Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Драма
      Ремарк Эрих-Мария.. Тени в раю -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  -
комнате с мольбертами продолжалась еще около получаса, после чего Силверс вызволил меня из заточения на этом складе ценностей. - Картину Дега вешать назад не будем, - сказал он. - Утром вы доставите ее господину Куперу. - Поздравляю. Он состроил гримасу. - Чего только не приходится выдумывать. А ведь через два года, когда произведения искусства поднимутся в цене, этот человек станет потихоньку злорадствовать. Я повторил вопрос Купера: - Зачем же тогда вы действительно продаете? - Потому что не могу отказаться от этого. Я по натуре игрок. Кроме того, мне надо зарабатывать. Впрочем, сегодняшняя выдумка с привинченной пробкой была неплоха. Вы делаете успехи. - Не значит ли это, что я заслуживаю прибавки? [144] Силверс прищурил глаза. - Успехи вы делаете слишком быстро. Не забывайте, что у меня вы бесплатно проходите обучение, которому мог бы позавидовать любой директор музея. Вечером я отправился к Бетти Штейн, чтобы поблагодарить за одолженные деньги. Я застал Бетти с заплаканными глазами, в очень подавленном состоянии. У нее собралось несколько знакомых, которые, по-видимому, ее утешали. - Если я не вовремя, то могу зайти и завтра, - сказал я. - Я хотел поблагодарить вас. - За что? - Бетти растерянно посмотрела на меня. - За деньги, которые я вручил адвокату, - сказал я. - Мне продлили вид на жительство. Так что я еще какое-то время могу оставаться здесь. Она расплакалась. - Что случилось? - спросил я актера Рабиновича, который держал Бетти за руку, нашептывая ей какие-то слова. - Вы не слышали? Моллер умер. Позавчера. Рабинович сделал знак, чтобы я прекратил расспросы. Он усадил Бетти на софу и вернулся ко мне. В кино он играл отпетых нацистов, а в обыденной жизни отличался кротким нравом. - Повесился, - сказал он. - У себя в комнате. Его нашел Липшюц. Смерть наступила, вероятно, день или два назад. Висел на люстре. Все лампочки в комнате горели и люстра тоже. Возможно, он не хотел умирать в темноте. Наверное, повесился ночью. Я собрался уходить. - Побудьте с нами, - сказал Рабинович. - Чем больше народу сейчас около Бетти, тем ей легче. Она не может быть одна. Воздух в комнате был спертый и душный. Бетти не желала открывать окна. Из-за какого-то загадочного атавистического суеверия она считала, что покойнику будет нанесена обида, если скорбь растворится в свежем воздухе. Много лет назад я слышал, что если в доме покойник, окна открывают, чтобы освобо[145] дить витающую в комнате душу, но никогда не слышал, чтобы их закрывали, дабы удержать скорбь. - Я глупая корова! - воскликнула Бетти и громко высморкалась. - Надо же взять себя в руки. - Она поднялась. - Сейчас я сварю вам кофе. Или вы хотите чего-нибудь еще? - Нет, Бетти, ничего не надо, право. - Нет. Я сварю вам кофе. Шурша помятым платьем, она вышла на кухню. - Причина известна? - спросил я Рабиновича. - Разве нужна причина? Я вспомнил теорию Кана о цезурах в жизни и о том, что людей, оторванных от родины, везде подкарауливает опасность. - Нет, - ответил я. - Нельзя сказать, чтобы он был нищим. И больным он тоже не был. Липшюц видел его недели две назад. - Он работал? - Писал. Но не сумел ничего опубликовать. За несколько лет ему не удалось напечатать ни строчки, - сказал Липшюц. - Такова участь многих. Но дело, наверное, не только в этом? После него что-нибудь осталось? - Ничего. Он висел на люстре, посиневший, с распухшим, высунутым языком, и по его открытым глазам ползали мухи. На него было страшно смотреть. В такую жару все происходит очень быстро. Глаза... - Липшюц содрогнулся. - Самое ужасное, что Бетти хочет взглянуть на него еще раз. - Где он сейчас? - В заведении, которое называется похоронным бюро. Вам уже приходилось бывать в подобных местах? Лучше избегайте их. Американцы - юная нация, они не признают смерти. Покойников гримируют под спящих. Многих бальзамируют. - Если его загримировать... - сказал я. - Мы тоже об этом думали, но тут ничто не поможет. Едва ли найдется столько грима, да к тому же это будет слишком дорого. Смерть в Америке - очень дорогая штука. [146] - Не только в Америке, - бросил Рабинович. - Но не в Германии, - заметил я. - В Америке это очень дорого. Мы подыскали похоронную контору подешевле. И все же это обойдется самое меньшее в несколько сот долларов. - Если бы они у Моллера были, он, возможно, еще бы жил, - сказал Липшюц. - Возможно. Я заметил, что в фотографиях, висевших у Бетти в комнате, появился пробел: снимка Моллера уже не было среди живых. Его портрет висел на другой стене, еще не в черной рамке, как другие портреты, но Бетти уже прикрепила к старой золотой рамке кусок черного тюля. Моллер, улыбаясь, смотрел с фотографии пятнадцатилетней давности. Его смерть никак не укладывалась у меня в голове, и этот черный тюль... Бетти вошла с подносом, на котором стояли чашки, и стала разливать кофе из расписанного цветами кофейника. - Вот сахар и сливки, - сказала она. Все принялись за кофе, и я тоже. - Похороны завтра, - сказала она. - Вы придете? - Если смогу. Мне уже сегодня пришлось отпроситься на несколько часов. - Все его знакомые должны прийти! - воскликнула Бетти взволнованно. - Завтра в половине первого. Время специально выбрано, чтобы все могли быть. - Хорошо. Я приду. Где это? Липшюц сказал: - Похоронное бюро Эшера на Четырнадцатой улице. - А где его похоронят? - спросил Рабинович. - Хоронить не будут. Его кремируют. Кремация дешевле. - Что? - Кремируют. - Кремируют, - машинально повторил я. - Да. Об этом позаботится похоронное бюро. Бетти подошла к нам поближе. - Он лежит там один, среди совершенно чужих людей, - пожаловалась она. - Если бы гроб стоял у нас здесь, среди друзей, ну хотя бы до похорон... - Она [147] повернулась ко мне: - Вы о чем-то хотели спросить? Кто вам ссудил деньги? Фрислендер. - Фрислендер? - Ну конечно, а кто еще? Но завтра вы обязательно придете? - Непременно, - ответил я. Что можно было еще сказать?.. Рабинович проводил меня до двери. - Мы должны удержать Бетти, - прошептал он. - Ей нельзя видеть Моллера. Я хотел сказать - то, что от него осталось: ведь из-за самоубийства труп был подвергнут вскрытию. Бетти не имеет об этом понятия. Вы же знаете, она привыкла любыми средствами добиваться своего. К счастью, Липшюц бросил ей в кофе таблетку снотворного. Она ничего не заметила. Ей ведь уже пытались дать успокоительные пилюли, но она отказывается от лекарства, считая, что это предательство по отношению к Моллеру. Точно так же, как открыть окно. И все мы постараемся положить ей еще одну таблетку в еду. Самое трудное будет завтра утром, но необходимо удержать ее дома. Так вы придете? - Да. В похоронное бюро. А оттуда тело доставят в крематорий? Рабинович кивнул. - Крематорий там же? - спросил я. - При похоронном бюро? - Не думаю. - Что вы там так долго обсуждаете? - крикнула Бетти из комнаты. - Она что-то заподозрила, - шепнул Рабинович. - Доброй ночи. - Доброй ночи. По полутемному коридору, на стенах которого висели фотографии "Романского кафе" в Берлине, он вернулся в душную комнату. XIII В эту ночь я плохо спал и рано вышел из гостиницы - слишком рано, чтобы идти к Силверсу. До музея Метрополитен я добирался на автобусе - проехал по Пя[148] той авеню до угла Восемьдесят третьей улицы. Музей еще был закрыт. Я прошел по Сентрал-парку позади музея до памятника Шекспиру, затем вдоль озера - до памятника Шиллеру, которого сперва я даже не узнал. Вероятно, его воздвиг какой-нибудь американский немец много десятилетий тому назад. Между тем открыли музей. Я был в нем не первый раз. Здесь все напоминало о времени, проведенном мною в Брюссельском музее, и, как ни странно, больше всего тишиною в залах. Безграничная мучительная скука первых месяцев, монотонная напряженность и непреходящий страх первых дней, страх быть обнаруженным, лишь постепенно переходивший в своего рода фаталистическую привычку, - все это под конец ушло куда-то, скрылось за горизонтом. Осталась лишь эта зловещая тишина, полная оторванность, жизнь как бы в штилевом ядре, окруженном бурными вихрями торнадо, - там же, где я был, царило безветрие, там не полоскался, не шевелился ни один парус. В первый раз придя в музей, я боялся, что во мне всколыхнется что-то более сильное, однако теперь я знал, что Метрополитен лишь снова погружает меня в ту же защитную тишину. Ничто во мне не дрогнуло, пока я медленно бродил по залам. Мир и тишина исходили даже от самых бурных батальных композиций на стенах - в них было что-то странно метафизическое, трансцендентное, потустороннее, какая-то поразительная умиротворенность оттого, что прошлое безвозвратно кануло в небытие, умиротворенность и тишина, какую имел в виду пророк, говоря, что Бог являет себя не в буре, а в тишине; эта всеобъемлющая тишина оставляла на своих местах, не давая войне взорвать этот мир, - мне казалось даже, что она защищает и меня самого. Здесь, в этих залах, у меня родилось безгранично чистое ощущение жизни, которое индийцы называют "самадхи", когда возникает иллюзия, будто жизнь вечна и мы вечно пребудем в ней, если только нам удастся сбросить змеиную кожу собственного "я" и постигнуть, что смерть - всего лишь "аватара", превращение. Подобная иллюзия возникла у меня перед картиной Эль Греко, изобра[149] жающей Толедо - мрачный и возвышенный пейзаж; она висела рядом с большим полотном - портретом Великого Инквизитора, этого благообразного прообраза гестаповца и всех палачей мира. Я не знал, существует ли между ними взаимосвязь, и вдруг в мгновенном озарении понял: ничто не связано друг с другом и все взаимосвязано, и эта всеобщая взаимосвязь - своего рода извечный человеческий посох в земном странствии, один конец которого - ложь, другой - непостижимая истина. Но чем является непостижимая истина? Непостижимой ложью? В музее я оказался не случайно. Смерть Моллера задела меня сильнее, чем можно было ожидать. Вначале она как будто не слишком взволновала меня, ибо мне нередко доводилось переживать такое во Франции во время моих скитаний. Ведь и Хаштенеер, который по небрежности французской бюрократии беспомощно и бессмысленно прозябал в лагере для интернированных, узнав о приближении немцев, предпочел умереть, лишь бы не попасть в их кровавые руки. Но то была вполне объяснимая слабость в минуту опасности. С Моллером дело обстояло иначе. Человеку удалось спастись, а он не захотел жить, и он был не кем-то посторонним, незнакомцем, нет, - его смерть касалась всех нас. Я хотел и не мог не думать о судьбе Моллера. Мысли о нем преследовали меня, не давая ни минуты покоя. Именно поэтому я и отправился в музей и ходил по залам, переходя от одного полотна к другому, пока не дошел до картины Эль Греко. Пейзаж Толедо произвел на меня сегодня особенно мрачное и безрадостное впечатление. Вероятно, это объяснялось игрою света, а может, моим собственным мрачным настроением. Прежде я ничего не искал в этом пейзаже, сегодня же надеялся найти в нем утешение, но это был самообман: произведения искусства - не сестры милосердия. Кто ищет утешения, должен молиться. Но и это тоже всего лишь самообман. Пейзаж безмолвствовал. Он не говорил ни о вечной, ни о преходящей жизни - он был просто прекрасен и полон внутреннего спокойствия, однако сейчас, когда я искал в нем жизнь, [150] чтобы отогнать мысли о смерти, мне вдруг почудилось в нем нечто загробное, будто я находился по ту сторону Ахерона. Зато огромный портрет Великого Инквизитора светился, как никогда, холодным красным светом, и глаза его следили за тобой, куда бы ты ни шел, словно он вдруг, спустя столько веков, пробудился ото сна. Полотно было огромное, оно господствовало надо всем в этом зале. И оно не было мертвым. Оно никогда не умрет. Пытки не прекращаются, страх не проходит. Спастись никому не дано. Мне стало вдруг ясно, что убило Моллера. Впечатление от происшедшего не прошло, оно осталось. Тем не менее во мне таилась надежда, и она обретала все большую силу, заставляя верить в возможность спасения. Я дошел до зала, где экспонировалась китайская бронза. Мне нравилась голубая бронза. Моя любимая яйцевидная чаша стояла в стеклянном шкафу, и я сразу направился к ней. Она была неполированной, в отличие от зеленой безукоризненной бронзы великолепного алтаря эпохи Чжоу, стоявшего посреди зала; его бронзовые фигурки сияли, как нефрит, древность сообщала им шелковистый блеск. Я охотно подержал бы чашу несколько минут в руках, но она была недосягаема в своем стеклянном шкафу, что было вполне разумно, потому что даже невидимые капельки пота с рук могли повредить драгоценный экспонат. Я задержался, пытаясь представить себе, какова она на ощупь. Удивительно, как это меня успокаивало. В высоком, светлом помещении было что-то магическое - именно это так и притягивало меня к антикварньм магазинам на Второй и Третьей авеню. Время здесь останавливалось, - время, которое я так бесполезно тратил только на то, чтобы остаться в живых. Хотя похороны стоили сравнительно недорого, но были обставлены с таким ложным пафосом, что лучше было бы положить тело в ящик из простых досок и на дрогах отвезти на кладбище. Самым отвратительным для меня было ханжество: кругом все и вся в черном, торжественные мины, скорбные лица, горшки с самши[151] том при входе и орган, который - как все отлично знали - был просто-напросто записью на граммофонной пластинке. Когда Бетти, красная, вспотевшая, вся в черных оборках, отчаянно и громко зарыдала, это прозвучало почти как избавление. Я понимал, что я несправедлив. На похоронах трудно избежать пафоса и тайного, глубоко запрятанного удовлетворения оттого, что не ты лежишь в этом ужасном полированном ящике. Это чувство, которое ты ненавидишь, но от которого тем не менее трудно избавиться, все чуть-чуть смещает, преувеличивает и искажает. К тому же мне было не по себе. Мысль о крематории вызывала у меня все большее раздражение. Мне было известно, что у похоронных бюро, естественно, нет собственных крематориев - они есть только в концентрационных лагерях в Германии, - но эта мысль засела у меня в голове и гудела, как неотвязный слепень. Мне тяжело было погружаться в подобные воспоминания, поэтому я решил про себя, что если после панихиды придется ехать еще и на кремацию, как это раньше было принято в Европе, я откажусь. Нет, не откажусь, просто исчезну без всяких объяснений. Говорил Липшюц. Я не слушал его. Меня мутило от духоты и резкого запаха цветов. Я увидел Фрислендера и Рабиновича. Всего пришло человек двадцать или тридцать. Половины из них я не знал, но, судя по внешности, это были в основном писатели и артисты. Двойняшки Коллер тоже присутствовали здесь. Они сидели рядом с Фрислендером и его женой. Кан был один. Кармен сидела на две скамейки впереди него, причем у меня сложилось впечатление, что, пока Липшюц говорил, она попросту спала. Остальное было как обычно на панихидах. Когда на людей обрушивается нечто непостижимое, они пытаются постичь это с помощью молитв, звуков органа и надгробных речей, сдобренных сердобольной обывательской фальшью. Вдруг возле гроба появились четверо мужчин в черных перчатках; они быстро и легко подняли гроб - их сноровка напоминала сноровку палача - и, бесшумно [152] шагая на резиновых подошвах, вынесли его из помещения. Все закончилось неожиданно и быстро. Когда они проходили мимо меня, мне показалось, будто что-то потянуло вверх мой желудок, и, к своему изумлению, я почувствовал, как слезы навернулись мне на глаза. Мы вышли на улицу. Я осмотрелся, но гроба уже не было. Рядом со мной оказался Фрислендер. Я подумал: можно ли в такой момент поблагодарить его за одолженные деньги? - Идемте, - сказал он, - у меня машина. - Куда? - спросил я в панике. - К Бетти. Она подготовила кое-что выпить и поесть. - Мне пора на работу. - Сейчас ведь обеденное время. И вы можете побыть совсем недолго. Только чтоб Бетти видела, что вы пришли. Она принимает это очень близко к сердцу. И так - всякий раз. Вы же знаете, какая она. Пойдемте. Вместе с нами поехали Рабинович, двойняшки Коллер, Кан и Кармен. - Это была единственная возможность убедить ее не прощаться с Моллером, - заметил Рабинович. - Мы сказали, что после панихиды все придут к ней. Это была идея Мейера. Подействовало. Она гордится своей славой хорошей хозяйки, и это победило в ней все прочие соображения. Она встала в шесть утра, чтобы все сделать. Мы ей посоветовали приготовить салаты и холодные закуски: в жару это лучше всего. К тому же приготовление их займет у нее больше времени. Она хлопотала до часу. Слава Богу! О Господи, как там сейчас выглядит Моллер в такую жару. Бетти вышла нам навстречу. Двойняшки Коллер сразу же отправились с ней на кухню. Стол уже был накрыт. Все эти хлопоты трогали и бередили душу. - В старину это называлось тризной, - заметил Рабинович. - Впрочем, сей древний обычай... Увлекшись, он разразился длинной тирадой о возникновении этого обычая на заре человечества. "Вот ведь дотошный!" - подумал я, не слишком внимательно прислушиваясь к его словам и выискивая [153] способ незаметно уйти. Появились двойняшки Коллер с блюдами - сардины в масле, куриная печенка и тунец под майонезом. Всем раздали тарелки. Я заметил, как Мейер-второй, иногда бывавший у Бетти, ущипнул одну из сестер за весьма соблазнительный зад. Итак, жизнь продолжается. Она может быть страшной или прекрасной в зависимости от того, как на нее смотреть! Проще было считать ее прекрасной. Всю вторую половину дня я выслушивал наставления Силверса. Он разучивал со мной очередной трюк: я должен был говорить покупателю, что картины нет, хотя на самом деле она находилась у Силверса в кабинете. Мне надлежало говорить, что картина сейчас у одного из Рокфеллеров, Фордов или Меллонов. - Вы представить себе не можете, как это действует на клиента, - наставлял меня Силверс. - Снобизм и зависть - неоценимые союзники антиквара. Если картина хоть раз выставлялась в Лувре или в музее Метрополитен, ценность ее значительно возрастает. Обывателям, покупающим произведения искусства, достаточно знать, что картиной интересуется какой-нибудь миллионер, чтобы она поднялась в цене. - Даже тем, которые действительно любят картины? - Вы хотите сказать - настоящим коллекционерам? Они мало-помалу вымирают. Теперь произведения искусства собирают, чтобы вкладывать деньги или хвастаться ими. - А раньше было не так? Силверс посмотрел на меня с иронией. - В спокойные времена дело обстоит иначе: тогда истинное понимание искусства может формироваться постепенно, в течение жизни одного-двух поколений. После каждой войны происходит перераспределение собственности: одни разоряются, другие обогащаются. Старые коллекции идут с молотка. Нувориши становятся коллекционерами. Отнюдь не из неутолимой любви к искусству. Почему у спекулянта землей или фабриканта оружия вдруг появляется такая любовь? Она обнаруживается лишь после первых миллионов. Глав[154] ным образом потому, что жена теряет покой, если у них нет ни одной карт

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору