Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
это столь беспомощной оказалась моя
хваленая прозорливость, когда я сама взяла Лизу за теплую руку и подвела ее
к Тимоше? Несколькими годами раньше мы с ним беседовали о всяких житейских
проблемах, когда меж ним и Лизой уже протянулась прочная беспощадная
ниточка. Тогда еще, кажется, можно было влиять, пресекать, воздействовать,
отвести грозу... ах, опять слова, слова, слова... Гроза затаилась и обманула
меня. И мы, как это водится, говорили о будущем благополучии, а не о
возможных несчастьях. Какието все глупости, несуразности слетали с уст...
какието клятвы, которыми они будто бы были связаны. Одним словом, фразы,
предназначенные вместо кирпичей в стены будущего дома... Тимоша с присущим
ему вдохновением и страстностью говорил о винокуренном заводе на берегу
Протвы, что сразу поправит все дела и уже через год "можно будет вздохнуть
понастоящему".
-- А тебе, Тимоша, не мешает, что Лиза не произносит твердое "л"? --
почемуто спросила я с глупой улыбкой.
-- Притащива водку к вуже, повожива ее на водную гвадь, усевась,
замахава весвами и попвыва? -- засмеялся он.
Все было вот таким трогательным и райским, я помню. И я сладко спала.
Может быть, сказалась усталость предшествующих лет, а может быть, это наше
всегдашнее нежелание признавать возможность неминуемой грозы, чтобы всетаки
жить, ежели это нам выпало, а не сходить с ума?
-- Теперь моя жизнь очень заполнена, -- сказал он, -- вопервых, я
понимаю, что без труда не вытащить... а вовторых, я жду, надеюсь, скучаю,
восхищаюсь... Чего же более? -- И покраснел, а глаза отливали печалью.
Но при этих словах Варвара размякала, становилась добрее и думала, как
все мы, что если мы и были прекрасней, чем наши дети, то они будут
счастливее. Солнечная погода всегда чревата грозой, уж этогото забывать не
следует. Но они позабыли. Так время от времени ей напоминала о превратностях
фигура генерала Опочинина, возникающая вдали под окнами, за стволами дерев,
на горизонте, на пустынной деревенской улице, припадающая на липовую ногу,
повергающая ее в обмороки, доводящая до тошноты, до пронзительного
тоненького крика о помощи... Но это случалось не часто, а так в основном все
складывалось прилично. А тут ее еще обволокло спокойствие иного рода.
В том же шестнадцатом, а может, и в восемнадцатом Тимоша однажды укатил
на Украину знакомиться с "замечательным человеком" и пробыл там с неделю.
Так как Варвара была для него сестрой милосердной и его поверенной, он,
воротившись из поездки, сразу же заехал к ней. Был растерян и удручен. Долго
молчал и глядел в сторону.
-- У них заговор, -- сказал хрипло. -- Они все военные заговорщики.
Смерть и разрушение...
Варвара снова припомнила все слышанные ею случайные летающие слова об
этом "замечательном человеке", о полковнике с холодной и неотвратимой
немецкой фамилией, вокруг которого теперь раздавалось жужжание Тимошиных
единоверцев.
-- А ежели разбудят Пугача? -- спросила она, посмеиваясь.
-- Какой там Пугач! -- удивился он. -- Они сами, все сами... Боюсь, что
застольные беседы кончились... Это военный заговор, и они бессильны
остановиться -- кони понесли... А я, представьте, думал о винокуренном
заводе, думал, как Липеньки перестрою и заставлю мужиков и баб, заставлю
спать в чистых постелях, а не на печи. Я и им это говорил так, между прочим,
моим заговорщикам, и они жалели меня и почитали это юродством... И такое
воодушевление было вокруг, такое вдохновение, что за собственное ничтожество
хотелось голову разбить о стену, и дед мой, подумал я, тоже, наверное,
зажегся бы там, чтобы вместе, всем вместе взлететь в черное августовское
небо... -- Губы у него задрожали. -- Они обсуждали свои намерения и за это
поднимали бокалы, их денщики сбивались с ног, подливая им и поднося и
выслушивая упреки в нерасторопности, а я думал: легко же благодетельствовать
все отечество, понукая собственного мужика.
Он страдал, а Варвара, вздыхая облегченно, принялась было утешать его,
но Тимоша неожиданно рассмеялся и сказал:
-- Я говорю Кузьме: "Ну вот, Кузьма, представь себе, жизнь переменится,
каждый сам будет по себе -- и ты и я, и мы и вы, будет рай на земле..." А он
прищурился, лукавец, и спрашивает: "А кто же, батюшка, пахать да служить
будет? С кого спрашивать?" Я говорю: "Что значит спрашивать? Вон твой отец с
Пугачом ходил, жег и казнил..." -- "Да рази это рай -- жечь, казнить? --
говорит. -- Рай, когда ангелы поють, батюшка..." Я ничего не понял, но водки
ему поднес, и философ этот лукавый удалился с малиновым носом.
Он улыбался. Только губы вздрагивали слегка. Больше всего Варвара
боялась, что опочининские страсти и чувство долга толкнут его на
сумасбродство, она заглянула ему в глаза -- в них царило умиротворение.
-- А Пряхин? -- спросила Варвара.
-- Пряхин? -- сказал он небрежно. -- Выпил водки, спел про князя
Багратиона, сказал: "Господа, не пора ли пожалеть Россию, она от крови и так
еще не обсохла". Вытер усы и уехал.
-- А ты? -- спросила Варвара.
-- Я? -- удивился Тимоша. -- Я их всех люблю, обожаю, как братьев. Я?..
Пил с ними... Что я? Поддакивал... Поддакиваю, поддакиваю весь в дрожи, а
Акличеев мне кивает из угла, кивает и говорит: "Я понимаю, Игнатьев Тимоша,
я тебя понимаю, понимаю, дружок..." И при этом так кивает, так кивает, будто
говорит: "Прощай, прощай, не поминай лихом!" Я хотел переломить себя, но
Зернов сказал: "Ты, конечно, посвоему прав. Я люблю тебя, Игнатьев, видит
бог, через несколько лет ты все поймешь, когда мы встретимся у тебя в
Липеньках и потопаем чокаться к Арише. Вот будет парад!.."
Вот вам и парад, весь этот ужас, который произошел теперь, когда все
ручейки слились, секреты распахнулись и нет возврата.
А тогда после его слов я глядела в окно и видела за ним пространства, о
которых все радели и пеклись, томясь и рискуя, но Варвара тогда подумала не
об этом, а о себе и о Лизе и о двух пистолетах, напряженно затаившихся в
ореховом ящике. Пространства были там, а она здесь, и она подумала: "Меня
пожалейте, меня!" Однако Тимошины слова и его решимость всетаки несколько
успокоили ее, и она посмела вздохнуть облегченно.
Да, и вот тогда, вздохнув с облегчением, Варвара проводила Тимошу,
помахала ему с антресолей, видела, как за деревьями скрылась его ладная
спина, потом долго следила, как он мелькал меж стволов, растаивал в ранних
сумерках, в клочьях розового тумана, и вдруг подумала, что, вздумай вновь
генерал возникнуть из ничего, из горьких воспоминаний, из этого самого
тумана и направиться к ее дому с искаженным от боли лицом, она на сей раз не
грянется бездыханной перед таинственными знаками природы, а будет ждать с
терпеливой надеждой...
И тут он и впрямь вышел изза дерев, прихрамывая на своей деревяшке. На
нем был белый долгополый сюртук, без погон, седая непокрытая голова склонена
не погенеральски, на круглом лице ни боли, ни ожесточения...
-- Дуня!.. -- успела я крикнуть.
...И вот так всякий раз, а после невразумительный разговор с девкой,
напуганной не меньше меня, и из этого разговора я так и не могу уяснить:
больна я или это какойто знак?
-- Тыто чего трясешься? Небось он не к тебе шел, а ко мне...
-- А чего им ходитьто? -- хнычет она. -- Лежали бы себе...
Она подает мне нюхательную соль и смотрит на меня так, будто я успела
уже пообщаться с призраком и связана с ним тайным сговором и ей уже не под
силу разгадка наших шашней, но это все притворство.
-- Дура ты всетаки, -- говорю я, -- ступай, ступай вон.
...Шутка ли вспоминать все это теперь, когда тебе под пятьдесят и из
зеркала глядит на тебя чудовищная старушечья маска, еще живая, еще
пытающаяся выглядеть пристойно, с большими пустыми глазами, в которых и
осталась, может быть, лишь крохотная толика свечения, чтобы подбодрить Лизу.
Я не виновата перед нею. Все произошло по воле Божьей. Когда в минувшем
декабре докатились вести о петербургском ужасе, я в первое мгновение
подумала, что нас ждет самое худшее, но это предположение тотчас и погасло,
потому что все это не могло иметь к нам никакого отношения, ведь правда,
Тимоша? Эти слишком давние съезды и споры и всякие кровожадные перспективы,
ведь это все было отвергнуто, не так ли? Уж что они там все воображали, твои
бывшие компаньоны, это было для нас тайной, пока ты возился с винокуренными
делами и с участием глядел на своих холопов, а у нас с Лизой все както
счастливо устраивалось... Кто теперь спросит за юношеские фантазии, за
кратковременный порыв, если ты в калужском уединении, а это они с
пистолетами, позабыв о тебе, собираются на такой безнадежный праздник?.. Они
сами выбирали, что им было по сердцу, а ты этого не хотел... Глупости все
это, трагические глупости, горячность и самонадеянность...
И действительно, миновали декабрь, и март, и апрель, и тут, как обычно,
с небес свалился полковник Пряхин...
А еще четыре года назад никто и не мог предполагать, что все так вот
опрокинется и повиснет в гнетущей неопределенности.
Мы сидели за вечерним чаем. Как раз недавно зазвенела натянувшаяся
ниточка меж Тимошей и Лизой, зазвенела подобно тетиве, толкнувшей стрелу.
Редкие июльские комары почти не досаждали, и я не ощущала себя старухой. На
плечах моих лежала розовая шаль. Лиза сидела напротив, почти совсем
взрослая, моя взрослая дочь, случайное мое дитя, заменившее мне всех
остальных неосуществленных своих сестер и братьев.
Я запомнила этот вечер потому, видно, что тогда впервые понастоящему с
пристрастием разглядела свою семнадцатилетнюю барышню. И в ней не оказалось
ничего от меня, представьте, и это меня тогда поразило. Зато отцовского,
свечинского было в ней с избытком: небольшие зоркие глаза, выпуклый лоб,
редкая обворожительная улыбка и трогательная небрежность в жестах и
неоскорбительная надменность в позе... Некрасивое, некрасивое мое дитя,
острое на слово... И рядом я вообразила Тимошу...
"Ты что, в самом деле чувствуешь, что ты... тебе кажется, что ты ее...
ну, в общем, ты хочешь сказать... Ты даже уверен?.." -- говорила я ему,
заикаясь. "В самом деле, -- ответил он очень просто. -- Я эту барышню, как
вы ее изволите величать, люблю, и она меня, кажется, тоже. Вас это
огорчает?.."
И стрела полетела...
И вот мы пили чай и молчали, и я понимала, что теперь моя дочь думает о
своем возлюбленном! Впрочем, я давно это предугадала и втихомолку молилась о
том, чтобы только поскорее перегорели в Тимоше излишние опочининские
страсти, непригодные в домашнем обиходе.
Мы пили чай на открытой веранде губинского дома. Пламя свечей не
шевелилось. Парк утопал во тьме. Молчали птицы. Дуня принесла горячее
молоко, и половицы скрипнули под босыми ногами. Не верилось в этом покое,
что белый дом с распахнутыми окнами, укрытый вечерними тенями, еще не так
давно, какихнибудь десять лет тому назад, трещал и разрушался в диком огне
и я, еще не старая, с короной на голове, в каждой руке по пистолету,
ринулась с крыльца на примолкшую толпу. Ан да Варвара! Какова была!
И не с той ли поры пришлось заново выращивать в себе снисходительность,
милосердие, великодушие? Но и по нынешний день они все же не те, что были
когдато. Какието бледные, чахлые, замешенные на подозрении и тревоге... И
дом не тот, приземистей и теснее, без запахов детства, без прошлого, годный
для Лизы, но для меня чужой. Он променял свой екатерининский размах и мирное
самодовольство на печальные воспоминания и неуверенность в завтрашнем дне. И
книги уже не те в новых шкафах, полированных и добротных с виду. То были
Вольтер и Монтескье, откровения Цезарей, и кровавые прогулки Аннибалов, и
державинские высокопарности, от которых захватывало дух: книги, подобранные
одна к другой, в коих соперничали величие и строптивость, гордая
непреклонность и жажда перемен. А нынче все больше Вертеровы слезы да
изыскания господина Карамзина о наших древних жестоких сварах, знакомство с
которыми губительно не только для юношеских сердец; да множество всяческих
наставлений, как уберечь хозяйство от гибели и за счет чего утяжелить
скудеющие кошельки...
Пламя свечей не шевелилось. Парк утопал во тьме. Молчали птицы.
-- Наш мивый сосед запаздывает, -- сказала Лиза. -- Правда, я его не
пригвашава, но он сам напросився нынче вечером. Уж не передумав ви?
-- Скоро он сделает тебе предложение, -- сказала я рассеянно, как
могла, -- я вижу, все клонится к тому...
Она вздохнула.
-- Я родивась в Кавужской губернии, -- сказала скорбно, -- отца своего
не знава...
-- Бедная сиротка, -- поддержала я.
-- ...так и росва среди природы, уповая на ее мивости. Еще в детстве
мне встретився моводой чевовек, победивший Бонапарта, порывистый и
бвагородный. Я гвянува в его гваза и сразу понява, что он предназначен мне.
-- Както уж все очень просто и легко с этим делом, -- сказала я будто
себе самой, -- ни бурь, ни смятения...
-- ...но я торопивась, я быва терпевива, -- продиктовала она, --
наконец время приспево, все образовавось...
-- Кто же этот счастливчик? -- спросила я, кутаясь в шаль.
-- Ах, не спрашивайте, сударыня, -- продолжала она, не отводя скорбного
взгляда. -- Вы еще достаточно моводы и собвазнитевьны, чтобы я могва
рисковать знакомить вас с ним. Вы, еще чего доброго, его заманите... Вам не
жавко сиротку?..
-- А если я его знаю, и он чудовище, и вам грозят всяческие беды?..
Назовите хотя бы имя.
-- Его зовут Тимофеем, -- сказала Лиза, вперив в меня свои глазки.
-- Нет, не знаю, -- равнодушно откликнулась я, а сама подумала с
удовлетворением, что хоть манера пристально разглядывать собеседника у нее
моя... хоть это... хоть что нибудь.
-- Ну вот видите, -- произнесла она с укоризной, -- вы, конечно, и
друга его не знаете, которого я жду с ним вместе. Не знаете?.. А это
господин Аквичеев, такой симпатичный хохотун и франт, жаждущий всяких
общественных и повитических переустройств.
-- Что это значит? -- спросила я, теряя желание шутить.
-- Ну, немножечко пустить затхвую кровь, например. Иви сдевать так,
чтобы у вас нечаянно по привычке не возникво жевание какойнибудь вашей
девке привязать камень...
-- Лиза! -- крикнула я.
Дуня по пояс высунулась в окошко. Во тьме всхрапнула лошадь и
послышались голоса.
Лиза со звоном опустила ложечку в чашку. -- Прости, maman! Прости меня,
прости...
Да что уж "прости"? Пересчитывая все давние раны, убеждаешься в
ничтожности последней, самой свежей, если, конечно, она не смертельна. При
появлении наших гостей Лиза так и оставалась сидеть с навостренным на
поединок лицом и не думая сменить маску. Пришлось мне вдвойне засветиться
улыбкой, пригласить сесть, кликнуть подать, принести, приказать лакею
заменить стул на поместительное кресло для Акличеева, куда он плюхнулся,
отдуваясь, предварительно перецеловав нам ручки.
-- Вы правы, -- сказал он, утирая пот, -- последняя рана ничтожна.
Постепенно ведь привыкаешь, и вот уже все кажется пустяком... А мы сейчас
совали свои длинные носы в винокуренные дела Тимоши. Ну, я вам доложу... Мне
бы не лениться, я бы тотчас поправил свои дела, ейбогу... -- Он говорил и
похохатывал, будто и впрямь собирался все это совершить, а может, и
собирался, кто его знает?
-- А отчего же вы такой венивый? -- спросила Лиза.
-- Отчего? Да оттого, сударыня. Моя божественная природа, вот и все. Ну
и, конечно, моя жена... Сама судит, сама распоряжается, сама меня
отстраняет...
-- Почему же? -- удивилась я.
-- Да все потому, что лентяй, -- захохотал он, довольный. -- Сейчас,
например, должен, кровь из носу, лететь на Украину... там грандиозная охота
на волков... -- Он мельком глянул на Тимошу. -- А вот не могу оторваться от
чая со сливками... И корю себя, и презираю, а прихлебываю...
-- Не понимаю, -- сказала я, -- какие вам еще винокуренные заводы, если
вы, как я догадываюсь, намерены все перевернуть, всех уравнять, сменить свой
щегольской наряд на грубую блузу мастерового? Не понимаю...
-- Зато я понимаю, -- хохотнул он. -- Это ведь когда еще будетто, если
вообще будет... А я тут пока понежусь... а мои две тысячи душ для меня пока
покряхтят, покряхтят, -- и оборвал смех. -- А что это мы с вами о каких
мрачных предметах беседуем?
-- Действительно, -- сказал Тимоша, -- вот что значит столичный ленивец
и богач... у него замечательный турецкий халат, а уж курительных трубок
несметное число! Он читает книжки -- все в золотых переплетах...
-- Не понимаю, не понимаю, -- проговорила я, -- к чему это вам и вашим
друзьям все эти давно умершие французские фантазии? Зачем они вам?.. -- И
подумала, что богатые толстяки, хохотуны и жуиры всетаки не могут, не
должны мечтать о кровавых переустройствах. Для этого следует быть поджарым,
жилистым, подвижным и ожесточенным, с ускользающим взглядом и в черном, по
крайней мере, сюртуке, а не в длинном светлокоричневом по последней моде, и
не в белом пикейном жилете, и не в панталонах в лиловую пронзительную
полоску, и не в этом сером самодовольном боливаре, и не с карманными
золотыми часами, усеянными бриллиантами, с кокетливой цепочкой на виду. Как
эта пухлая рука в перстнях сожмет рукоять пистолета или шпаги, а вот это
улыбающееся холеное доброе лицо с двумя подбородками как сможет убедить иных
неискушенных мечтателей в пользе бунта и крови?..
-- Какие французские фантазии, милая Варвара Степановна? -- захохотал
он. -- Это же все сказки, все прошло... и потом, почему французские? Мы тут
насмотрелись на свое, на родимое, и это нас немножечко возбудило... да
теперьто, при нашем возрасте и при семьях, господь с вами... Прелестная
охота на волков и та мне в тягость, а уж весь вздор пятилетней давности,
онто и подавно... -- И покраснел от напряжения, и погрозил мне пальцем. --
Лучше чаю со сливками. -- И заглянул в свою порожнюю чашку...
Я налила ему сама. Тимоша сидел неподвижно, как, бывало, зачарованным
мальчиком, расширив глаза и полуоткрыв рот. Лиза исподтишка на него
любовалась... И ниточка зазвенела под аккомпанемент подозрительных намеков,
под таинственную музыку, которая всегда будет в наших душах, ища выхода.
"Отчего это летом на волков охота", -- внезапно подумала я.
-- Если выбраться за пределы нашего сливочного карнавала, -- строго
произнес Акличеев, -- многое может показаться удручающим и невыносимым...
-- Свивочный от свова "свива"? -- спросила Лиза.
-- Это как вам угодно, -- ответил Акличеев. -- Так что уж лучше, может
быть, и не выбираться... Здесь у вас хорошо. А у меня, между прочим, почти
все болота, но мои мужички страсть как сноровисты, впрочем, и лукавы --
пальца в рот не клади. -- И снова хмыкнул.
Уже было поздно, когда велели запрягать, и акличеевские лошади были
возбуждены, предчувствуя дальнюю дорогу. Я представила себе на минуту, как
гонится за степными волками этот герой минувшей войны, этот заплывший жирком
петербургский франт, отец трех дочерей, и воздушные слухи о возможном
заговоре казались мне светской сплетней. Какая наивность!
Когда Тимоша высказал однажды вполне деликатное нетерпение относительно
сроков, связанн