Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
, мой
дорогой... Ну ничего, ничего, не новость, не новость, бог не выдаст --
свинья не съест, эвон какие пространства, мой дорогой, меж Неманом и нами, а
армия какая! А Чичагов! А Милорадович! А Багратион! А гусары! А
артиллерия!.."
Франц Иванович вежливо кивал мне, а сам тихо плакал, как на том
позабытом уже биваке, и утирал слезы батистовым платочком. "О, я не трюс,
вовзе не трюс, ви меня понимаиль? Я вижу старий приговор. Я мешайль бедний
аустрийский народ, нынче я опять мешайль рюсский народ..."
"Да полноте, Франц Иванович, -- сказал я ему с напрасной бодростью, --
все в наших руках, черт его побери! Ну пусть вы жертва, а я вот калека, и
вот мы с вами отправимся Бонапарту навстречу, подстережем его и
пристрелим... хаха, и разом все завершим..."
"Ви не понимаиль исторически процесс, -- сказал Мендер с укоризной. --
Ми убивайль Бонапарте, но я оставалься заложник. Как вы не понимаиль? Есть
Провидение, есть Возмездие, чертова побраль!"
...Корсиканец шествовал отменно. Мы увиливали. Расстояние до Липенек
сокращалось.
...Судя по всему, Богу угодна моя затея и жизнь моя: никто не
предостерег ни словом, ни жестом, не всплакнул, не вздрогнул, не удивился.
Хоть я единственный хранитель этой тайны, но ведь могли бы, могли бы
распознать, ну, по глазам, по лицу, по ночному моему крику "ойейейей!",
словно я уже взлетел в черное небо. Впрочем, где им догадаться, дурачью,
когда они лишь в себя вглядываются денно и нощно... "Скажика, дядя, --
говорит Тимоша, -- отчего это иногда кажется, будто ты пришел откудато,
невесть кто ты, чужой, и всматриваешься во всех, будто не понимаешь, кто
перед тобою, и еще кажется, что уже уходить пора туда, откуда ты пришел?" --
"Разве? -- удивляюсь я и глажу его по кудрявой головке. -- Может, я в Губино
к Варваре в гости собираюсь промаршировать?" -- "Нет, дальше, дальше, --
говорит он. -- Какое еще там Губино!" -- "А может, Титус, это лета во мне,
годы, -- говорю я, -- когда свое начинает казаться чужим, даже не чужим, а
думаешь: а свое ли это? А нужно ли? А не пора ли?.."
Господи, дай мне сил! Слышишь, пахнет гарью? "Эй, Лыков, неси мои
доспехи!" -- "Какие прикажете?" -- спрашивает лакей напряженно. "Какие,
какие, -- отвечаю я, слабея. -- Пошел прочь!"
Беру перо в руки -- дрожит, и дивные каракули прикрывают несовершенства
слога. Вилка отвратительно звенит о тарелку -- делаю вид, что выбиваю дробь.
Тимоша смеется. "Ты, дядя, начал барабанить в последнее время... Какие марши
тебя одолели? Французские?.." -- "Дурачок вы, сударь, -- смеюсь в ответ и
отставляю чашку с чаем, -- не французские, а Московского мушкетерского
полка". Он уходит, посмеиваясь, а я допиваю чай, расплескивая его на
скатерть.
...С первым же обозом отправил я бедного Франца Ивановича в Москву,
подальше от его мучителей. Проку в нем теперь было мало. Он весь одеревенел,
вытянулся, приготовился, бедный господин Мендер. Тут, прощаясь с ним, я
подумал, что, может, это и не безумие вовсе, а голос свыше? "Ступайте в
Москву, Франц Иванович, -- сказал я, -- в Москвуто ваш преследователь не
пожалует. Видите, какие пространства перед ним?" -- "Нет, -- сказал Мендер с
кротостью и печалью, -- он пожалюет. А должен оплачивать грехи аустрийский
народ, ви понимайль?"
Мы обнялись, и он уехал.
Хожу по дому из комнаты в комнату, заглядываю в зеркала, в окна -- все
пусто, как в моей душе, будто я призрак, явившийся из мрака. Старый мой
камердинер Кузьма отпрыгивает от меня неловко, постариковски. "Ты что,
испугался? -- спрашиваю старикашку. -- Что это ты, очумел?" Он улыбается
через силу и шутит подобострастно: "Воон вы какие огромадные, а я
мааааахонький..." Надоели все, все надоело. Воистину чужой мир. Сонечки нет,
да и она последнее время казалась прозрачной и ходила следом за Тимошей,
глядя на него с недоумением... Расставание -- не праздник. Расставание -- не
праздник, говорю я вам; а предчувствие разлуки хуже смерти... Господь
всемилостивый, укрепи мой дух и возвысь меня над скорбной суетой!..
"Французы пожрать любят, -- говорит мой повар Степан, -- но не от пуза,
а от души".
Список главных торжественных блюд, предназначенных для угощения гениев
войны и смерти, добровольно пожелавших посетить мой дом, сиротеющий,
бесприютный, теперь уже постылый моей душе.
1. Стерлядь разварная должна быть оранжевой в сердцевине, подобно
китайскому яблочку. Легкий жирок под цвет мяса. Ни зелени, ни, того пуще,
какихлибо там пряностей к ней! Варить двенадцать минут на сильном огне.
Едва янтарные кружки жира заколеблются в бурлящей воде, тотчас же и снимать.
Есть горячую. Можно и пальцами. Едва французские гении прикоснутся к сей
рыбе и ощутят запах реки, речной травы, устоявшегося речного дна, покоя -- и
не то чтобы мысли о тщете всего посетят их, а просто печаль, и еще падет
туман с реки, а тут еще и гобой пронзит душу...
...Впервые я пробовал такую стерлядь в Губи не у Варвары. В сорок два
года каким я был молодцом! Ни морщинки, обе ноги целы, гнул подковы, голова
работала живо. Как быстро все переменилось! Но, главное, дух был
неподатливым, не дряблым, как нынче, соответствовал росту и ширине плеч;
запястье какое было -- шпагу вращал до пятисот раз без устали! Это было
наслажденье, и это меня возвышало в собственном мнении, и Варваре было тогда
двадцать три года. Стройна, конечно, ну, темнорусая головка, ну, лицо, что
ли, заметное, редкая улыбка с какимто коварством, что ли, не располагающая
к непринужденности... Да зато два синих глаза в поллица, взгляд
неподвижный, от которого не укрыться: влево отклонись -- видят, вправо -- то
же самое; два синих холодноватых светильника. Красавица? Бог с вами, разве
мы красавиц любим? Красавицами мы восхищаемся, мы их придумываем, а любим
тех, в ком есть чтото, чего понять нельзя.
В первый раз я попал в Губино после швейцарского похода. Еще отмыться
не успел, почиститься как следует, привыкнуть сызнова к навощенным полам;
еще все мне в мирной калужской глуши представлялось фантастическим, и был я
нарасхват -- все бокалы пились тогда за государя и за Суворова.
Любимец барышень уездных, огнем сражений опален, им сгоряча казался он
явившимся из сфер межзвездных...
Варваре было двадцать три. С детства жила по своей воле. Родители пред
нею преклонялись, никли. Так и скончались в восхищении и преклонении. Она
была барышня образованная и весьма самостоятельная во мнениях. В двадцать
лет вышла замуж за некоего тучного лесного лентяя, мало приспособленного к
нормальной жизни, вышла, надеясь, по примеру всех русских барышень,
превратить это существо в человека по своему образу и подобию. Да, видно,
Бог жертвы этой не принял, и она, разойдясь с ним уже через полгода,
спровадила супруга в его родовое под знакомую музыку пересудов. Я знавал
его. Он был даже добр, но не любопытен к жизни и равнодушен к окружающим и
недавно помер от обжорства, так, кажется, и не вспомнив, что был женат.
Когда мы встретились, она, в отличие от прочих наших дам, не проявила
ко мне восторженного интереса, а пустилась со мной в деловое обсуждение
недавних европейских битв, и я почувствовал, как мой героический нимб
потускнел и растаял.
-- И что же, -- спросила она, -- много ли было крови?
-- Много, -- усмехнулся я, -- крови и пепла. -- И подумал, что это,
наверное, дурно говорит о юной даме, когда она даже не пытается согреть
боевого генерала теплом своих глаз и интонаций, а просто допрашивает, как
приказчика, воротившегося из города.
-- Как же вам удалось смыть все это? -- пожала она плечами.
-- Я вернулся домой, -- ответил я снисходительно, -- велел истопить
баню, наполнить большую кадку мыльной водой. Залез туда, а вылез через три
месяца... И вот смыл. -- И показал ей руки. -- И, кроме того, Варвара
Степановна, смешно представлять, чтобы без крови...
Тут она улыбнулась, но как? Едва шевельнула губами, но глазищи были
холодны, и мне стало холодно.
-- Вы бы посмотрели, как Суворова носили на руках, -- заторопился я, --
как швейцарцы молились на него, да и вообще солдаты были в таком экстазе от
всего, что происходило...
-- А что происходило? -- спросила она, пожав плечами. -- Бегал от
французов, терял войско, лазил по горам, наконец убежал, и его провозгласили
гением...
-- Несправедливо! -- поперхнулся я. -- Так говорить о генералиссимусе?!
Наши войска, Варвара Степановна, преодолели такой переход!..
-- Мужик все терпит, а в чем же гениальность вашего любимца?
-- Несправедливо, -- выдавил я. -- Как это можно?! А честь отечества?..
-- Старичок водил вас по чужим огородам, и вы почитаете это за
патриотизм?
У меня все перевернулось тогда. А это был первый год нынешнего века. И
тут она сказала, имея в виду остальных гостей:
-- Все эти господа тоже уверены, что топтать чужие огороды --
патриотическое занятие.
-- Какие огороды? -- выдохнул я. -- Побойтесь Бога! А слава нашего
оружия? А исполнение договоров? А гордость за свою силу?
-- Ах, я бы сказала, чем следовало бы гордиться, -- она уставилась на
меня не мигая, -- да, покуда вы в мундире, это все пустое...
Я тотчас же от нее уехал. Едучи домой, ощущал сильный жар. Хорош
генерал! Растерялся перед юной дурочкой и мямлил несусветицу. Какой позор...
Приехал, несколько остыл. А ведь мы действительно от Массены бегали, и
Багратион с арьергардом отбивался от преследователей. Успешно отбивался, не
скрою, но ведь отбивался и убегал?.. Чужие огороды? Вот дура! И я вспомнил,
как мы ни за что не могли остановиться -- изза этих чертовых союзников по
всей Швейцарии с горки на горку, из пропасти в пропасть. У меня даже мысль
мелькнула там однажды в приступе отчаяния: а почему, собственно, в
Швейцарии?.. И всетаки она заносчива, самонадеянна и избалованна, думал я,
остывая, и вдруг сообразил, какая замечательная стерлядь была подана к столу
перед самым нашим с нею поединком.
...Нынче утром с последним обозом Тимоша отбыл в Москву. "Не
задерживай, сказал он мне, -- исполни свой каприз и торопись, дядя,
миленький. С врагом шутки плохи..." Мы поцеловались. Последняя телега уже
скрылась за взгорком, а мы все не могли расстаться. Тройка давно уже ждала
будущего корнета, некоторые из людей топтались у крыльца, приготовившись
помахать юному барину на прощание. Ариша не показывалась. Может, и в самом
деле чтото у них там случилось? Не знаю. Ах, плутовка, неужто она его
всетаки подстерегла?.. Не бойся крови, мой хороший, с врагом спознайся
наяву. Ты будешь для полка Тимошей, а я вот Титусом зову... Как хорошо
отправляться в первое сражение, не зная, что такое боль, а пуще того --
смерть! Тогда ты улыбаешься открыто, вселяя в остальных бодрость и юношескую
дерзость. Искушенность хороша у вдоволь поживших, которые способны совладать
с собою в трудный час, а юноша, рано хлебнувший отчаяния и страха, являет
собой печальную картину.
"Францу Ивановичу кланяйся, -- сказал я Тимоше, -- деньги ему вручи и
утешь". -- "Ах, дядя, -- засмеялся скорый хозяин Липенек, -- Франц Иванович
не дитя, сам все видит". -- "Скажи ему, Титус, что теперь, когда пошли
слухи, что Кутузов станет главнокомандующим, теперь французу сроду до Москвы
не добраться и бедной австрийской жертве ничто теперь не угрожает, ты скажи
ему..." Тимоша кивнул рассеянно. Кутузов, подумал я с горечью, какой пассаж.
Вот и останется, что надеяться. Как по Дунаю бегали, как по Альпам, так и
тут, теперь уже по своим огородам... Господь всемилостивый, пошли мне
мужество, укрепи мой дух и руку укрепи, руку мою, еще горячую, сильную, но
склонную к коварству, к подвоху...
Ариша мелькнула в окне и исчезла. А Тимоша смотрел на меня. Мы
поцеловались. Ничего удивительного, подумал я, эта чертова девка могла и
подстеречь мальчика. Браню ее, а себя ловлю на горьких сожалениях о
деревянной ноге, о возрасте... Ничего удивительного: война, суматоха, да при
его расположенности, да при его горячем сердце... Однажды я сам, как
последний сумасброд, возвращаясь глубокой ночью от соседей, подогретый
водкой и мужским разговором, подумал: "А что, собственно, проклятое
благородство или что там еще?" И вообразил, представьте, как Ариша входит в
спальню, заспанная, горячая, боящаяся ослушаться... Вообразил и подъехал к
крыльцу. Был уже второй час. Обалдевший Лыков снял с меня сюртук. "Пойди
разбуди Арину, -- сказал я ему шепотом. -- Пусть приходит, да поживей". Он
бросился как полоумный, а с полдороги спросил: "В кабинет прикажете?" -- "В
спальню! В спальню! -- зашипел я. -- Живо у меня!" Я прохромал в спальню.
Луна глядела в окна. Было совсем светло. "Как же я ей в глаза погляжу?" --
подумал я. Варваре я не нужен. Может, это обида моя рвется из меня? Мои
долгие напрасные ожидания твоего великодушия, а, Варвара? Твоего
снисхождения? Опомнись! Унимаю свою вечную боль тебе в острастку! Мы с тобою
успели постареть, а эта, видишь, какая молодая, парная, надменная, да моя,
видишь? Опомнись же... "А черт с ней, с Варварой! -- подумал я. -- А этато
для чего живет на белом свете, эта, жаровня молодая?"
И тут дверь тихонечко приоткрылась и вошла Арина в домотканой рубахе до
пят, прикрывая глаза ладошкой. Я стоял, опираясь на проклятую палку. Арина
пряталась под ладошкой, будто под лопухом... Умопомрачение... "И ведь не
пикнет, -- подумал я. Но не шевельнулся. И опять подумал: -- Если Лыков под
дверью стоит, убью!" И не шевельнулся. А онато, наверное, поглядывала меж
пальцами, они ведь все ах какие многоопытные, эти Арины, взращенные в
господских домах!.. Стою красный, потный, отвратительный... "Арина, --
сказал я строго, как мог, -- не забудь завтра на кухне сказать, чтобы
коровьего масла было вволю. Чтобы французам все только на коровьем, поняла?
-- Она поклонилась и ладошку отвела. -- Гляди у меня, не забудь. Ступай..."
И она вышла. Какое масло? Что за масло? Мыслимое ли это дело? Хоть бы
придумал чтонибудь поаккуратнее... Ну ладно. Бог с нею. А вот тут на
проводы не вышла. Уж не добрался ли до нее Тимофей Михайлович Игнатьев?
"Прощай, Титус. Не поминай лихом". Мы поцеловались.
2. С военной дороги, с измора, вдоволь напробовавшись лимонной водки,
или полынной, или самой обыкновенной, выцеженной по капле из чистой
пшенички, в самый раз ополоснуть обожженное нутро хорошим глотком кислых
первозданных щей. Ешьте, гении блистательных побед, творцы исторических
викторий, вы заслужили недолгую негу у моего костра... Именно кислые щи. Все
остальное -- пустое дилетантство. Молодая говядина средней жирности. Мясо
той самой веселой коровенки, еще не потерявшей вкуса к жизни, именно
ребрышки ее, сваренные с любовью, украшенные кружками моркови, кольцами
репчатого лука, пропитавшие друг друга, и, наконец, сама капуста -- квашеная
капуста, уже успевшая утратить свою кочанную свежесть, разомлевшая,
перебродившая, но не потерявшая хрупкости; прошлогодняя, острая, без
изысков, но с брусничинами, но со смородинным листом и, чтобы в меру, без
показной щедрости, а самое главное -- натурально, не нарубленная вкривь и
вкось, на авось, лишь бы какнибудь, бездарно, пошло, а нашинкованная
тонкими прозрачными лоскутками, вдохновенными полосками... И наконец, все
это вместе сваренное вчерашним вечером, истомившееся в печи и поданное к
сегодняшнему обеду!.. Куда же вас занесло, мои учителя? Что виною: безумие
или жестокая военная фортуна? Честолюбие или неумолимый приказ? Нам всем
уготовано блаженство в черном августовском небе. Именно блаженство -- пора и
отдохнуть. Я не верю в геенну огненную. Черное бархатное августовское небо
-- и никаких вечных мук...
Великий француз, насмешник, желчный, мудрец, заявил, что умереть не
страшно -- не жить страшно. Я же добавлю, что страшно умирать: этот недолгий
марш по коридору расставаний с легкостью не совершить, а особливо на одной
ноге, а особливо сознавая, что все остальные стараются выжить. Отчего же,
спрашиваю. Ради отечества, говорят. Какая, мол, отечеству польза от
покойника?
3. ...В Мещерском уезде свалили оленя и привезли. Судя по рогам, еще не
успел поединоборствовать с соперником изза дамы, все еще предполагалось
впереди. Лоб чист и возвышен. Глаза с золотистым отливом. Французам оленина
знакома, слава богу. Они и охотники, они и гурманы. Я пробовал оленину по их
рецептам. Что происходит с человеком, вкусившим этого яства? Сердце замирает
от густого пряного аромата специй и трав, и каштанов, и очажного дыма, и уже
не поймешь, что это такое: олень или некое неведомое создание, так и
сотворенное природой, вот так, чтобы поражать смесью тысячи божественных
запахов... И ты насыщаешься, и пот выступает на лбу, и ноздри раздуваются,
вдыхая эти облака, и в посоловелом взоре уже ничего, кроме сытого покоя...
Великолепно!..
Угощал меня олениной и прусский майор -- временный советник. Его
денщик, высокомерный, как всякий лакей, от которого зависят, с отвислыми
усами и голодным взором, насаживал молодого олененка на деревянный вертел и
жарил его над углями, а после обкладывал пикулями и подавал. Было
божественно!..
Он делал так, французы этак, а мы поступим иначе. Пленный турок под
Измаилом показал мне удобный и нехитрый способ приготовления оленины. Он
вырезал из мяса лучшие куски и насаживал их на боевую шпагу, перемежая
колечками лука, и все это вращал над раскаленным углем, поливая виноградным
вином. Под коричневой корочкой дымилась мягкая плоть, не потерявшая
природного вкуса, сок тек по пальцам, олений дух витал меж нами, и глаз был
остр, и голова ясна, и мысли возвышенны, и хотелось вчерашнему врагу руку
положить на плечо и сказать: "Прости, брат". А если к такому кусочку
подкинуть на тарелку легкую пригоршню моченой брусники, чтобы и истинного
вкуса оленины не заглушить, но и как бы добавить ей природного антуража,
тогда, кто знает, может, и раскаяния подступят стремительнее...
Трясучка в пальцах нетнет да и возобновится. Я понимаю, что это
старость и пенять не на кого. Но ведь отвратительно! И в Можайске, откуда
все бегут, военный лекарь с рыжими бровями, глянув на мои седые космы, уже
сидя в пролетке, уже отбывая в неизвестном направлении, выкрикнул
безразлично: "Это от повышенного героизма, господин генерал; когда распирает
патриотическое безумие, а возраст подпирает, кровь играет, а пролиться не
может, господин генерал! Одним словом, возраст, господин генерал, а тут еще
и евакуация..." Пролетка с идиотом покатила, но я крикнул грозно: "Ну и
что?!" -- "Заварите валерианы! -- крикнул насмешник. -- По ложке перед
едой!.." Скотина.
Велел Лыкову все это сотворить, но, пока то да се, дрожание
прекратилось...
...Продолжаю о Варваре. Ужель я мог предположить, что юная дама с
очаровательной талией, с синими глазами в поллица, в платье голубого атласа
с отделкой из вишневого бархата, юная дама, которой повезло жить по своей
воле, распугавшая рой уездных и даже губернских претендентов на ее
снисходительность, ужель я мог предположить, что она окажется гвардейцем в
юбке, с мужской независимостью сужде