. -- Разве здесь вид из окон хуже? -- будто обидевшись, сказал Пряхин. -- Я познакомлю вас с замечательным человеком, -- ни к кому не обращаясь, сказал полковник. Я не придала значения его словам. Это теперь мне многое стало известно. Однако воспоминания увели меня в сторону от главных событий моей жизни, когда еще не пахло московской гарью по всему свету, а сердце мое было переполнено безысходностью. Я загадала: ежели на последнее мое письмо, которое уже созрело в моей душе, не последует ответа, стало быть, судьба мне возвращаться в Губино и обо всем позабыть, и бог с ним совсем, с провидением, с мартовским злополучным прикосновением к тому, что не мне предназначено. И тут я будто прозрела, обида и горечь сделали свое дело, мне увиделся мир, да и я сама в ином освещении: буря опустошила мои леса, оборвала худосочные ветви, легкомысленные листочки, бесплодные цветы, сомнительные упования... О чем жалеть? Осталось вечное, главное, самое необходимое. Да, но все же и горечь... Я собралась с духом и написала короткое письмо, по всем правилам. Последнее, будто выстрелила в пустоту. Милостивый государь, боюсь, что Вы восприняли мои письма как своеобразное продолжение гостиной полемики, что мне не очень улыбается. Мне гораздо приятнее вести разговор с глазу на глаз, если, натурально, есть о чем сказать друг другу. В продолжение разговора я вдруг поняла, что серьезные основания для беседы, которые мне, видимо, только померещились по молодости лет, не представляют для Вас интереса. Мне печально, если Вы досадуете на зря потраченное время, хотя, Бог свидетель, руководствовалась я самыми добрыми чувствами и раскаиваться мне не в чем. Остаюсь с надеждой на Ваше великодушие Варвара Волкова. Охлаждая себя, приказала готовиться к поездке. В голове все время вертелись пропущенные слова, а именно "и бескорыстными намерениями..." сразу же после "чувствами...". Но они не были бескорыстными, а лгать не хотелось. Шли дни. Выпал и растаял первый призрачный снег. Ответа не было, как я и подозревала. Я старалась нигде не бывать, хоть это было нелегко, ибо предрождественские страсти накалялись и приглашения сыпались одно за другим. Я многим была интересна, и можно было в отчаянии натворить бог знает чего. Кучер Савва утверждал, что следует повременить с отъездом, подождать, пока путь не ляжет. Я нервничала, выговаривала и кучеру, и Дуне, но в душе была рада этой невольной отсрочке. Наконец по истечении месячного напрасного ожидания я разрубила этот узел, по легкой декабрьской дороге направилась в Губино. И тут по дороге, в полудреме, в поисках чего­нибудь утешительного я вдруг отчетливо увидела перед собой Николая Петровича Опочинина... Вас, наверное, затрудняет несколько мое пристрастие к общению с призраками? Нет, нет, это всего лишь воображение, которое время от времени обострялось до крайности, напоминая мне о том, что мир неоднозначен и переполнен неожиданностями. Чем больше я отдалялась от Москвы, чем сердечнее распахивались мне навстречу калужские леса, тем настойчивее потребность в покое о

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору