Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
рассказывали в поселке?
- Да всякое...
- И плохое?
- И плохое.
- Плохому не верьте, не верьте! - заявила Евдокия Андреевна решительно.
- Плохое легче всего сочинить. И поверить в плохое легче всего. Вы все
взвесьте... И про отца, что ль, ее рассказывали?
- Про отца скорее намекали. Но отец-то тут при чем?
- Отец при чем. Не мог быть ни при чем. Только в Вере материнская
порода возьмет верх над отцовской. Убеждена. Мать у нее святой человек. С
Вериных лет ее знаю. А лета эти приходятся на войну. Она вообще натура
тихая, совестливая. Однажды случилось мне быть с ней на лесозаготовках,
ездили под Шатуру, там я ее и поняла. А отцу-то Вериному, Алексею, другую бы
жену, с жестким и властным характером, такой бы, может, он и подчинился. И
поутих бы, Будорагой бы перестал быть. В поселке его звали Будорагой. У них
и род-то, если верить местным преданиям, пожалуй, будоражный. Раньше тут
деревня была - Никольское, это там, где церковь и пруд. Навашины, стало
быть, деревенские, никольские старожилы. До сих нор вспоминают о подвигах
мужиков этой фамилии. А подвиги-то, знаете, все больше бесшабашные и от
хмельного настроения. Одно время, в десятые, говорят, годы, их переименовали
из Навашиных в Пальтовы. Один из Навашиных поехал в уезд на базар продавать
корову и покупать себе зимнее пальто. Продал хорошо, купил то ли тулуп, то
ли шубу, выпил на радостях, и так уж ему понравилось, как цыган плясал на
базаре под бубен, он в того цыгана влюбился, поил его, а потом шубу ему за
бубен отдал. Вернулся в деревню налегке, стучал в бубен, горланил на все
улицы. Его, Ивана-то Навашина, и переименовали тогда в Пальтова, даже стали
писать Пальтовым. Только в двадцатые годы Навашины вернули свою фамилию.
- Шутники, - сказал Виктор Сергеевич.
- Шутники! Озорники, а не шутники!.. И драчуны были. Верин-то отец,
Алексей, теперь уже Кузьмич, конечно, не сладкую жизнь прожил, ну так что?
На войну он ушел юношей, ранен был не раз, но калекой не стал, вернулся
лейтенантом, вся грудь в орденах и медалях. Рассказывают, с его слов или
чужих, - да так оно, наверное, и есть, - что воякою он был лихим и рисковым
и привык ходить в героях. Вернулся из героев и командиров в штатские
рядовые, к тому же и профессии-то никакой толком не успел до войны получить.
Ну, и начались его мытарства. Навашину-то мирная жизнь показалась, наверное,
скучной, пресной, а может, и обидной. Хоть бы он дело еще подыскал по
натуре, чтобы было где проявить свою лихость и фантазию, может,
летчиком-испытателем следовало ему стать или еще кем, не знаю. А он то в
плотниках маялся, то в шоферах, то в санитарах, то в кондукторах. И еще
кем-то был. И все у него шло чередой. То пьет и озорничает, то работает на
совесть. Да и надо было работать, девчонки-то голодные рты разевают, трое
их. Ненадолго его не хватало, надеялся на жену, она и тянула семью и сейчас
тянет, как бы не надорвалась. А он избрал себе должность поселкового чудака
и чудил. Когда веселил здешний народ, а когда и злил. То на спор за ручные
часы с помощью одной веревки влез на трубу пуговичной фабрики. То обиделся
на соседей и стал им подбрасывать письма-предупреждения, что на них вот-вот
нападут бандиты. Те поверили, напугались, устраивали дома баррикады, раза
четыре вызывали милицию, а потом Алексей Кузьмич не выдержал, расхвастался о
своей затее, соседи подали на него в суд. А как-то они со своим приятелем,
электриком Борисовым, объявили ультиматум деревне Алачково. Это от нас
километрах в шести. Знаете, да? У нас на краю стоит будка, и оттуда
электрическая линия идет в Алачково. Там свадьбу играли. И вот Навашин с
Борисовым заявили алачковским: или вы нам выставляете со свадебного стола по
два литра самогона, или света у вас не будет. Это их требование приняли за
шутку. А они взяли и действительно в будке линию отключили. Пока из Алачково
на машине приехали, пока свет наладили... А потом уехали, и снова Навашин с
Борисовым свет им выключили. Раза три так было, пока алачковские не сдались,
выставили четыре литра самогона. Потом они как-то Навашина с Борисовым
крепко избили, а тогда сдались. Вот такой он человек. Теперь-то он уехал от
семьи.
- Я знаю, - кивнул Виктор Сергеевич.
- Но Вера-то взрослела скорее вопреки отцу. Она хоть и темпераментом в
него, но совестью в мать. Вы ощутили это?
- Да вроде бы... - неуверенно сказал Виктор Сергеевич.
Беседовал Виктор Сергеевич и с Верой Навашиной.
Снова был у нее дома и в Вознесенской больнице, а потом вызывал к себе
на службу.
Он чувствовал, что Вера относится к нему с недоверием, чуть ли даже не
враждебно. Отвечала она ему угрюмо, порой резко, и однажды Виктор Сергеевич
поинтересовался, отчего она так ему дерзит. "Не знаю, - сказала Вера, - как
умею, так и разговариваю". В последние дни она была особенно печальна и
раздражительна, что-то происходило в ее душе, разговоры со следователем она
вела рассеянно и с усилием, - казалось, она обо всем забыла и ничто ее не
интересует. Однако, когда речь заходила о парнях, выяснялось, что тут она
прежняя и простить их не может.
Синяки ее почти совсем прошли, ссадины подсохли, и, несмотря на
печальное, а порой и мрачное выражение лица, Вера опять имела вид цветущий и
здоровый, и Виктор Сергеевич уже никак не мог представить себе Веру жертвой.
И он, беседуя с Верой, хмурился и злился. Но не оттого, что Вера
сердила его, нет, он был недоволен собой. Он чувствовал, что ведет себя
дурно, такого с ним давно не случалось, он ловил себя на том, что в
последние дни постоянно стремится отыскать в Вере, в ее словах, в ее облику
в ее манерах, в ее взглядах на жизнь, в ее судьбе нечто такое, что
показалось бы ему нехорошим, даже противными вызвало бы у него неприязнь к
Вере. Он запрещал себе делать это, давал себе слово не поддаваться чувствам,
а быть, как и всегда, справедливым и беспристрастным до щепетильности. Но
только он принимался думать о том, какое должен принять решение, тут как
тут, помимо его воли, к досаде Виктора Сергеевича, мысли о Вере
возвращались.
И оттого, что Виктор Сергеевич старательно уговаривал себя не изменять
холодному профессиональному благоразумию и не дурить, оттого, что он убеждал
себя ни в коем случае не относиться к Вере с неприязнью, он в конце концов и
почувствовал к ней именно неприязнь.
"13"
Сергей в Никольском не появлялся.
"Ну и слава Богу, - думала Вера, - хоть есть у человека соображение,
обойдемся без сцен... Теперь, честное слово, легче стало..." Она и Нине это
повторила.
- Так, сразу, - сказала Нина, - остыть ты к Сергею не могла. Я тебя
знаю. Прогнала, наверное, по глупости и сгоряча.
- Мое дело, - сказала Вера мрачно.
- Конечно, твое. Еще чье же? Не Сергея же...
- Ну, давай, давай, сыпь соль на рану. Достань столовую ложку.
- Ты ж говоришь - тебе легче стало?
- А хотя бы и легче?
- Верк, ты на меня не дуйся, я ведь не ради каких глупостей... Хочешь,
я сейчас же поеду, найду Сергея, все ему объясню, сюда приведу? Хочешь?
- Не надо! - испугалась Вера. - Ни в коем случае! Все. С ним все.
Кончено - и все.
- Ну, посмотрим, на сколько тебя хватит.
- Я и тебя могу прогнать, - сказала Вера серьезно, - если тебе этого
так хочется.
- И меня гони! В шею! Уж тогда тебе совсем легко станет. С крыльца
спусти!
Тут Нина не выдержала, рассмеялась, нос свой, чуть расширенный книзу,
сморщила, подсела к Вере, обняла ее.
- Ой, Верк, ну что мы с тобой, а? Ведь ничего не изменишь, и надо
привыкать жить с этой поклажей... Все наладится, Верк... Праздники-то - они
на каждой улице бывают, всему свое время!
- А может, мне с этой улицы съехать? - подняла голову Вера. - Может, на
этой улице для меня никаких праздников уже не будет? Подальше из
Никольского, куда глаза глядят, в тихое место, где меня никто не знает и
знать не захочет?..
- Суда надо, Верк, дождаться. После суда и решать.
- Да, конечно... Суд - и тогда уж...
После недолгого молчания, после тишины, тягостной и горькой, Нина все
же растормошила Веру, развеселила своей болтовней, даже заставила
порассуждать о модах и на газетном обрывке, прямо поверх черных меленьких
слов о горных пастбищах Сусамырской долины, нарисовала летящие контуры двух
легких туник, рекомендованных "Силуэтом" к мини-юбкам и расклешенным книзу
брюкам. "Надо будет тебя вытащить в Москву, - сказала Нина. - Можем просто
погулять, подышать воздухом, можем сходить на выставку или на концерт. А то
здесь прокиснешь, увянешь ведь..." Вера успокоилась, даже, казалось,
благодушествовала и согласилась на самом деле съездить с Ниной в свободный
день в Москву. А когда Нина ушла на работу, отстучали по вымытым доскам
крыльца ее коричневые лакированные каблучки, уплыло к калитке бежевое с
разводами платье из шелка, и только ландышевый запах польских духов остался
в комнате, Вера вновь подсела к столику и стала рассматривать Нинины
рисунки. И тут поняла, что о модных нынче туниках она думает с интересом,
словно бы ничего и не случилось. "А ведь случилось, случилось!" - с тоской
сказала она себе.
И после, где бы Вера ни была - в магазине ли, злом от жары, в вагоне ли
бешеной электрички, на улице районного центра, за красными ли крепостными
воротами Вознесенской больницы, - где бы она ни была, что бы она ни делала и
как бы ни отвлекали ее хлопоты и люди, относившиеся к ней по-доброму и с
пониманием, какими бы счастливыми ни выдавались минуты забвения - все это
было ненадолго, все нынешнее оказывалось ей шелухой, шелуха опадала, а
приходила тоска и уже окостеневшая, вечная мысль: "А ведь случилось!
Случилось!.." Да, все в ее жизни уже случилось, все было - и позор ее, и
разрыв с Сергеем, и все, все, все...
"Суд бы скорее", - думала Вера, находя в мысли о суде некое успокоение.
Так ждала она раньше приезда Сергея, полагая, что приезд этот все в ее жизни
изменит к лучшему. Теперь именно суд виделся ей рубежом надежды, что там
будет, за этим рубежом, Вера представляла смутно, - скорее всего и вовсе
ничего не представляла толком. Оттого, наверное, и надеялась на суд.
Отчаяние, словно бы растворенное в ней, Вера стремилась извести работой, все
выискивала и выискивала занятия для себя и в Вознесенской больнице, куда с
охотой отправлялась по утрам, и дома - на огороде и на кухне.
Однажды, когда Вера окучивала картошку, долбила мотыгой землю между
грядок, бурую, просушенную солнцем, словно бы солончаковую, подгребала ее к
тщедушным кустикам, она услышала негромкий разговор. Вера выпрямилась и
увидела на террасе каких-то людей, вроде бы женщин. Солнце било в глаза, и
Вера не поняла, кто там пришел, - видимо, материны гости. Она вытерла лицо
подолом сарафана и снова принялась бить мотыгой землю. Но минут через пять
на крыльце появилась мать и окликнула ее.
- Чего еще? - спросила Вера недовольно.
- Вера, к нам вот пришли, - сказала мать.
- Кто еще пришел?
- Ну вот, знаешь, пришли... - Мать как-то мялась, и Вера по голосу ее
чувствовала, что она волнуется. - Надо поговорить...
- Ты и поговори, - сказала Вера.
- Нет, и тебе надо. Они и к тебе пришли...
- А кто они-то?
- Ну, эти... Ну, знаешь... Иди, Вера, а? Надо... А то нехорошо
выйдет...
- Вот еще удовольствие! - проворчала Вера и бросила мотыгу. - Гнала бы
ты их!
Сказала это она так, на всякий случай, представить не могла, кого
принесла к ним нелегкая, - впрочем, ей было все равно, видеть она сейчас
никого не желала, даже Сергея, и ни за что бы не пошла в дом, заупрямилась
бы и не пошла, если бы не почуяла в словах матери, в ее руках, опущенных
нескладно, не только растерянность, но и испуг. И к ней-то, Вере, мать
обращалась с крыльца без обычной резкости, а неуверенной в себе
просительницей. Все это озадачило и насторожило Веру. Намыливая руки под
краном, Вера покосилась на мать:
- Ну, и кто там?
- Сама увидишь, - сказала мать и улыбнулась странно, будто смущалась
чего-то или никак не могла поверить в реальность появления в их доме именно
этих гостей.
"Неужели отец вернулся?" - подумала Вера.
Нахмурившись, решительным шагом прошла она в комнату и там за столом
увидала трех женщин. "Так, - сказала себе Вера. - Начинается". Женщины
сидели в комнате хорошо ей знакомые - Елизавета Николаевна, мать
Колокольникова, Зинаида Сергеевна Турчкова и приятельница Вериной матери
Клавдия Афанасьевна Суханова, известная в Никольском хлопотунья по прозвищу
"Сваха".
- Здравствуй, Верочка, - сказала Суханова, улыбаясь широко. - Что ж ты
не здороваешься?
- Здравствуйте, - растерянно сказала Вера.
- Здравствуй, Вера, - услышала она от Колокольниковой и Турчковой.
- Присаживайся, Верочка, - сказала Суханова, - вот мы для тебя стульчик
приготовили. Будь как дома.
Вера машинально опустилась на стул, а глянув в окно, увидела бабку
Творожиху, топтавшуюся у калитки, цепкими своими глазами Творожиха тотчас же
углядела Веру, и чуть не поклонилась ей со сладким выражением лица. Вера
поморщилась презрительно и отвернулась. Дошлая колокольниковская
родственница явилась, наверное, для поддержки делегации, а может, и сама по
себе, из любопытства, лисий нюх притянул ее сюда.
- Может, чайком угостить? - предложила мать.
- Каким еще чайком! - возмутилась Вера.
- Чайку, чайку, - обрадовалась Суханова, - неси, Настя, чайку, а ее не
слушай, они, эти молодые, кофейные души, причем без молока, а прямо черные.
От кофе одна изжога, а нам нужен спокойный напиток, иначе и не сговоримся.
Потом ведь, Насть, наше-то поколение не кофейное, а чайное.
Вера сидела мрачная, в беседе она участвовать не желала, а желала дать
понять гостьям, что они здесь лишние. В словах Сухановой ее возмутило одно -
"сговоримся": о чем еще сговариваться? Мать, суетившаяся с вареньями и
чашками и вроде бы даже довольная этой суетой, раздражала Веру. Сама она,
хотя у нее я пересохло в горле, чашку с блюдцем от себя решительно
отодвинула.
А чаепитие и впрямь началось. Гостьи и мать словно бы увлеклись им
всерьез, а отпробовав прошлогоднего варенья из черноплодной рябины, стали
выяснять, сколько сахару нужно для этой ягоды и стоит ли вообще держать
черную рябину, так уж ли она хороша от высокого давления, а если стоит, то
как уберечь в августе недозревшие гроздья от дроздов - обвязав ли марлей или
накрыв кусты хлорвиниловой пленкой.
- Пугало надо пострашнее. Или вместо чучела поставить Творожиху. С
мешком семечек, - сказала Суханова и засмеялась обрадованно.
Она, собственно говоря, одна и вела разговор. Мать и Колокольникова ей
поддакивали, мать - суетливо, а Колокольникова - солидно и с достоинством,
Турчкова же только иногда и невпопад произносила мелкие и случайные слова.
Когда Турчкова наливала чай в блюдце, пальцы ее дрожали и слова у нее тоже
получались какие-то дрожащие, будто бы их на лету схватывал озноб. Вера,
напротив, успокоилась и теперь сидела молча, рассматривала незваных гостий.
Не то чтобы она открывала в них что-то новое для себя, просто сейчас она
смотрела на них с иными, чем прежде, чувствами, а внимание ее было
обострено.
Ей бросилось, в глаза, что Зинаида Сергеевна Турчкова похожа на ее
мать. Тоже маленькая, высохшая, груди нет. Материна ровесница и выглядит как
мать, будто бы ей скоро идти на пенсию. Вид у Турчковой был, правда, более
городской и культурный, чем у матери, она имела и манеры служащей в
учреждении, но казалась Вере несчастной и жалкой. Курить сейчас не курила, а
мяла сигарету пальцами, табачные крошки сыпала на пол и на клеенку. Мать
была все же более спокойной и медлительной, чем Турчкова, и сегодня и
всегда. Беды она принимала терпеливо, не опускала рук в тихой уверенности,
что все обойдется. Турчкова же и в благополучные дни ждала плохого, в
маленьких печальных глазах ее была растерянность и даже обреченность,
казалось, с ней только что случилось несчастье или несчастье это вот-вот
должно было произойти и она знает о нем. За столом Зинаида Сергеевна очень
нервничала, делала много лишних движений, быстрых и неловких, и Вере на
мгновение стало жалко ее, она опасалась, как бы Зинаида Сергеевна не
расплакалась.
Колокольникова, напротив, совсем не нервничала. "Такую и пушкой не
прошибешь, - думала Вера, - танком не переедешь. Сидит, как хозяйка, а мы
вроде к ней в гости пришли и собираемся о чем-то просить. Чай из блюдечка
потягивает, как купчиха... купчиха и есть..." Вот уж кому досталось подарков
от природы, так это Елизавете Николаевне. В Никольском о ней говорили:
сметана, а не баба. И красива, и телом обильна, и здорова, и свежа не по
летам. Словно бы судьба не ломала ее, не взваливала ей на плечи пудовые
ноши, уберегала от тягот никольских сверстниц, а лишь ублажала, пластинки ей
заводила на коломенском патефоне - "Белую березу" да "Валенки" - и кормила
дармовыми пирогами. Но нет, и у нее судьба была простая, если уж чем и
баловала, так только жадными взглядами мужиков, велика радость. А Елизавета
Николаевна жизнью своей была довольна, оттого, наверное, редко ее видели на
людях ворчливой и темной лицом. Раньше Елизавета Николаевна нравилась Вере,
любо было смотреть, как она пляшет, раззадорившись, "цыганочку" или "барыню"
на хмельных гулянках, и песни, особенно протяжные, с тоской, вела она умело,
сочным и как бы ленивым голосом. Вера этой вальяжной, а иногда и величавой
женщине завидовала, было дело. Но сегодня она смотрела на нее с неприязнью,
и ей казалось, что снисходительная улыбка Елизаветы Николаевны нынче
относится именно к ней, Вере, и в улыбке этой прячется ехидство, злорадное
обещание при случае, а может быть, прямо и сейчас выказать Вере презрение и
нравственное превосходство. Елизавета Николаевна была особо неприятна Вере
еще и потому, что лицом своим Василий Колокольников был в мать.
К Сухановой Вера относилась спокойнее, она была своя в их доме, но раз
она явилась сегодня к ним союзницей противной стороны, то и с ней Вера не
желала разговаривать.
Клавдия Афанасьевна Суханова была женщиной деятельней и беспокойной.
Иные относились к ней иронически, а Навашины к ней привыкли. Работала
Суханова на станции Гривно табельщицей, но главные ее житейские интересы
были дома, в Никольском. Тут уж, казалось, ни один блин, ни один пирожок не
мог испечься без ее дрожжей. Всюду она поспевала, во всем участвовала. С
трибун при случае ее хвалили, называли бескорыстной общественницей. Она и
была бескорыстной общественницей, суета ее и хлопоты приносили Клавдии
Афанасьевне удовольствие, а если имела она корысть, то вся корысть эта
умещалась в желании быть на миру, знать все повороты никольской жизни и
обязательно участвовать в них. Ну, и при возможности после полезного дела не
отказываться от чарки с закуской. При этом и водка, и огурчики не были для
нее самоцелью. Просто ей было приятно посидеть в компании, пошуметь,
поболтать, а если надо, то и снова что-нибудь уладить, кого-нибудь помирить
или познакомить. В случае, когда затевалось в Никольском важное дело,
Клавдию Афанасьевну ни упрашивать, ни инструктировать не надо было. Все она