Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
мофеевич Федотов, напротив, был сегодня оживленный, смеялся, все
норовил забежать вперед и сказать Вере что-нибудь шутливое, будто и всегда
был ловким кавалером. Его совсем не смущало, что он сегодня шамкает и что
рот у него старческий, без единого зуба, - он шел к Николаю Ивановичу
примерять протезы. Федотов и в палате опекал Рябоконя, был он вечный и тихий
хлопотун, и теперь в дороге Петр Тимофеевич старался поддержать соседа.
- Вы, Борис Михайлович, не бойтесь, - говорил Федотов. - Эка задача -
один зуб. Меня как угостило под Орлом осколком, так пришлось всю нижнюю
челюсть менять.
- За Орел вам Красную Звезду дали? - спросила Вера.
- Красную Звезду, да, Красную Звезду, - кивнул Федотов.
Вера знала, что в войну Федотов получил семнадцать орденов и медалей, и
она часто, чтобы сделать Петру Тимофеевичу приятное, расспрашивала его о
наградах.
У дверей кабинета Николая Ивановича сидели больные, а рядом курили
санитары. Больных было пятеро, и санитаров пятеро. Санитары обрадовались
Вере, а один из них, Степан Кузьмич, сорокалетний озорник, принялся
разыгрывать несчастного Вериного воздыхателя. Вышел Николай Иванович,
черный, коренастый, цыганистый, в белом халате. И он Вере обрадовался. А
Степан Кузьмич все шутил, радуя сослуживцев и больных:
- Николай Иванович, взгляните на нашу Верочку, она ведь у нас не
девушка, а танк. Мы вот, пятеро крепких мужиков, привели вам только по
одному пленному, а она сразу двоих.
- Верочка у нас замечательная. - сказал Николай Иванович. - Я вот ее
больных в первую очередь и обслужу.
Николай Иванович, врач с десятилетней практикой, был знаменит в округе.
Именно к нему стремились попасть на прием и больные, и персонал, и местные
жители, и избалованные москвичи, дачники из Садов. Считалось, что движения
его рук и инструмента, как в кинофильме "Приключения зубного врача",
вызывают лишь некий легкий и короткий звук - и дурной зуб тут же отделяется
от живой плоти. Вера, случалось, ассистировала ему и видела, что Николай
Иванович и вправду работает виртуозно и ловко. Он и протезистом был
отменным. Верина помощь ему тоже понравилась, он похвалил Веру за
понятливость и сказал то ли всерьез, то ли так, для приятного разговора: "Ты
бы, Верочка, шла учиться в стоматологи. У тебя чуткие руки. И есть терпение.
А зубное дело - женское дело. Я люблю рвать зубы, делать протезы,
выстраивать мосты. Штопать зубы я тоже умею, но это, ей-богу, скучно и не
для мужика... А у тебя бы пошло..."
Теперь Николай Иванович провел Вериных больных в кабинет, усадил
Рябоконя в кресло, а Федотова на стул у стены. Лечебную карточку Федотова
Николай Иванович листать не стал, он и закрыв глаза вспомнил бы все линии
его десен и неба, а историю болезни Рябоконя прочел внимательно.
- Ну что же, Борис Михайлович, сейчас я вам сделаю укол, а вы, Петр
Тимофеевич, потерпите...
Укол Рябоконь перенес плохо, дергался, Николай Иванович долго не мог
ввести новокаин в твердое небо больного. Усадив дрожащего Рябоконя на стул в
коридоре, Николай Иванович тихо спросил у Веры:
- Кто он?
- Учитель. Потом пил, что ли, или просто так - все пытался унести из
исторического музея глобус. Большой глобус. С комнату... Говорил - его... А
так тихий... Про Петра рассказывает, про Ивана Грозного... Интересно...
- Очень боится, - покачал головой Николай Иванович, - будто на пытку
пришел. А корень трудный. Хоть дроби его надвое. Небо плотное, наркоз его не
возьмет... Н-да... Ну ладно...
Он вернулся к Федотову, и Вера поняла, что Николай Иванович волнуется.
Видимо, над протезами Федотова он работал всерьез и с удовольствием, и
теперь ему очень хотелось, чтобы они были Федотову как свои зубы. Помазав
Петру Тимофеевичу десны спиртом, он надел протезы и остался доволен.
Протянул Федотову зеркальце, и тот принялся смотреть на себя и так и этак,
смеялся, спрашивал у Веры: "Ну как? Ну как?" - и Вера его хвалила, лицо у
Федотова действительно изменилось и помолодело. Петр Тимофеевич упрашивал
оставить ему протезы, однако Николай Иванович сказал, что прикус все-таки
нехорош и два зуба следует подточить. Петр Тимофеевич вернулся в коридор,
радость распирала его, он всем хотел рассказать, какие у него только что
были зубы. "Вот вам и Верочка подтвердит..." И Борису Михайловичу он
говорил, что тот его теперь не узнает. Рябоконь только мычал удрученно.
- Ну как, язык чувствуете? А щеку? - подошел Николай Иванович.
- Чувствую, - кивнул Рябоконь.
- Н-да... Придется вам сделать второй укол...
И опять Рябоконь пугался, головой норовил вынырнуть из-под руки Николая
Ивановича. Но и от второго укола щека, небо, язык его и десна не онемели.
Посмотрев на него в сомнении, Николай Иванович решил все же удалить корень.
"Садитесь", - сказал он Рябоконю властно. Вера продвинулась чуть-чуть вперед
и стала метрах в трех от кресла, словно бы собираясь в случае нужды помочь и
Николаю Ивановичу, и Рябоконю. Длинное и впрямь лошадиное лицо Рябоконя -
точный глаз метил прозвищем его бесфамильного предка - было сейчас
испуганным и обреченным, все вокруг страшило его, одна Вера, казалось,
напоминала ему о чем-то дружеском или по крайней мере не болезненном. Вера
кивнула Рябоконю: мол, я тут. Ей было жалко Бориса Михайловича. Она и
представить себе не могла, что делали ее ровесники на уроках этого учителя.
- Откройте рот, - сказал Николай Иванович.
Со взрослыми пациентами, в особенности с мужчинами, Николай Иванович
держался деловито и строго, порой даже жестко, за работой он не любил шуток
и успокоительных разговоров, полагая, что профессиональными улыбками и
сочувствиями боли не отменишь. Сейчас он выбрал самые большие клещи,
подходил к Рябоконю боком, стараясь клещи ему не показывать.
- Рот шире, шире, а голову выше, еще выше. Да не дрожите, ведь он вас
мучит, от него боль сильнее, чем та, что сейчас будет... Ну, не стыдно
вам?..
- Стыдно, - пробормотал Рябоконь. Тут Николай Иванович, как показалось
Вере, ухватил клещами корень, потянул, напрягся.
- А-а-а! А-а-а! - закричал Рябоконь, вцепился руками в кресло, а голову
пытался отвести, отбросить вверх и назад, но клещи тянули ее вниз. "Сейчас,
сейчас, голубчик! - шептала про себя Вера. - Сейчас выйдет!" Однако зуб не
вышел, не поддался. А Вера страдала, то она напрягалась вместе с Николаем
Ивановичем, то готова была застонать от боли Рябоконя. Николай Иванович
клещи с зуба не снимал, теперь он старался расшатать его и уловить верное
место для последнего рывка, и вот он опять всем своим телом пытался вытянуть
проклятый корень, и опять был крик Рябоконя, волновавший больных в коридоре,
и ничего не вышло. Опять неудача, ослабшие плечи Николая Ивановича и
задранная вверх к потолку, во спасение, голова Рябоконя... И так - еще раз,
и еще...
- Отдохните, - сказал Николай Иванович. - Вера, будь добра, подай
Борису Михайловичу полоскание.
Он прошел мимо Веры, бросил на ходу: "Редкий корень!" - и по его глазам
Вера поняла, что отдыхать он дает и самому себе. Она протянула Борису
Михайловичу полоскание с марганцовкой. "Господи, жалко-то как его", -
подумала Вера, а вслух сказала: "Сейчас, сейчас все и кончится..." Рябоконь
был слаб и бледен, Вере он даже кивнуть не смог. Вера вынула платок и
вытерла мокроту под его глазами.
- Борис Михайлович, - вернулся Николай Иванович, - я вас прошу - не
дергайтесь, ради бога. И не вырывайтесь. Ведь этак у нас вместо минутного
дела будет полчаса мучений...
И он снова схватил клещами заросший с двух сторон десной корень,
рванул, и опять не пошел, проклятый, а Борис Михайлович вскочил, кричал
истошно и жалко, взгляд его останавливался при этом на Вере и будто молил о
чем-то, Николай Иванович одной рукой все еще держал клещи, а другой пытался
усадить Бориса Михайловича, удержать его в кресле, да силен был в страхе и в
боли Борис Михайлович, Николай Иванович махнул кому-то рукой, призывая на
помощь, но не ей, Вере, крикнул следом: "Степан!" Степан вошел в кабинет,
подскочил к Рябоконю, ручищи свои положил ему на плечи, как бы стараясь
утопить Рябоконя в покорности и покое, но и Степан оказался слаб, тут же
трое санитаров, в тревоге и любопытстве стоявших у двери, подбежали к
креслу, теперь вчетвером они пытались успокоить Бориса Михайловича, а он все
дергался, кричал, мотал головой, и все же санитары, стараясь не сделать ему
больно, а ловко, как они умели, осадили Рябоконя, и Вера перестала видеть
Бориса Михайловича. Теперь перед ее глазами было сухое, напряженное лицо
Николая Ивановича и четыре спины санитаров, белая материя халатов, казалось,
была натянута на этих здоровенных спинах, того гляди могла затрещать, и Вера
вдруг подумала, что это все происходит не с Рябоконем, а с ней. И крик был
ее, и боль была ее, и отчаяние ее.
Вера выскочила в коридор, закрыв лицо руками, опустилась на стул и
зарыдала.
"30"
В училище она наутро не поехала. Она и прежде накануне вечерних
дежурств договаривалась со старостой группы, и та ее пропусков по доброте
души не отмечала. А теперь Вере было все равно, заметят ее отсутствие или не
заметят.
Она спала долго, и мать с сестрами ее не тревожили. Часу в одиннадцатом
она проснулась, услышала голоса на улице и в доме, лай соседских собак,
кудахтанье кур, но встать не захотела, натянула одеяло на голову и вскоре
опять задремала.
Встала она в первом часу. День был ветреный, но теплый, быстрые облака
наплывали на солнце с юга. Вера пошла на кухню, на плите ей оставили тушеную
картошку и жареную треску. Вера умылась, села к столу, пододвинула к себе
сковороду, тарелку с малосольными огурцами, маленькими, последними, ломоть
хлеба взяла и посолила его, однако много не съела. Тошнота подступила к
горлу. Вере опять стало тоскливо, словно бы от этой тошноты. Тихая сидела
она у стола, смотрела в никуда.
- Молоко бери, свежее, - прозвучал над ней голос матери. - Или вон
яблоки. С дерева.
- Ладно, - не поднимая глаз, кивнула Вера.
- Учительница твоя приходила. Евдокия Андреевна Спасская. А ты спала.
Хотела с тобой поговорить. После обеда еще придет.
- Зачем она мне?
- Ты ее послушай. Она справедливая. А жизнь у нее была нелегкая. Сама
знаешь. Она мне сказала: "Пусть не отчаивается..." Ты ее послушай...
- Я и не отчаиваюсь!
- Тетя Клаша Суханова поехала в город, в милицию. Чтобы прекратили они
разговоры и эти безобразия. Тетю Клашу-то в милиции знают.
- В милицию так в милицию, - резко сказала Вера и встала. Мать говорила
с ней как с больной, предупредительным, ласковым тоном, стараясь успокоить
дочь и дать ей надежду, что вот-вот достанут и привезут лекарство, от
которого станет легче. Однако лекарство Вере теперь не требовалось.
- Я за грибами схожу, - сказала Вера. - Может, отдохну...
- Какие в этом году грибы, - вздохнула Настасья Степановна.
Вера чувствовала, что мать, понимая ее состояние, боится отпустить дочь
со своих глаз, но одновременно она, видно, полагала, что в лесу, собирая
грибы, в ровном и тихом занятии, в одиночестве, она, Вера, как это бывало с
ней не раз, успокоится и отойдет от вчерашнего. Потому мать хотя и не
одобряла Вериного желания, но и не препятствовала ему. Она только сказала на
всякий случай:
- А если Евдокия Андреевна придет, учительница?
- Если ей надо, так и вечером может прийти.
- Неудобно ведь...
- Могла бы и раньше прийти, если бы хотела.
Настасья Степановна покачала головой, но ничего не сказала. На террасе
Вера отыскала свою корзинку, отличную от сестриных и материной тем, что у
нее ручка была сплетена из прутьев, не очищенных от нежно-зеленой некогда
коры. У Веры была примета - только тогда к ней в лесу приходила удача, если
она брала свой нож и свою корзину, а в корзину еще и непременно клала
прозрачный пакет с вареным яйцом, щепоткой соли и ломтем хлеба. И хотя
сейчас она знала, что не проголодается, все же положила в корзину привычный
лесной паек. Нож она нашла в кухонном столе. Грибной нож остался Вере от
отца, был он простой перочинный, с двумя лезвиями - одним коротким,
консервным, другим прямым, тонким, сантиметров в семь длиной. На
бледно-фиолетовой пластмассовой ручке ножа с обеих сторон имелись зайцы с
прижатыми к брюху лапами, а под ними была оттиснута цена - два сорок.
Потом она стояла перед зеркалом, причесывалась и решала, что ей надеть.
Обычно осенью она ходила в лес в старых лыжных брюках и ношеных резиновых
сапогах. Сейчас она с сомнением глядела и на серый свитер, и на сапоги, и на
лыжные брюки. Они казались ей бедными и неприглядными. "А что это мне
выряжаться-то!" - разозлилась вдруг Вера на самое себе, пошвыряла юбки и
платья, снятые было с плечиков, обратно в шкаф. Все те вещи были уже не ее.
Оделась Вера так, как и прежде одевалась, уходя за грибами, еще и болонью
взяла на случай дождя.
Из комнаты своей Вера вышла сердитая, хмурая и сразу же почувствовала,
как мать и сестры будто вцепились в нее глазами. Они и весь день смотрели на
нее настороженно, однако молчали, может, опасаясь Вериных резкостей в ответ,
а может быть, не желая напоминать Вере лишний раз о ее беде. И все-таки они
смотрели на нее так, словно бы она могла уйти сейчас навсегда. Как хотелось
ей броситься к ним, обнять их, волю дать слезам, вымолить у каждой, а у
матери в особенности, прощение за те беды, которые им пришлось испытать
из-за нее, непутевой старшей дочери... Вера, прикусив губу, прошла мимо
матери и сестер быстро и деловито.
Уже у калитки на песочной дорожке она оглянулась и увидела на крыльце
мать, Соню и Надьку.
- Вернешься-то когда? - крикнула мать.
- Не знаю, - сказала Вера. - Я спешить не буду. Сначала дойду к
Поспелихе. А потом, может, загляну под Алачково.
- Нет грибов-то! - крикнула Надька.
- Может, и найду...
- Вера, ты это... ты недолго... Клавдия-то из города приедет...
- Ладно, - сказала Вера.
- Возвращайся скорее, - крикнула Соня, - а то беспокоиться будем!
Закрывая за собой калитку, Вера взглянула назад, снова увидела на
крыльце мать и сестер, и так ей захотелось, чтобы они не пустили ее
никуда... Однако надо было идти.
А в лесу, одна, Вера прислонилась к осиновому стволу и расплакалась.
Плакала тихо, чуть всхлипывая. Всех ей теперь было жалко. И мать, и Соню с
Надей, и Сергея, и Нину. И себя ей было жалко, словно бы она сейчас
прощалась со всем на свете.
Потом и глаза Верины высохли, а она все стояла и стояла, не думая уже
ни о чем и не желая ничего.
Наконец стоять ей надоело, а времени у нее было много, она вспомнила о
грибах и побрела по лесу, по привычке сворачивая к тайным своим местам. Небо
уже заволокло облаками, свет в лесу был неяркий, но ровный, самый приятный
для Веры свет, резкие переходы от солнечных пятен к черным теням глаза не
утомляли. Выходить за грибами на рассвете, а то и в мокрую темень Вера не
любила. Не потому, что ей было лень встать рано, просто поутру в лесу
охотничало много людей, их крики, ауканье, глупые и пустые расспросы,
старание забежать вперед Веру раздражали, она нервничала, суетилась, а под
ноги смотрела невнимательно и рассеянно. К тому же она была убеждена, что
каждому в лесу положено свое. Сколько бы она ни собрала грибов, а и после
нее и для другого человека на тех же самых местах останутся грибы - под
грибами в семье Навашиных разумелись только белые. Обычно Вера уходила в лес
в десять, в одиннадцать, а то и в час и приносила добра ничуть не меньше,
чем утренние грибники.
Теперь в лесу было тихо, встретились Вере лишь две старушки,
возвращавшиеся домой. Корзины их были пусты наполовину, а старушки, видимо,
знали места. Минут сорок ходила Вера по лесу, нарезала только лисичек, опят
и подрябиновок, правда, больших и крепких, с круглыми следами улиток на
черных шляпках. Две недели назад здесь было сухо, Верины сапоги даже стали
тогда серыми от пыли - это в лесу-то! Теперь земля была влажной, но белые
Вере не попадались. И лисички-то с подрябиновками доставались ей трудно, уж
больно много нападало в последние дни желтых, красных и совсем увядших
листьев, они прятали низкие грибы, а на сухих местах шуршали под ногами,
словно жестяные. В прежние дни Вера сто раз уже обругала бы лес за то, что в
нем ничего не растет, и себя за опрометчивый поход, а сегодня ей было все
равно. Пришла к знакомым ореховым кустам, росшим на склонах неширокого
овражка, - всегда ей здесь везло. Теперь же по всем приметам и это место
должно было оказаться пустым. И вдруг под кустом, в зеленой еще траве она
увидела крупный белый. Она долго не могла его срезать, а все ходила вокруг и
смотрела на него - до того он был хорош. Шляпка у него была крепкая,
бугристая и темная, как горбушка орловского хлеба. Вера такие грибы называла
топтыгиными. Срезав его, она стала гладить его шляпку, говорила ласково: "Ах
ты мой топтыжка! Ах ты топтыжка толстоногий..." - и не сразу положила в
корзину. Рядом грибов не было, но метрах в пятидесяти выше по оврагу она
нашла еще два белых и поддубовик. Эти грибы тоже были крупные, но росли они
скрытно.
Теперь в ней уже просыпался охотничий азарт, она глядела по сторонам
зорче и с надеждой, проверила на всякий случай стежки поспелихинского стада,
поиски ее стали удачливей. Тихо-тихо, а в прорубках на пнях она нарезала
душистых опят чуть ли не полкорзины, чаще брала теперь солюшки -
подореховки, подрябиновки и поддуплянки, а главное - нашла еще шестнадцать
больших белых. Все они росли в одиночку, стояли красиво, и Вера, закрыв
глаза, могла бы вспомнить, как она увидела каждый из них - на каком грибе
лежал желтый дубовый лист, а какой прятался в папоротнике. Столько грибов в
эти дни в Никольском никто не приносил, и настроение у Веры стало хорошим.
"А еще говорили - нет грибов!" Вера представила, как она молча поставит дома
корзину и как мать с сестрами удивятся. Но тут же подумала: "Нашла чему
радоваться!" - и вспомнила о том, что было в последние дни в ее жизни. А
донести корзину до дома и не придется.
Корзина сразу же стала тяжелой, тащить ее было противно, под ноги Вера
уже не смотрела, а просто шла и шла по лесу. Так она добрела до
Поспелихинской поляны. Взглянула на часы - десять минут пятого, спешить было
некуда. Колокольников возвращается с работы электричкой в шесть двадцать
семь.
Поле вокруг Поспелихи было распахано, светло-бурые полосы тянулись от
леса к дороге. Деревня стояла тихая. Что-то непривычное заставило Веру
посмотреть на Поспелиху внимательно. Голубое пятно ярко звенело посреди
деревни. Видно, кто-то купил полдома или получил по наследству и недавно
выкрасил свою половину голубой краской. А так все в Поспелихе было как месяц
назад, как год назад, как сто лет назад.
"Не пропадать же добру", - решила Вера, имея в виду хлеб и вареное яйцо
в прозрачном пакете, и присела на взгорбке возле кустов репейника. Паек свой
она прожевала без аппетита, машинально, крошки и скорлупу смахнула с подола
на траву и вспомнила, что на этом самом месте она лежала, спокойная и
добрая, в день возвращения матери из больницы. Тогда все здесь было хорошо.
И лес был хор