Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
уехала.
- И Алексею, в Шкотово, не писала? - спросила Тюрина.
- Нет, - сказала Настасья Степановна.
- Ему-то зачем? - нахмурилась Вера.
Слова Тюриной не зажгли любопытства в глазах Сухановой, и Вера поняла,
что тетя Клаша с матерью в больнице уже обсудили, писать или не писать отцу.
- Его кочергой погонять следовало, а ты добра, распустила его. Не по
тебе он...
- А по тебе, что ли?
- А чего ж, по мне... Он и сам видел, что я его в руках держать буду,
он потому и выбрал из нас двоих тебя.
- Так уж он на тебя и глядел? - сказала Настасья Степановна.
- Глядел! Не только глядел...
- Ох-ох-ох, хвастать ты горазда...
Мать отвечала Клавдии Афанасьевне все еще с улыбкой, но Вера
чувствовала, что слова приятельницы ее задели, а может, и обидели. Это
поняла и Суханова, неловкость возникла за столом, тогда тетя Клаша положила
Настасье Степановне руку на плечо, рассмеялась.
- Ну, шучу, шучу... Какие у меня тогда хахали были!.. Вечно ты все
принимаешь всерьез! Ты и тогда серьезная была, а я ветреная. Хотя тоже
положительная... А Лешка, конечно, за тобой бегал. Хорош он тогда был, после
армии, ничего не скажешь. Красавец...
Клавдия Афанасьевна сказала именно "красавец", а по никольским понятиям
слово это, произнесеннное с ударением на последнем слоге, решительно
отличалось от обычного "Красавца". "Красавец" - это просто красивый человек,
даже смазливый, "или губки на улыбке, или глазком мигнет". А "красавец" -
это прежде всего удалой человек, лихой человек, червонный туз, не красота в
нем главное, хотя и она есть, его люби, но и остерегайся, он как водоворот,
в нем и добрый Вакула, в нем и Ванька-ключник, но женщина слаба, она и
обругает-то такого с восхищением перед ним. "Красавцом" и глядел с давних
фотографий на Веру отец в военной форме, с погонами и без погон, в фуражке,
сдвинутой набок, молодой, сильный, рисковый, с лукавыми глазами конокрада.
Тетя Клаша делала вид, что шутит, а ведь, наверное, и вправду была влюблена
в отца. Из-за него она, пусть и без надежды, видно, и осела в Никольском. С
матерью тетя Клаша познакомилась на курсах связисток, потом фронт их развел,
в конце войны с помощью Нюры Тюриной, подруги Сухановой, они списались, а
позже, после Победы, тетя Клаша приехала погостить к знакомым, да так и
осталась в здешних краях. Мать-то тиха-тиха, а вот именно на ней женился
видавший виды разведчик Навашин. Чем она его взяла и как сама не оробела?
- Ниночка, что ж ты так мало ешь? - забеспокоилась Настасья Степановна.
- Пироги вот остались, еще теплые.
- Талию, теть Насть, берегу.
- У девки суть в теле, - сказала Суханова, - а не в талии.
- Надька, сбегай за квасом, видишь, кончился... А что же у нас белое
вино стоит, мерзнет? Наливайте...
- Это можно...
- За здоровье!..
- Нет, я про Алексея ничего плохого говорить не хочу, - сказала Клавдия
Афанасьевна сыто и добродушно, - он хороший, хоть и будорага. Но ему бы всю
жизнь Берлин штурмовать, а не в Никольском копаться в грядках...
- Много он копался! - вздохнула Настасья Степановна.
- Да я не про твои грядки. Я вообще... Вот и считали скандалистом. А
ведь он просто озорник и фантазер был... Помнишь, как он повез в город
клубнику и стал ее продавать в десять раз дешевле, чем все? По два с
полтиной на старые деньги. На него как на жулика сначала смотрели, обходили
за версту, а потом стали брать... Другие торговцы чуть его не избили!
- Да уж... - улыбнулась Настасья Степановна давнему видению. - Шутка
его нам тогда рублями обернулась.
- Это еще при девочке было, - вставила Тюрина.
Девочкой Навашины и их приятели называли старшую Верину сестру Любу.
Любе было бы сейчас двадцать два года, но она умерла трехлетней от
дифтерита. Хранился в альбоме снимок ее похорон: мать с отцом в черном у
гроба, толпа сочувствующих и любопытных перед домом Навашиных, все застыли,
глядят в аппарат, губы у ребятишек отвисли, а в гробу, в цветах, Люба, ручки
на груди, старше и спокойнее всех. Вера боялась этого снимка, но когда он
попадал ей в руки, отчего-то она не могла отвести от него глаз. Имя "Люба" в
семье не вспоминали, словно страшась вызвать дух первенькой, а говорили
"девочка".
- Чтой-то, Верк, ты своего ухажера-то не привела? - спросила Клавдия
Афанасьевна.
- Вот и я хотела спросить, - сказала мать.
- Да он у меня... - смутилась Вера.
- Он у нее стеснительный, - сказала Нина.
- Ну уж, и стеснительный! - засомневалась Суханова.
- Нет, правда, стеснительный, - сказала Нина, - а от ваших взглядов и
словечек, тетя Клаш, он бы весь красный сидел.
- Будто ты меня не знаешь! Я такую дипломатию повести могу!..
- Я его звала, - сказала Вера, - а он постеснялся.
- Вот ведь, - вздохнула Тюрина, - Насть, и дочка у тебя, глядишь, замуж
выйдет. Время-то летит...
- Не говори!
- А он у нее складный, - сказала Тюрина, - я его видала. Лицом чистый и
в плечах уже как хороший мужичок.
Нина засмеялась, а Вера нахмурилась, но и ей разговор о Сергее был
приятен.
- Уж больно он несамостоятельный, - вставила Надька.
- Я тебе сейчас поговорю! - разгорячилась Вера.
Окажись что-нибудь мягкое под рукой, пусть и увесистое, швырнула бы в
Надьку.
- Ну и девки пошли! - рассмеялась Суханова.
- Верка над ним как генерал, - не унималась Надька.
- Надька, замолчи! - сказала мать.
- Сейчас она у меня взвоет, - пообещала Вера.
- А чего, - сказала, пригубив рюмку, Клавдия Афанасьевна, - дети
детьми, но и мы ведь еще не старухи.
- Вы же на похороны копите, - сказала Нина.
- Мало ли чего... Ты тоже скажешь... Мы бабы в самом соку, и нас еще
замуж взять можно, а, Насть?
- Ну, начала, начала! - отмахнулась от приятельницы Настасья
Степановна.
- А что? У меня и для тебя, Насть, есть жених, сама знаешь, кто...
Одинокий, взносы платит с двухсот рублей, плотничает дома, пьет редко, а
выпьет - женщину бить не будет...
- Это ты при живом-то муже, - возмутилась Тюрина, - такие разговоры
ведешь!
- Мели, Емеля, - сказала Настасья Степановна, - твоя неделя.
- Живом-то муже! - передразнила Тюрину Клавдия Афанасьевна. - Живом! Он
оживет-то, когда помирать будет. Песок из него посыплется, вот он и явится
сюда у дочерей и внуков на комбикорм выпрашивать...
- Ну что ты говоришь... ну зачем... при девочках-то, - Настасья
Степановна показала на Соню с Надей, глядевших сейчас на Суханову злыми
зверьками.
- А пусть слушают! Для их же пользы, - разошлась Клавдия Афанасьевна. -
Ты вот признайся, Насть, честно: Лешка бил тебя?
- Нет, - сказала Настасья Степановна тихо, - не бил. Собирался бить, и
не раз, да у него не выходило. Пальцы ли в кулак соберет, палку ли схватит,
а и у меня в руке окажется утюг или что железное. Спину я ему не показывала,
а глаз он моих боялся. Встретится с ними - и пальцы у него разжимаются...
Так он мне и говорил: "Глаза твои всю силу мою обламывают. Откуда, говорит,
твердость-то в них?.."
- Ну, все равно, - сказала Клавдия Афанасьевна. - Ведь знаешь, что он
не вернется. Что вам жить-то теперь без подпоры? А этот человек, -
понимаешь, про кого я говорю, - основательный, сберкнижка с одними
приходами, огород прекрасно содержит - огурцы собирает вторым после
Чистяковых. А у кого ягода боскопская лучше всех? Он и девочкам чужим не
будет... Я ведь не от себя говорю... Вот бы сосватать-то вас! А, Насть?
- Хватит, тетя Клаша, - сказала Вера сурово.
Клавдия Афанасьевна на мгновение задержала на Вере взгляд, как бы
оценивая степень Вериной серьезности, и, все поняв, заулыбалась от души:
- Да шучу, шучу я... Не буду больше, коли не хотите... Что ж мы закисли
за столом, а? Насть, тащи еще грибы, если остались, и огурцов малосольных...
Она с удовольствием, за мужика, принялась разливать водку, шутила,
обнося графинчиком рюмки соседей, на ходу выловила из миски моченое
прошлогоднее яблоко и, похвалив хозяйку, шумно, вкусно принялась его есть,
вызвав у Веры секундную зависть. Напряжение, возникшее было за столом,
рассеялось, и Вере, успокоившейся тут же, теперь казалось, что тетя Клаша и
впрямь шутила, она умела с серьезным видом дурачить людей. Впрочем, часто
она делала это не ради розыгрыша, а намеренно, давая себе возможность,
оценив обстановку, назвать только что сказанные ею слова либо шуткой, либо
трезвым предложением. И сейчас в том, что никольская хлопотунья завела с
матерью разговор о сватовстве при людях, и в особенности при дочерях,
непременно был умысел.
- Давайте, давайте выпьем! - суетилась Клавдия Афанасьевна. - Настя, не
отставай!
- Да что ты... У меня и так уж голова кругом идет... Я две рюмки
красного выпью - и то...
- Ничего, после операции полезно. Пей, пей... Вот и хорошо! Гуляем,
девки! - громко и с лихостью сказала Суханова. И вдруг затянула:
Когда парень изменяет,
Это не изменушка,
А тогда изменушка,
Когда изменит девушка.
Последние слова ей не удались, пустив петуха, она их доголосила, взяла
слишком низко и не выдержала высоких нот, а сорвавшись, рассмеялась,
сказала:
- Это отец ваш любил петь. Аккордеон у него был трофейный. Играл он так
себе, а петь пел вместе с нами... Я-то вот на голос стала слабая. Заведи-ка
ты нам на радиоле ваших битлов...
Вера сразу не нашла восьмую серию "Музыкального калейдоскопа" с битлами
и поставила лежавшую под радиолой большую пластинку Ободзинского. Услышала
Ободзинского у Нины и купила позавчера на станции. "Вот наконец этот
радостный день настал, вечером вместе пойдем мы на карнавал", - энергично,
как бы припрыгивая и пританцовывая где-то там в неизвестности, запел
Ободзинский. Прослушали молча одну его песню, потом вторую, потом третью.
Тетя Нюра Тюрина зевала, ладошкой прикрывая рот и оглядываясь при этом
стыдливо, мать качала головой: "Ну и ну!", а Клавдия Афанасьевна отнеслась к
песням про карнавал и про точки после буквы "л" заинтересованно и со
вниманием. Но и она сказала после третьей песни: "А чего-нибудь другое
заведи..." Тут уж мать обрадовалась, выложила досаду на дочерей, которые изо
дня в день мучают ее нынешней музыкой, то у них все гремят, то воют, и
мелодии нет, и нескладно, а уж если на французском языке, то и вовсе
картавят. "Вот-вот, - поддержала ее Тюрина, - и на телевизоре каждый день
выходит какой-нибудь малахольный, держит у рта сопелку на шнуре и воет.
Только Зыкина и есть..." Клавдия Афанасьевна высказала иное мнение, она
считала, что и теперь поют много хороших песен, ей лично нравятся "Синий
лен" и "Ой-ля-ля, ой-ля-ля, погадай на короля!". "Эту да, эту можно
слушать", - согласилась Тюрина. Вера с Ниной в спор не вступали, они
переглядывались понимающе и улыбались снисходительно: ну-ну, что еще
скажете? А старшие женщины и впрямь разошлись, были строги и категоричны, на
людях они постеснялись бы говорить такое о сегодняшних пластинках и танцах,
а тут их прорвало, в своем кругу они с удовольствием, облегчая себя,
выкладывали наболевшее. Ну, и пожалуйста!.. Клавдия Афанасьевна, пошумев,
сказала: "Да что это мы осерчали? А давайте сами споем! А?" И, не дожидаясь
поддержки, начала: "Дед бабку завернул в тряпку, намочил ее водой, бабка
стала молодой!" "Ии-и-е-ех ты!" - закончила она громко и радостно и
невидимым платком взмахнула над головой.
Клавдия Афанасьевна была уже хороша, щеки ее стали румяными, глаза
смотрели плутовато, на месте она усидеть не могла, а плавала по комнате, все
норовила обнять кого-нибудь. "Гуляем, бабки!" Настасья Степановна тоже
раскраснелась, была возбуждена, много говорила и смеялась, а движения ее
стали суетливыми и непривычно быстрыми. Тюрина же сидела молча, держала в
руке пустую рюмку, на нее и глядела, забывшись. Вера и сама охмелела - давно
она не пила водки, и ей сейчас, как в прежние дни, хотелось пуститься в
разгул. "Ну что петь-то будем? - спросила Клавдия Афанасьевна. - "Ой, цветет
калина...", что ли? Или "Белую березу"? Нюрка, Нюрка, ну что ты дремлешь?
Очнись! Сейчас я вот про тебя спою... "У меня подружка Нюрка в Серпухов
уехала. Там прическу завивает, тута нету этого!.." Насть, помнишь, какую она
в Серпухове шестимесячную сделала, когда ухлестывала за Сашкой с
мотоциклетом, а?" Клавдия Афанасьевна хохотала, и Настасья Степановна
смеялась так, что закашлялась в конце концов, и Нина с усердием стучала ей
по спине, а Тюрина отмахивалась от них смущенно: "Да что вы уж... Да зачем
вы?.." И Вера с Ниной, да и младшие девочки не удержались от смеха, хотя и
не знали толком, на что намекала частушка. И позже то одно, то другое слово
в песнях или частушках или какое-нибудь имя, ничего не значащие для молодых,
вызывали у старших женщин шумное веселье.
Отсмеявшись, женщины стали наконец петь. Спели "Ой, цветет калина...",
"Каким ты был...", "Вот кто-то с горочки спустился...". Пели сначала
нестройно, как бы стесняясь друг друга, чуть сдавленными голосами,
сокрушались, что нет ни баяна, ни гитары, но потихоньку получалось все лучше
и складней. Вера знала, что это непременная распевка, разминка, настройка
голосов и песни идут пока не самые важные. Так оно всегда и бывало, но
вот-вот должен был наступить момент, когда можно было отважиться и на
главную песню. "Опять высоко взяли, - говорила расстроенно Клавдия
Афанасьевна. - Давайте снова и чуть ниже. Плохо без мужиков-то, не идет
песня..." - "Что ж ты Федора своего не привела?" - "А-а-а! Какой из него
певец! Ну, давайте-давайте..." Запели "Там вдали, за рекой...". Вели Клавдия
Афанасьевна и Настасья Степановна, обе родились со слухом, пели хорошо, у
тети Клаши голос был низкий, почти мужской и сочный, а у матери высокий и
заливистый. Тюрина тоже имела голос высокий, но чуть глуховатый, им с
матерью помогала старательная и звонкая Соня, а Вера с Ниной вначале скорее
и не пели, а подпевали скромно, для поддержки компании. "Ну вот, вроде
вышло", - сказала наконец Суханова.
Тут она помолчала как бы в задумчивости и волнении перед ответственным
шагом, вдохнула воздух и предложила: "Ну что, "Лучину", что ли?" - "Лучину",
- кивнули мать и Тюрина. "Ты, Надька, не пищи теперь", - строго сказала
Суханова и взмахнула рукой. И начали: "То-о не ве-е-е-етер ве-е-етку клонит,
не-е дубра-а-а-авушка-а шуми-и-ит, то..." Вера знала: как был дом Навашиных,
так вечно в нем в застолье пели "Лучину". Пели всерьез, забывая на минуты
обо всем на свете, с неизбежным внутренним напряжением, но и как бы облегчая
себя, давая выход черной тоске, оставшейся в душе от тяжких дней, -
освободить от нее теперь, казалось, только и могла эта песня. И хотя велась
"Лучина" от имени несчастливого молодца, и хотя в свое время отец и его
приятели пели ее с охотой, песня эта в доме Навашиных всегда считалась
женской. Будто бы девичья душа жаловалась в ней на горькую долю. Жаловалась
тихо, с достоинством, с гордой силой терпения. Слова же в песне сами по себе
вроде бы и не имели значения, они были просто окраской девичьей жалобы,
нотными знаками бабьего плача. В настроении или не в настроении была Вера, в
голосе или не в голосе, но если начинали "Лучину" всерьез, не петь ее Вера
не могла. И сейчас она уже не подпевала старшим, а пела с вдохновением, не
стесняясь ни себя, ни других, не задумываясь над тем, хорошо у нее
получается или она портит песню, - теперешнее состояние казалось ей
естественным, будто бы она всю жизнь именно пела, а не говорила.
"Зна-а-а-ать, знать, сули-и-ил мне-е ро-о-ок с моги-и-илой
о-о-обвенча-а-аться, мо-о-о-лодцу-у-у..." Низкие ноты Вера пела глухо, с
упрямством тихого отчаяния, сжимая кулаки, надавливая руками на стол, порыв
высоких нот уносил ее в поднебесье, и сердце ее замирало, как на рисковых
качелях. Ни на кого Вера не смотрела и никого не слышала, ей казалось, что
поет она одна или это голоса всех женщин слились в один голос, их голоса
стали ее голосом, а она сидела в темной избе и видела перед собой
колеблющийся огонек лучины и вовсе не хотела, чтобы догорела она, наоборот,
песня ее была заклинанием, она надеялась, что отведет беду; или она сама
была теперь лучиной и сама старалась удержать, уберечь в себе свет и
жизнь... Тут она почувствовала, что тетя Клаша показала руками: "Тише", - и
песня тут же стала как будто опускаться или удаляться куда-то, чтобы через
секунды и вовсе исчезнуть. И все. И тишина. Кончился стон русской бабы. Нет,
и не стон... И не вой. Тяжкий вздох. Или сдержанный плач без слез. Но и от
него стало легче. И спокойнее.
Вера с Ниной молчали, отходя от песни. Клавдия Афанасьевна довольно
говорила: "Ну что ж? Ведь получилось, а? Получилось". А потом принялась
спорить с Настасьей Степановной, как надо петь правильно: "сулил мне рок"
или "судил". Спор был старый, в деревне матери пели "сулил", а в деревне
Клавдии Афанасьевны - "судил". Для того чтобы перевести дух, вспомнили
легкий и милый сердцу "Синий платочек", а уж после него, по ритуалу
навашинского застолья, обязательно полагались "Златые горы". "Златые горы"
тоже считались в доме песней главной, но, в отличие от "Лучины", в ней слова
ценились все до последнего. Бывало, отец с матерью или еще с кем-нибудь из
женщин побойчее устраивали из "Златых гор" целый спектакль, отец, принимая
позы и постреливая глазами, по ходу песни разыгрывал коварного обманщика, а
матери или другой женщине приходилось быть доверчивой Марией. И в "Златых
горах", как и в "Лучине", история рассказывалась печальная, кое-кто в
Никольском и пел "Горы" с грустью, у Навашиных же песня получалась шумная.
Не удалая даже, а бесшабашная, озорная радость так и звенела в ней. То, что
в конце концов Мария за свои заграничные горести вознаграждалась конем,
золотыми уздечкой и хлыстиком, седлом, расшитым жемчугом, рассеивало тревогу
певцов за ее судьбу. Стало быть, не пропадет. Да и коварный обманщик был
наказан. Все кончалось справедливо, и нечего было грустить. Но и не это было
главное. Главное было в отце. Недаром он считался человеком заводным. Если
уж оказывался за столом, так в компании непременно стоял дым коромыслом.
"Лучину" он милостиво отдавал женщинам, а "Златые горы" были его. Тут он
давал волю своей натуре и не только разыгрывал коварного обманщика, но и
успевал дирижировать хором, никто у него в песне не печалился и не дремал.
Нынче тетя Клаша вела "Златые горы". Глаза ее горели, она поднялась,
чтобы удобнее было дирижировать, теперь она преображалась в коварного
обманщика. Тетя Клаша торопила, темп и так был лихой, пели все, растягивая
окончания слов, отчего они как бы скользили или летели, - такая удаль и
такая широта были в песне, что Вере казалось, будто она всесильна, будто она
может обнять сейчас всю землю. Пели все, но при этом тетя Клаша и мать не
забывали о своих ролях, и вот, на потеху публике, щеголь-молодец,
подбоченясь, обещал златые горы, и вот он же, заломив руки, играл страдание:
"Но он не понял моей муки и дал жестокий мне отказ..." Однако уже и сейчас
было видно по плутоватым его глазам, что и муки для него никакой нет, и
доверять ем