Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
ало. Отличник обвел взглядом окружающую
тьму, словно соображая, куда бежать. Вдруг он вскрикнул и схватился за
лицо.
- Вот поэтому, - сказало Светящееся Существо. - Выбор у нас есть. Но
он, как всегда, диалектический.
Отличник кое-как добрался до аппарата и сжал ногами нижний электрод.
На несколько мгновений боль отпустила, и он оторвал руки от лица. Его
глаза были залиты кровью. Стекла очков покрывала сетка трещин.
- Не понимаю, чего ты дожидаешься, - сказало Светящееся Существо. -
Свобода рядом.
Отличник увидел на металлической штанге перед своим лицом маленький
логотип - черное слово "GLOBO" в желтом картуше и веселую красную
надпись "Die Smart!" рядом.
- Последний вопрос, - сказал он. - Честное слово, самый-самый
последний.
- Слушаю, - терпеливо сказало Светящееся Существо.
Отличник открыл рот, но времени у него действительно не осталось.
Очки изогнулись и впились ему в глаза. Он взвыл и попытался сбить их с
лица, но это не получилось. Тогда он начал хлопать перед собой в ладоши,
словно аплодируя происходящему с ним кошмару. С пятой или шестой попытки
ему удалось поймать пластину электрода для рук. Он уронил голову в
углубление серебряного писсуара, и тогда...
Светящееся Существо как-то поскучнело. Некоторое время оно сидело в
своем цветке, тихонько покачивая капюшоном. Постепенно капюшон перестал
светиться, опал, и вниз по металлическому стеблю проплыло округлое
утолщение - словно проглоченный кролик спускался по пищеводу удава.
Дойдя до основания стебля, утолщение вывалилось наружу в виде чего-то
похожего на дыню в сморщенном кожаном мешке.
Одновременно с этим сделался виден окружающий мир, скрытый до этого
мраком. Вокруг, во все стороны до горизонта, лежала каменистая пустыня.
Из нее торчали блестящие штыри, под которыми подрагивали в пыли
продолговатые кожистые яйца. Над некоторыми стеблями мерцали
таинственным огнем белые цветы, но их окружали коконы черного тумана, и
они были видны еле-еле, как сквозь закопченное стекло.
Небо над пустыней было затянуто тучами. Их разрывал похожий на рану
просвет, в котором сияло что-то пульсирующее и лиловое. Из просвета
вылетали сонмы голубых огоньков. Они опускались вниз, закручивались
вокруг светящихся цветов и, исполнив короткий сумасшедший танец, с
треском исчезали в их металлических стеблях. Изредка один или два
огонька вырывались из этого круговорота и уносились назад к небу. Тогда
по металлическим цветам проходила волна дрожи, и над пустыней раздавался
протяжный звук, похожий то ли на сигнал тревоги, то ли на стон, полный
сожаления о навсегда потерянных душах.
M:\TXT\PELEVIN\DPP(NN)\ЖИЗНЬ ЗАМЕЧАТЕЛЬНЫХ ЛЮДЕЙ
ГОСТЬ НА ПРАЗДНИКЕ БОН
Несколько маленьких красных шариков висят в воздухе недалеко от моих
глаз. Их цвет чист, их форма совершенна. Они очень красивы. Я гляжу на
них и вспоминаю то, что было раньше.
Всю жизнь я пытался понять, что такое красота. Она была всюду - в
цветке и облаке, в нарисованном кистью знаке, в юных лицах, проплывающих
мимо в толпе, и в бесстрашии готового умереть воина. Она казалась мне
самой важной из тайн мира.
Каждый раз она обманывала меня, притворяясь чем-то новым. Но затем я
узнавал ее, как хорошо знакомую мелодию, сыгранную на другом
инструменте. Я чувствовал, что за совершенством в изгибе крыла, меча и
ресницы стоит один и тот же невыразимый принцип. Но я не понимал, в чем
он. Когда я думал об этом, мой ум начинал бесцельно блуждать или тупо
замирал. А если мне удавалось удержать в себе этот вопрос, красота,
вместо того, чтобы стать понятной, исчезала, и я оказывался словно бы
перед черным зеркалом водоема, на поверхности которого секунду назад
сверкало солнце.
Я не сумел бы внятно объяснить другому человеку, что такое красота, и
сомневался, что на это будет способен кто-то еще. Определения, которые я
встречал в книгах по философии и искусству, можно было не брать в
расчет. Их громоздкие и неловкие конструкции были полностью лишены того
качества, которое они пытались определить, что было для меня ясным
свидетельством их никчемности. Но я хорошо знал, что слова, неспособные
объяснить красоту, могут удерживать ее и даже создавать.
Я вижу на красном ворсе ковра несколько раскатившихся монет - совсем
рядом. Они чуть расплываются в моих глазах, из-за чего их блеск кажется
мягким и успокаивающим. Но в нем все равно присутствует холодок
опасности, которым веет от металла даже в самых мирных инкарнациях.
Прямая угроза, исходящая от обнаженной стали, всегда казалась мне
ничтожной по сравнению с потаенным ужасом повседневности. Именно от него
люди издавна прятали в книгах то лучшее, что им удавалось добыть в
скудных каменоломнях своих душ. Так же зарывали когда-то в землю монеты
во время смуты. Разница в том, что беспорядки, при которых надо прятать
деньги, случаются в мире редко, а бесконечная катастрофа красоты, от
которой ее пытаются сохранить в книгах, происходит в нем постоянно. Эта
катастрофа и есть жизнь. И уберечь на самом деле нельзя ничего - так же
можно пытаться спасти приговоренного к смерти, делая его фотографии
перед казнью. Я знал только одну книгу, автору которой что-то подобное
удалось. Это была "Хагакурэ".
"Я постиг, что путь самурая - это смерть". Все остальное в книге было
просто комментарием к этим словам, вторичным смыслом, возникавшим от
приложения главного принципа к разным сторонам человеческого опыта.
Отнеся их к красоте, я впервые стал понимать, где искать ее тайну. Все
дороги, на которых она встречалась человеку, упирались в смерть. Это
значило, что поиск прекрасного в конечном счете вел к гибели, то есть
смерть и красота оказывались, в сущности, одним и тем же.
Монеты уходят из моего поля зрения, и теперь я вижу только одну из
них. Она безупречно кругла, как и положено монете. Самая совершенная
фигура, окружность - это и есть смерть, потому что в ней слиты конец и
начало. Тогда безупречная жизнь должна быть окружностью, которая
замкнется, если добавить к ней одну-единственную точку. Совершенная
жизнь - это постоянное бодрствование возле точки смерти, думал я,
ожидание секунды, когда распахнутся ворота, за которыми спрятано самое
важное. От этой точки нельзя удалиться, не потеряв из виду главного;
наоборот, надо постоянно стремиться к ней, и отблеск красоты сможет
озарить твою жизнь, сделав ее если не осмысленной, то хотя бы не такой
безобразной, как у большинства. Так я понимал слова "Хагакурэ": "В
ситуации "или/или" без колебаний выбирай смерть".
Скрытое в словах, в отличие от спрятанного в землю, предназначено для
других, или, как это бывает с лучшими из книг, ни для кого. "Хагакурэ"
как раз относилась к книгам ни для кого - Дзете приказал бросить все
записанные за ним слова в огонь. Красота этой книги была совершенна
потому, что у нее не должно было быть читателя; она была подобна цветку
с вершины, не предназначенному для человеческих глаз. Ее судьба походила
на судьбу самого Дзете, собиравшегося уйти из жизни вслед за господином,
но оставшегося жить по его воле; если уподобить книги людям, "Хагакурэ"
была среди них таким же самураем, как Дзете был им среди людей.
Чем еще была эта книга? Как ни страннно, я думаю, что выражением
любви. Это не была любовь к людям или миру. У нее, похоже, не было
конкретного предмета. А если он и был, нам про это не узнать - Дзете
считал, что любовь достигает идеала, когда человек уносит с собой в
могилу ее тайну. Именно так он хотел поступить с надиктованной им
книгой; не его вина, что эту тайну узнали другие.
Мало того, что я думаю о книгах, я вдобавок вижу их корешки на полке.
Я уже не успею узнать, о чем они, но это меня не печалит. В мире много
лишних книг, и очень мало таких, которые стоит помнить, тем более
хранить. Поэтому Дзете говорил, что лучше выбросить свиток или книгу,
прочтя их. Жизнь - тоже книга, это сравнение банально как жизнь. Что
толку читать ее до конца, если все главное сказано на первых страницах?
А если ты понял это, стоит ли копаться в мелком шрифте бесчисленных
примечаний? Смерть в юности, когда человек еще чист и прекрасен, - вот
лучшее из возможного, но я понял это лишь тогда, когда моя собственная
юность уже прошла. Оставалось одно - приготовить себя должным образом,
изменившись настолько, насколько позволяла природа. В этом, конечно,
было что-то искусственное, но все же это было лучше, чем оскорбить
смерть старческим безобразием, как поступает большинство.
Смерть могла быть по-настоящему прекрасна. Я мог часами разглядывать
изображения Святого Себастьяна, и мне хотелось умереть так же. Конечно,
меня вдохновляло не буквальное повторение чужого опыта - я хорошо
понимал, какие трудности встанут перед организатором такого смелого
эксперимента. К тому же я знал, что на самом деле Себастьян выжил после
расстрела и был забит до смерти палками (картин на эту тему не было - по
той, я подозревал, причине, что богатые гомосексуалисты средних веков и
Возрождения, которые заказывали изображения страдающего юноши, могли
счесть второй род смерти слишком буквальной метафорой). В любом случае,
разрывать нить жизни следовало своими руками, иначе смерть превращалась
в нечто невыносимо пошлое. Решив, что сам пущу стрелу, которая убьет
меня, я все равно прошел часть пути к своему странному идеалу, сделав
свое тело совершенным - даже более совершенным, чем то, что видел на
картинах.
Но моя одержимость Святым Себастьяном не была проявлением замешанной
на садизме чувственности, как могло бы показаться мелкому человеку. В
истории преторианского трибуна для меня была важна ее духовная
подоплека. Кровь, стекающая по дереву, к которому был привязан казнимый,
была кровью святого, и это придавало происходящему особый смысл. Меня
волновало то, что в этой смерти красота сливается с чем-то более
высоким.
Себастьян был святым. Он был сосудом, в котором обитал Бог,
безраздельный хозяин всего театра жизни. Поэтому его убийство было на
самом деле убийством Бога - недаром в моих фантазиях Себастьян призывал
Бога Единственного в утро перед казнью, встав с пахнущего морскими
водорослями ложа и облачаясь в свои скрипучие доспехи (интересно, что в
детстве я так и представлял себе ложе римского офицера - источающим
слабый аромат высушенных водорослей). А могло ли что-нибудь волновать
душу сильнее, чем гибель высшего источника красоты?
Вид пронзенного стрелами юноши на самом деле затрагивал не столько
чувственную, сколько мистическую сторону моей души. Я не могу сказать,
что испытывал почтение к европейскому Богу. Богом мы называем то, что
пока еще не в состоянии убить, но, когда это удается, вопрос снимается.
Другими словами, Бог есть, но только до какой-то границы. Ницше пересек
ее с мужланской прямотой; де Сад был в этом изящнее и гаже. Но даже этот
свободный ум вряд ли мог вообразить Святого Себастьяна, убивающего себя
собственноручно.
Когда мы убиваем себя, думал я, мы покушаемся на живущего в нас Бога.
Мы наказываем его за то, что он обрек нас на муки, пытаемся сравниться с
ним во всемогуществе или даже берем на себя его функции, внезапно
заканчивая начатое им кукольное представление. Если он создает мир, то в
нашей власти опять растворить его во тьме; поскольку Бог - просто одна
из наших идей, самоубийство есть тем самым и убийство Бога. Причем оно
может быть повторено бесчисленное количество раз, по числу тех, кто
решится на этот шаг, и каждый раз Бог перестает быть Богом, навсегда
исчезая во тьме. И сколько в этой тьме уже исчезло богов, чьи имена люди
даже не помнят! А сохранить для вечности своего Бога - и себя заодно -
все равно невозможно, сколько не щелкай фотоаппаратом перед казнью.
Однажды я снялся с розой, к которой прикасался губами. Увидев снимок,
я понял, что все необходимые фотографии казнимого уже сделаны; ничто
больше не удерживало меня от последнего шага.
Но отчего-то я медлил. Конечно, мне не надо было воспитывать в себе
волю к смерти - она была чем-то вроде зверя, с детства жившего в моей
душе. Но раньше этот зверь отлично уживался с другими арендаторами.
Кроме смерти, у меня было много страстей. Смерть была терпеливым
разнорабочим - она могла оказаться соавтором книги, теоретиком
эстетического кредо и даже свидетелем любовной оргии. Мы, пожалуй,
дружили. Но я не планировал появиться в ее страшной парикмахерской в
качестве клиента до одного внешне малопримечательного события.
Это было тринадцатого июля несколько лет назад. Я точно уверен в
дате, потому что помню - в тот день начинался праздник Бон. Дорога в
горах, по которой я шел, привела меня в небольшую деревню, где у ворот
догорали костры, разложенные, как всегда в этот день, чтобы духи предков
могли найти дорогу домой. Был уже вечер; в воздухе пахло горелой
пенькой. Я помню, что несколько раз громко прокричала какая-то птица.
Странно, но вокруг совсем не было людей - единственным человеком,
которого я увидел, была девочка с охапкой цветов, которую я встретил
возле деревни. Она прошла мимо, никак не показав, что видит меня, словно
я (или мы оба) были бесплотными духами. Остановившись, я долго смотрел
на поднимавшийся от костров дым. Постепенно на меня снизошел покой; все,
о чем я думал перед этим, забылось. А потом в моей памяти всплыла
страница из "Хагакурэ". Я увидел ее так отчетливо, словно кто-то
невидимый раскрыл книгу перед моими глазами:
"Разве человек не похож на куклу с механизмом? Он сделан мастерски -
может ходить, бегать, прыгать, даже разговаривать, хотя в нем нет
никакой пружины. Но в следующем году он вполне может стать гостем на
празднике Бон. Поистине, в этом мире все суета. Люди постоянно забывают
об этом". Люди не ходят друг к другу в гости во время праздника Бон;
речь шла о духах. Смысл был в том, что всем нам суждено умереть и стать
духами.
"Но кто я на самом деле? - подумал я, и озноб прошел по моей спине. -
Вот я стою здесь, перед этими запертыми домами. Я пришел сюда по дороге,
привлеченный дымом костров. Думал ли я в прошлом году, что окажусь здесь
в это время? Никто не ждет меня здесь, но все же я гость в этой горной
деревне. Я гость на празднике Бон. Уже сейчас. Так есть ли разница между
живыми и мертвыми?"
В моем уме распахнулось давно заколоченное окно - я вспомнил
церемониальное шествие, которое видел маленьким мальчиком.
Это было очень важное для меня воспоминание. С ним была связана веха,
отделявшая меня от детства. Что-то странное и пугающее произошло в моей
душе, когда мимо нашего дома проходила процессия, несшая паланкин с
алтарем. Чем старше я становился, тем меньше я понимал, что случилось в
тот день. Само событие, живое и красочное, продолжало жить в моей
памяти, но его отпечаток был начисто лишен какого-либо смысла, который
мог бы объяснить, что же произвело на меня такое сильное впечатление.
Хотя я помнил шнуры на алтаре, и даже медные кольца на шесте священника,
воспоминание, в сущности, было ни о чем. От него осталась только внешняя
оболочка, похожая на хитиновый панцирь давно умершей осы - снаружи
сохранились форма, цвет и рисунок, а внутри была пустота. Наверно, думал
я, там никогда и не было ничего другого, просто в детстве каждый из нас
немного волшебник, и мы умеем заполнять эту пустоту фантазиями, которые
становятся для нас реальностью.
Но в ту минуту ясности и покоя, стоя у гаснущего костра, я снова
пережил то, что так поразило меня много лет назад. А потом опять позабыл
- наверно, потому, что не мог выразить сути этого переживания, а
удержать в сознании мы можем лишь то, что сумели облечь в слова. Когда
этот миг прошел, в моей памяти осталась только фраза "гость на празднике
Бон", а остальное исчезло или поблекло. Воспоминание опять стало пустым
и бессодержательным, но я знал - нечто очень важное вернется ко мне в
момент смерти.
Оглядываясь назад, я вижу, что именно в тот день мое желание умереть
стало простым и искренним. Впрочем, в теперешней ситуации слова
"оглядываясь назад" звучат немного комично.
Путь, говорил Дзете, это нечто более высокое, чем праведность. Я
полагал, что эти слова отсылают к самой известной строчке "Хагакурэ",
той, что дети узнают в школе даже в наше низкое время: "Я постиг, что
путь самурая - это смерть". Смерть была праведным поступком, это было
ясно хотя бы из того, что так поступили все праведники и святые без
исключения, даже сам Будда. Но как можно пройти путь за одно мгновение?
Я много размышлял об этом. Дело в том, понял я наконец, что другой
возможности все равно не было: вместе с жизнью смерть заключена внутри
единственного мига, который только и существует; она же является его
подлинной целью. Именно ею завершается настоящее мгновение времени,
сколько бы десятков лет оно не переходило само в себя.
Это было холодным и рассудочным объяснением, похожим на
доказательство математической теоремы. Но смерть была путем еще в одном
смысле, поэтическом. Возможно, из-за того, что всю свою жизнь я примерял
и носил разные маски, я ничего не ценил так высоко, как искренность.
Если человек шествует по пути искренности, гласили древние стихи, боги
никогда не отвернутся от него. Но что это, путь искренности? Я не знал
ответа лучше, чем стихотворение неизвестного самурая из десятого тома
"Хагакурэ":
Все в этом мире
Лишь обман.
Одна только смерть - искренность.
Следовать по пути искренности означало жить каждый день так, словно
ты уже умер, говорила книга. Большую часть жизни я жил наоборот -
походил на мертвеца, полагавшего, что он еще жив. Но то, что я испытал в
горной деревне на празднике Бон, дало мне силу встать на путь
искренности, дорогу из единственного шага. Так я и пришел на свое
последнее свидание с красотой и смертью. Нельзя быть ближе к смерти, чем
я сейчас. Но я не вижу красоты. Или, точнее, не вижу той красоты,
которую ожидал найти.
Я вижу ботинок и забрызганную кровью штанину - в таком же ракурсе
футбольный мяч, будь у него глаза, видел бы ногу игрока. Сзади этажерка
с четырьмя пустыми полками; вместе с ногой она образует подобие
иероглифа "путь". Вот как на самом деле выглядит путь самурая. По этому
поводу можно было бы рассмеяться. Можно было бы заплакать. Но мне
остается одно - плыть вдоль ровных берегов этой неостановимой мысли,
глядя на замершую в воздухе молнию лезвия и искаженные лица людей,
только что - со второй попытки - перерубивших мне шею.
"Хагакурэ" говорит, что человек, которому отсекли голову, может
совершить одно последнее действие. При жизни мне казалось, что это из
области рассказов о чудесном, вроде историй Уэда Акинари, которые я
мальчишкой читал в бомбоубежище во время ночных налетов. Теперь я знаю,
что это правда. Рассекая живот, я подумал о "Хагакурэ", и это
воспоминание растянулось на все долгое путешествие к смерти, оказавшись
моим последним действием. Ведь им вполне может быть и судорога памяти,
мысль.
Но она не похожа на обычные мысли обычного человека. Она не похожа ни
на что вообще. Словно призрачный розовый куст распустился в пустом
пространстве, чтобы в следующий момент опасть и навсегда исчезнуть - как
легкие, возникшие для единственного вдоха. Этот куст - мой ум. Он же -