Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Драма
      Пришвин М.М.. Мы с тобой. Дневник любви. -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  -
з себя, утверждению прекрас-ного мира вне себя. Но, позвольте, разве во всей-то природе не к тому же самому приводит любовь, чтобы выйти из себя, то есть родить, значит, начать нечто новое в мире? И вот она, весенняя песня "Приди",-- этот призыв к человеческому стра-данию и необходимости принять его в себя, чтобы создать нечто новое в мире... Самка, получив семя, несет яйцо и садится. Самец, окончив песню, линяет..." Пришвин возвращается в Москву. В дневни-ке появляется тема скорой войны. Она, как предчувствие, перекликается с темой борьбы за личность свою -- за любовь, стоявшую на поро-ге его жизни. Жизнь уже начинает показываться в удиви-тельных подобиях. "Аксюша ходила с Боем на улицу, видела там много детей, играющих в войну, и сказала: "Будет война!" И так объяснила мне: в прежнее время, бывало, загово-рят о войне, и детям до того становится страшно, что не могут уснуть. Тогда старики начинают детей успокаи-вать: -- Война пойдет, но к нам не придет, нас война боится. Мало-помалу успокоятся дети и уснут, а все-таки снится страшное,и не хочется войны. -- А теперь,-- сказала Аксюша,-- дети играют в войну и так охотно стреляют чем-то друг в друга, пада-ют будто раненые, их подымают, уносят. И все это -- в охотку. А если детям не страшна война -- значит, будет война! Катастрофа с продовольствием в Москве очень напоминает 1917 год. Но тогда хотелось бунта, теперь это как смерть личная: теперь не пережить. А впро-чем -- что будет, то будет. Сегодня по радио сказали, наконец, об угрозе со стороны Швеции и Норвегии. Сразу же объяснилась нехватка хлеба вследствие расстройства транспорта. Борьба с очередями должна быть такая же, как с самым лютым врагом: пораженческие идеи именно тут-то и возгораются. Вот, например, разговор наш сегодня с Разумником Васильевичем о его сочувствии англий-ской дипломатии: -- А японцам,-- сказал я,-- помните, в 1904 году? -- Я тогда не японцам сочувствовал, а ненавидел царизм. -- А в 1914-м году, помните, как вы сочувствовали немцам? -- Тоже из ненависти. -- В таком случае, как же не подумать, что теперь англичанам вы сочувствуете тоже из ненависти? -- А разве вам это нравится? -- Нет, но я физическое место человека люблю -- растительность, ландшафт, особенно язык и народ, его творящий. Я за это стою, а не из любви к Сталину. 14 января. В ту войну 1914 года у нас каждого в личном своем деле брала оторопь. Мы думали, что личное дело наше надо бросить и ход событий потом укажет, что нам делать. Теперь же, напротив, каждый в личном своем деле от хода событий не ждет перемен и держится за свое личное дело, как за последнюю реальность. Вот почему, несмотря на надвигающиеся события. Разумник Васильевич разбирает мой архив. Вот почему на завтра назначил я встречу с новой сотрудницей вместо отступившей Клавдии Бори-совны. Вся страна сейчас сидит на картошке, кроме армии, живет впроголодь и мечтает о своем угле... Но есть же где-то в глубине еще люди? По-видимому, есть! Из Рязанского края приходят торфушки в домотканой одежде, бородачи со своим выражением... Голодный повар "16 января. Минус 49В° с ветром с утра. Устроил "смотрины" новой сотруднице. Ее зовут Валерия Дмитриевна. Посмотрели на лицо -- посмотрим на ра-боту. В свете этом опять встала боль с такой силой, что почти всю ночь не спал". Вот и вся запись нашей первой встречи. Моего выражения лица (даже торфушки его имеют!) Михаил Михайлович не заметил. Самое приглашение меня было лишь "маневром" его романа с "сиреной". Больше того, холодным внешним зрением Пришвин увидал во мне толь-ко недостатки наружности. Пришвин легко записывает вслед за Разумником Васильевичем обо мне: "поповна". Впоследствии, любящий и потому возмущенный собою, Михаил Михай-лович выскабливает в рукописи дневника "ужасное" слово, которое я сейчас восстанавли-ваю по памяти. Моя же запись о первой нашей встрече и событиях, ей предшествовавших, такова: "Борис Дмитриевич Удинцев, старинный друг, зная трудную мою жизнь, хотел устроить мне работу у Пришвина над его дневниками. Он ручался за меня, "как за себя", но Удинцева Михаил Михайлович видел тоже впервые -- "маминская комиссия" Литературного музея приехала просить его выступить с докладом. Был в тот вечер у Пришвина Удинцев вместе с В. Ф. Поповым, нашим общим другом -- юристом и секретарем музея К. Б. Суриковой. -- Юродивый,-- сказал Удинцев,-- и этим прикрывает богатство, опасное по своей само-бытности в наше время. -- Себе на уме,-- решил скептик Попов. -- Не понимаю его,-- заметила осторожно Сурикова.-- Но вот одно: хитрец всегда говорит с оглядкой, а у него я этого, как ни старалась, не заметила. Суриковой было поручено меня сговорить, и я была очарована изяществоми тактом этой женщины. Но Клавдия Борисовна сама заинте-ресовалась работой, и мне было ею по телефону деликатно отказано. Я, пожалуй, обрадовалась отказу -- боя-лась! Мне представлялась какая-то блестящая свободная жизнь писателей -- баловней судь-бы, совсем не похожая на знакомую мне жизнь загнанных лошадей -- средних русских интел-лигентов. Но соблазн был так велик: вырваться из плена, в который я была взята жизнью в по-следние годы, жить с матерью и заботиться о ней! И как страстная, тайная, невыполнимая мечта -- найти по душе работу... В какую щель я была загнана, как мало мне, в конце концов, было надо, и к этому малому, казалось, открыва-ется дверь. В воображении стояла книга Пришвина "Жень-шень" -- единственная порадовавшая меня за последние годы. (Правда, я почти не читала тогда новую литературу.) И вот узнать ее автора, вместе работать, найти, может быть, равную дружбу, без жалости, без компромис-сов... И хорошо, что он старый семейный чело-век, что на голодную душу я не запутаюсь вновь со своей женской податливостью. И вот, после долгого молчанья, Удинцев срочно вызывает меня на деловое свиданье к Пришвину. 16 января 1940 года был самый холодный день самой холодной московской зимы. Именно этот день погубил в нашей полосе все фрукто-вые деревья. На улицах стояла густая морозная мгла, сквозь ее волны огни встречных машин проплывали, как светящиеся рыбы, и как рыбы скользили мимо дрожащие тени людей, будто шли мы по дну океана. На Каменном мосту при ветре калоши Бори-са Дмитриевича замерзли, не сгибались и, отде-ляясь от ботинок, на каждом шагу зловеще стучали ледяшками о мостовую. У меня ноги начали неметь, но калоши передо мной про-должали мерно стучать, и я не решалась поки-нуть малодушно своего спутника. Недавно еще я удивлялась этому новому дому, выросшему напротив Третьяковской гале-реи, не зная, что это дом писателей и что я туда скоро попаду. Но сейчас ни дом, ни нарядный лифт, ни стильная "павловская" передняя, ни голубой кабинет со старинной мебелью красно-го дерева не производили на меня впечатления: я сидела напротив хозяина еле сдерживая лязг зубов от озноба. Колени мои прыгали под сто-лом. Автор "Жень-шеня" откинул назад седую кудрявую голову и, коренастый, на редкость моложавый для своих лет, выражал уверен-ность в себе и пренебрежение. Рядом сидел Разумник Васильевич, измученный человек, но сохранивший, несмотря на все свои жизненные катастрофы, необычайный апломб: иметь при нем свое мнение решался, как я увидела после, один только Михаил Михайлович. Впрочем, он оказался в существе своем добряком, отмечен-ным двумя основными качествами (или слабо-стями): всезнанием и принципиальностью. Из-под черной профессорской шапочки на лысой голове был неподвижно направлен на меня ог-ромный сизый нос, а косые близорукие глаза меня холодно изучали: я приглашалась ему в помощь. Я сидела под белой венецианской люстрой, кружевной, как невеста, и знала, что в ее свете на мне рассматривают каждый волос, каждое пятно. Сердце мое защемило: я поняла, что надежды мои были впустую, я попала в чужое место (не забудьте, читатель, какое время пере-живали мы тогда на нашей "сталинской" ро-дине) . -- Вот с чем вам придется работать,-- ска-зал Пришвин, выдвигая огромный ящик секре-тера, набитого тетрадями.-- Это документы моей жизни, и вы первая их прочтете. -- Но как же вы можете их доверить незна-комому человеку? -- вырвалось у меня. При-швин смотрел на меня выжидательно. А ме-ня уже захлестнуло, и поздно было остано-виться.-- Надо же для такого дела стать дру-зьями, если приниматься за него,-- сказала я, бросаясь в холодную воду и сознавая, что гибну. -- Будем говорить о деле, а не о дружбе,-- безжалостно отрезал он. После мы пили чай с коньяком, я пила, чтоб согреться, но не согревалась, не пьянела, и озноб не проходил. Я рассказала неосторожно о своей встрече с поэтом Клюевым в Сибири. -- Ничего не понимаю в стихах. Настоящая проза может быть куда поэтичней, например, моя, -- вдруг точно с нарезов сорвался При-швин. Тут-то мелькнула мне впервые догадка, что все в нем -- нарочитая рисовка, что под ней совсем иной человек. Но его уже не было видно: мелькнул и исчез, и потому на душе у меня не становилось легче. Я пообещала прийти работать через три дня. В передней, уходя, я спустила чулок и посмот-рела на ноги: они сильно распухли и горели как в огне. Аксюша, девушка в платочке, повя-занном по-монашески, привела меня в свою комнату и дала надеть толстые деревенские шерстяные чулки. Тут, в комнате прислуги, я точно попала, наконец, в свое общество, нашла в себе мгновенно точку опоры, решила, что больше сюда не приду, и от всего сердца расце-ловала Аксюшу. -- Как-то из себя выпрыгивает,-- сказал после нашего ухода Пришвин,-- с места в карь-ер дружбу предлагает... -- И Клюева знает, и в Сибири была... Надо бы вам ее проверить,-- предостерег осторож-ный Разумник Васильевич. -- Мучаешься ты, а все этот Борис Дмитри-евич,-- говорила мне мама, когда я лежала у нее с обмороженными ногами.-- К чему было водить тебя по такому морозу... Ну, как у вас там, вышло? -- Очень мы друг другу не понравились, - ответила я. -- Ну, значит, что-нибудь из этого выйдет, так всегда бывает -- наоборот,-- раздумчиво за-метила мать и вздохнула. Я поняла: она боялась новых разочарований, новой ломки кое-как на-лаживающейся жизни. Запись М. М-ча в день нашей встречи суха, сердце его от меня на замке и глаза меня не замечают. Через неделю он записывает в днев-нике мысль, не отдавая себе отчета, что она -- не его: она высказана была мной, а им лишь бессознательно подхвачена. Запись была следу-ющая: "Подлинная любовь не может быть безответ-ной, и если, все-таки, бывает любовь неудачной, то это бывает от недостатка внимания к тому, кого любишь. Подлинная любовь, прежде всего,бывает внимательной, и от силы вниманья зави-сит сближение". Лишь при перечтении дневника через два года (в Усолье) М. М. отмечает на полях: "Это сказала мне В. Д. в последнее наше свиданье, но я настолько ее еще не замечал, что слова ее записал как свои". Так начинает прорастать семя будущих от-ношений, живет оно, как и все в- природе, сначала невидимо в земле. Никто о нем не знает. Когда же росток выходит на свет, он оказыва-ется большой любовью. Пройдет еще 14 лет. Каждое 16-е января М. М. будет отмечать новой записью в дневнике, как вехой на общем нашем пути. Запись по-следнего года -- 1953-го: "День нашей встречи с Л.6 ("праздник отмороженной ноги"), за нами осталось 13 лет нашего счастья. И теперь вся моя рассеянная жизнь собралась и заключи-лась в пределах этих лет. Всякое событие, всякое сильное впечатление теперь определя-ется как бегущие сюда потоки". ...Нет, не счастьем надо было бы назвать нашу трудную с Михаилом Михайловичем жизнь. Она похожа была скорее на упорную работу, на какое-то упрямое, непонятное для окружающих строительство. И не росток это зеленый наивно выглядывал из-под земли,-- нет, я ошиблась, сказав так. Это выплывал из тумана Невидимый град нашей общей с детства мечты и становился действительностью, такой, что казалось, можно ощупать рукой его ка-менные стены. "О Китеж, краса незакатная!" -- эта тема в начале века прозвучала в искусстве и создала величайшую русскую оперу: "Сказание о неви-димом граде Китеже". В ней глубинная родная тема всплыла на поверхность, достигла нашего слуха в творении Римского-Корсакова с тем, чтоб снова затонуть. Но она коснулась скромно-го начинающего в те годы писателя в повести "У стен града невидимого" и уже не замолкала для него никогда. В 1937 году, поселяясь среди шумного совре-менного города, он записывает: "Я хочу создать Китеж в Москве". В 1948 году. 6 октября: "Мне снилось, будто мать моя в присутствии Л. спро-сила меня, что я теперь буду писать. -- О невидимом граде,-- ответил я. -- Кто же теперь тебя будет печатать? -- спросила Л. -- Пройдет время,-- ответил я,-- и я сам пройду, и тогда будут печатать. Может быть, еще ты успеешь и поживешь на мою книжку... Мать смотрела на меня внимательно, вдум-чиво" 6. Мы готовились встретить шестнадцатое ян-варя 1954 года, но в этот день на рассвете Михаил Михайлович скончался. Один и тот же день встречи и расставанья, как две стены, замкнувшие круг двух жизней. Эти жизни были истрачены целиком на "без-делье", так может сказать иной,-- да, на поиски смысла... Чтоб найти этот смысл, надо было опереться хотя бы на одного единомысленного друга, встретить его на безнадежно запутанных дорогах жизни. Самым точным было бы сказать (знаю, это прозвучит наивно): эти двое были захвачены жаждой совершенства для себя и для всех, совершенства единственно необходимогои,в то же время,безусловно недосягаемого... И,тем не менее, только идеал совершенства является источником силы, даже у ребенка, когда он лепит пироги из песка и из камешков возводит здания. Это знает каждый, кто хоть издали прикосновенен творчеству. ...Вернемся к прерванному рассказу. Итак, Пришвин условился со мной о работе, а сам занялся подготовкой к выступлению в Ли-тературном музее о Мамине-Сибиряке. Конеч-но, не только из-за Мамина задумал он это выступление, а чтоб спасти отношения с жен-щиной, которые сам же старательно разрушал. Он размышляет о Мамине в самом ему сейчас близком плане -- любви к женщине: "Есть писатели, у которых чувство семьи и дома совершенно бесспорно (Аксаков, Ма-мин). Другие, как Лев Толстой, испытав строи-тельство семьи, ставят в этой области человеку вопрос. Третьи, как Розанов, чувство семьи трансформируют в чувство поэзии. Четвертые, как Лермонтов, Гоголь,-- являются демонами его, разрушителями. И, наконец (я о себе так думаю),остаются в поисках Марьи Моревны, всегда недоступной невесты". Но как только писатель взялся за перо, чтоб набросать конспект выступления, на бумагу выливается поток мыслей, перехлестывающий чувство к женщине. Он мыслит уже как бы из самого сердца современности. Эта современность -- террор сталинского режима внутри страны, а извне -- угроза мировой войны. Что может спасти Родину? Только любовь к отечеству -- патриотизм. И Пришвин, начав о любви к женщине, незаметно для себя говорит уже о любви к Родине, к России. Размышления о Мамине вытекают из только что приведенного нами разговора Пришвина с "пораженцем" Разумником Васильевичем. Пришвин ставит в нем тему о строительстве жизни в настоящем -- о "доме жизни" взамен недоступной мечты. Назревает тема будущей поэмы "Фацелия", причем это будет не только Муза его личного очага, но и душа его Роди-ны -- России. Дом жизни -- Родина -- должен расти из настоящего, как бы тяжело оно нами ни пере-живалось. Всякие новые "революции" есть только новые "претензии на трон" и ведут к разруше-нию жизни. "Тогда, до революции, интеллигенция смот-рела в сторону разрушения, а не утверждения своей родины. Революционеры все это хорошее (любовь к отечеству) откладывали на будущее. Казалось, жизнь впереди, за перевалом. Мамин же чувствовал органический строй русской жизни, от которого уходили и к которому воз-вращаются теперь ее блудные дети (интелли-генты). Теперь дальше идти некуда, и лучшее разовьется из того, что есть, что под ногами, и вырастет из-под ног, как трава. Не надо гоняться за Александром Невским или выкапывать "Слово о полку Игореве". До-статочно развернуть любую книгу Мамина, понять -- и родина будет открыта. Современники не поняли Мамина по-тому, что в любой его книге культура Отца -- Патриотизм. Каждый из нас в лице своем гений, един-ственный в своем роде: один раз пришел и в том же лице никогда не придет. В лице своем каж-дый гений, но трудно добиться, чтобы люди лицо это узнали. Да и как его узнать, если не было еще на свете такого лица? И вот почему критики, если появляется на свет оригиналь-ный писатель, прежде всего стараются найти его родство с каким-нибудь другим, похожим на него писателем. Бывает удачное сравнение, бы-вает и совсем нехорошо... Более неудачного определения Мамина как русского Золя я не знаю... Мне грозит лицо Тургенева, Чехова. Почему же у нас не узнали Мамина в лицо? Я отвечу: потому не узнали, что смотрели в сторону разрушения, а не утверждения Ро-дины". В эти дни я лежу у мамы с обмороженными ногами и для Пришвина не существую. Он в эти дни продолжает борьбу со своей влюбленно-стью. Он наконец находит орудие для борьбы: это орудие -- бескорыстие. "18 января. Победа будет, я знаю, что для этого на-до. Для этого надо вперед исключить себя из обла-дания благами этой победы: я не для себя побеж-даю. Голодный повар -- как это может быть? А вот бывает же: поэт похож на голодного повара; он, создаю-щий из жизни обед для других, сам остается голодным. И что ужасно -- как будто в отношении писателя так и должно быть: сытым писателя так же трудно предста-вить, как голодным повара. 20 января. "Поповна" в тот мороз отморозила себе ноги и не пришла на работу. Вот не везет мне с дневни-ками! Не утопить ли их в Москве-реке? Не надо закры-вать глаза, что и Поповна, и мое выступление о Мамине, к которому готовлюсь, относится к неизбежным ма-неврам романа. Самое близкое повествование Мамина мне -- это "Черты из жизни Пепко", где описывается "дурь" юности, и как она проходит, и как показывается дно жизни, похожее на дно мелкой городской речки: среди камешков лежит чайник без носика, эмалированная кастрюля с дырочкой и всякая дрянь. Когда показывается -- является оторопь от такой жизни, и мучительная "дурь" становится так хороша, и хочется вернуть ее себе. Делаются серьезные усилия, и "дурь" становится действующей силой, поэзией пи-сательства. "Пепко" есть свидетельство, что Мамин -- настоя-щий поэт, независимый от внешних условий. 21 января. Не верь, что свободен от ненужно-го чувства, если даже обнажится дно души: это времен-ное, а душа снова наполнится. Сегодня впервые только начало показываться равнодушие -- и вот это начало есть начало конца и начало обычной сво-боды. Только вижу по этому примеру, как же мало взял я

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору