Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
знаю, - сказал я с удивлением. - Наверное, нет. Почему ты
спрашиваешь?
Она внимательно взглянула на меня.
- Мне показалось, что несколько недель назад это было тебе безразлично.
[230]
- Думаешь? Может быть. У меня нет чувства юмора. Наверняка все дело в
этом.
- Чувства юмора у тебя хватает с избытком. Впрочем, сегодня оно тебе,
возможно, изменило.
- Кто в силах сохранить чувство юмора при такой жарище?
- Фрезер, - тут же ответила Наташа. - В любую погоду юмор бьет в нем
ключом, даже в зной.
Множество мыслей разом пронеслось у меня в голове, но я не сказал того,
что хотел сказать. Вместо этого я спокойно заметил:
- Он мне очень понравился. Да, ты права, юмор бьет в нем ключом. В тот
вечер он был очень занимательным собеседником.
- Дай мне еще полрюмки, - сказала Наташа, смеясь и поглядывая на меня.
Я молча налил ей полрюмки.
Она встала, погладила меня и спросила:
- Куда же ты предлагаешь идти?
- Я не могу затащить тебя к себе в номер, здесь слишком много народа.
- Затащи меня в какой-нибудь прохладный ресторан.
- Хорошо. Но не к рыбам в "Морской царь". В маленький французский
ресторанчик на Третьей авеню. В бистро.
- Там дорого?
- Не для человека, у которого в кармане двести пятьдесят долларов. Каким
бы путем они ему ни достались, - в подарок или не в подарок.
Глаза у Наташи стали ласковые.
- Правильно, darling, - сказала она. - К черту мораль!
Я кивнул. У меня было такое чувство, словно я едва избежал множества
разных опасностей.
Когда мы выходили из ресторана, уже сверкали молнии. Порывы ветра
вздымали пыль и клочки бумаги.
- Началось, - сказал я. - Надо поскорее поймать такси! [231]
- Зачем? В такси воняет потом. Давай лучше пойдем пешком.
- Хлынет дождь. А ты без плаща и без зонтика. Будет ливень.
- Тем лучше. Сегодня вечером я как раз собиралась мыть голову.
- Ты промокнешь до нитки, Наташа.
- На мне нейлоновое платье. Его и гладить не придется. В ресторане было
даже чересчур прохладно. Пойдем! А в случае чего спрячемся в каком-нибудь
подъезде. Ну и ветер! Прямо сбивает с ног. И будоражит кровь!
Мы жались поближе к стенам домов. Молнии сверкали теперь над небоскребами
беспрерывно: казалось, они возникают в густой сети труб и кабелей под
землей. А потом полил дождь; большие темные капли падали на асфальт; сперва
мы увидели дождь, а уже потом ощутили его.
Наташа подставила лицо под дождь. Рот у нее был приоткрыт, глаза
зажмурены.
- Держи меня крепко! - крикнула она.
Ветер усилился, за секунду улица опустела. Только в подъездах жались
люди, да время от времени кто-нибудь, согнувшись, быстро пробегал вдоль
домов, влажно заблестевших под серебристой пеленой дождя. Дождь барабанил по
асфальту, и улица превратилась в темную, бурлящую неглубокую реку, в которую
градом сыпались прозрачные копья и стрелы.
- О Боже! - воскликнула вдруг Наташа. - Ты же в новом костюме.
- Поздно заметила, - сказал я.
- Я думала только о себе. А на мне ничего такого нет. - Наташа подняла
платье почти до бедер, мелькнули короткие белые трусики. Чулок на ней не
было, а в ее белые лаковые босоножки на высоких каблуках ручьями лилась
вода. - Ты - совсем другое дело. Что будет с твоим новым костюмом? Ведь за
него даже не все деньги внесены.
- Слишком поздно, - повторил я. - Кроме того, я его высушу и выглажу.
Кстати, деньги за него уже все внесены. И мы можем и впредь неумеренно
востор [232] гаться разбушевавшимися стихиями! К черту костюм! Давай
выкупаемся в фонтане перед отелем "Плаза". Наташа засмеялась и втолкнула
меня в подъезд.
- Спасем хотя бы подкладку и конский волос. Их ведь не выгладишь. Да и
ливень не такая уж невидаль, не то что новый костюм. А восторгаться можно
также под крышей в парадном. Смотри, как сверкает! Стало совсем холодно.
Какой ветер!
"Наташа умеет быть практичной и в то же время легкомысленной", - думал я,
целуя ее теплое маленькое личико. Мы оказались между витринами двух
магазинов: в одном были выставлены корсеты для пожилых полных дам, другая
была витриной зоомагазина. На полках от самого низа до верха стояли
подсвеченные аквариумы с зеленоватой, как бы шелковистой водой, в которой
плавали яркие рыбки. Когда-то я сам разводил рыбок и узнал теперь некоторые
породы. Удивительное чувство: как будто передо мной в мерцающем свете
возникло собственное детство; казалось, оно беззвучно появилось из какого-то
другого нездешнего и все же знакомого мне мира, окруженное зигзагами молний,
но недоступное им; там все осталось таким, как было; словно добрый волшебник
не дал вещам ни состариться, ни разрушиться, ни запачкаться в крови.
Я держал Наташу в объятиях, ощущал теплоту ее тела, и в то же время
какая-то часть моего "я" была далеко-далеко; там, в этом далеке, "я"
склонился над заброшенным фонтаном, который уже давно не бил, и слушал о
прошлом, очень далеком и потому особенно пленительном. Дни у ручья в лесу, у
маленького озера, над которым повисли трепещущие стрекозы, вечера в садах,
густо заросших сиренью, - все это стремительно и беззвучно проносилось перед
моим взором, будто в немом кино.
- Что ты скажешь, если у меня будет такой зад? - спросила Наташа.
Я обернулся. Она разглядывала витрину с корсетами. На черный манекен,
каким обычно пользуются портнихи, был напялен панцирь, который был бы впору
даже Валькирии. [233]
- У тебя прелестный зад, - сказал я. - И тебе никогда не придется
надевать корсет. Хотя ты и не такая тощая жирафа, как большинство нынешних
девиц.
- Ну и хорошо. Дождь почти перестал. Еле-еле капает. Пошли.
Я подумал, что нет ничего более удручающего, чем возвращаться в прошлое,
и бросил прощальный взгляд на аквариумы.
- Смотри-ка, обезьяны! - воскликнула вдруг Наташа, глядя в ту же витрину,
где на заднем плане стояла большая клетка с обрубком дерева. В клетке
кувыркались две длиннохвостые беспокойные обезьяны. - Настоящие эмигранты! В
клетке! До этого вас еще не довели!
- Разве? - спросил я.
Наташа взглянула на меня.
- Я же ничего о тебе не знаю, - сказала она. - И не хочу ничего знать. У
каждого свои проблемы, своя история, и посвящать в них другого, по-моему,
просто скучно. Скучно до одури. - Она еще раз посмотрела на корсет для
Брунгильды. - Как быстро летит время! Скоро эта броня будет мне впору. И я
запишусь в какой-нибудь дамский клуб! Иногда я просыпаюсь в холодном поту. А
ты?
- Я тоже.
- Правда? По тебе этого не видно.
- И по тебе не видно, Наташа.
- Давай же возьмем от жизни как можно больше!
- Мы так и делаем.
- Недостаточно! - Она крепко прижалась ко мне, и я ощутил ее всю с головы
до ног. Платье у нее стало как купальный костюм. Волосы свисали мокрыми
прядями, лицо побледнело.
- Через несколько дней у меня будет другая квартира, - пробормотала она.
- Тогда ты сможешь приходить ко мне, и нам не придется околачиваться в
гостиницах и ресторанах. - Наташа засмеялась. - И в квартире будет
кондиционер.
- Ты переезжаешь на новую квартиру?
- Нет. Это - квартира моих друзей. [234]
- Фрезера? - спросил я, и тысячи неприятных догадок пронеслись у меня в
мозгу.
- Нет, не Фрезера. - Наташа опять засмеялась. - Никогда не стану больше
делать из тебя сутенера. Если это не будет необходимо для нашего
благополучия.
- Я и так уже стал сутенером, - сказал я. - Мне приходится плясать на
канате морали в свинцовых сапогах. Не мудрено, что я часто падаю. Быть
порядочным эмигрантом - трудное занятие.
- Будь в таком случае непорядочным, - сказала Наташа и пошла впереди
меня.
Похолодало. Между облаками кое-где уже проглядывали звезды. От света фар
на мокром асфальте загорались блики, и казалось, машины мчатся по черному
льду.
- У тебя очень причудливый вид, - сказал я Наташе. - Идя с тобою, можно
вообразить себя человеком будущего, который возвращается с пляжа с
марсианкой. Почему модельеры не придумали до сих пор такие облегающие
платья?
- Они их уже придумали, - сказала Наташа. - Ты их только не видел.
Подожди, может, попадешь на бал в залах "Сосайете".
- Я в них как раз нахожусь, - сказал я, втолкнув Наташу в темное
парадное. От нее пахло дождем, вином и чесноком.
Когда мы дошли до ее дома, дождь совсем перестал. Весь обратный путь я
проделал пешком. Около меня то и дело останавливались такси, предлагая
подвезти. А еще час назад не было ни одной машины. Я упивался прохладным
воздухом, как вином, и вспоминал минувший день. Я чувствовал, что где-то
притаилась опасность. Она не угрожала мне со стороны, она была во мне. Я
боялся, что ненароком переступил какую-то таинственную грань и очутился на
чужой территории, которой управляли силы, неподвластные мне. Особых причин
для тревоги пока не было. И все же я по собственной воле попал в запутанный
мир, где существовали совсем иные ценности, неведомые мне. Многое, что еще
недавно казалось мне безразличным, приобрело вдруг цену. Раньше я считал
себя чужаком, а теперь был им только от[235] части. "Что со мной случилось?
- спрашивал я себя. - Ведь я не влюблен". Впрочем, я знал, что и чужак может
влюбиться и даже не в очень подходящий объект, влюбиться только потому, что
ему необходимо любить, и не так уж это важно, на кого излить свои чувства.
Но знал я также, что на этом пути меня подстерегают опасности: внезапно я
мог оказаться в ловушке и потерять ориентировку.
XIX
- На завтра Бетти назначили операцию, - сказал мне Кан по телефону. - Она
очень боится. Не зайдете ли вы к ней?
- Обязательно. Что у нее?
- Точно не известно. Ее смотрели Грефенгейм и Равик. Только операция
покажет, какая у Бетти опухоль: доброкачественная или нет.
- Боже мой! - сказал я.
- Равик будет за ней наблюдать. Он теперь ассистент в больнице
Маунт-синай.
- Он будет ее оперировать?
- Нет. Только присутствовать при операции. Не знаю, разрешено ли ему уже
оперировать самостоятельно. Когда вы пойдете к Бетти?
- В шесть. Освобожусь и пойду. Что нового с Гиршем?
Я у него был. Все в порядке. Грефенгейм уже получил деньги. Всучить ему
эти деньги было труднее, чем выцарапать их у Гирша. Иметь дело с честными
людьми - наказание Божье. С жуликами ты по крайней мере знаешь, как себя
вести.
- Вы тоже пойдете к Бетти?
- Я только оттуда. До этого я целый час сражался с Грефенгеймом. Думаю,
он вернул бы Гиршу деньги, если бы я не пригрозил, что пошлю их в Берлин в
организацию "Сила через радость". Он, видите ли, не желал брать собственные
деньги из рук подлеца! И при этом он голодает. Пойдите к Бетти. Я не могу
пойти к ней опять. Она и так напугана. И ей покажется подозрительным, если я
навещу ее во второй раз. Она еще [236] пуще испугается. Пойдите к Бетти,
поболтайте с пей по-немецки. Она утверждает, что когда человек болен, ему
уже незачем говорить по-английски.
Я отправился к Бетти. День выдался теплый и пасмурный, и небо было
светло-пепельным. Бетти лежала в постели в ярко-розовом халате; очевидно,
фабрикант из Бруклина считал, что в его халатах будут щеголять мандарины.
- Вы пришли в самый раз, на мою прощальную трапезу, - закричала Бетти, -
завтра меня отправят под нож.
- Что ты говоришь, Бетти, - возмутился Грефенгейм. - Завтра тебя
обследуют в больнице. Обычная процедура. И совершают ее из чистой
предосторожности.
- Нож это нож! - возразила Бетти с наигранной, слишком нарочитой
веселостью. - Неважно, что тебе отрежут - ногти или голову.
Я огляделся вокруг. У Бетти было человек десять гостей. Большинство -
знакомые. Равик тоже пришел. Он сидел у окна и не отрываясь глядел на улицу.
В комнате было очень душно, тем не менее окна были закрыты. Бетти боялась,
что при открытых окнах будет еще жарче. На этажерке жужжал вентилятор,
похожий на большую усталую муху. Дверь в соседнюю комнату стояла открытой.
Сестры-близнецы Коллер внесли кофе и яблочный пирог; в первую минуту я их не
узнал. Они стали блондинками. Их щебетанье разом заполнило всю комнату;
сестры напоминали ласточек. Двигались они проворно, как белки. Двойняшки
были в коротких юбках и в бумажных джемперах в косую полоску с короткими
рукавами.
- Очень аппетитно. Не правда ли? - спросил Танненбаум.
Я не сразу понял, что он имел в виду, яблочный пирог или девушек. Он имел
в виду девушек.
- Очень, - согласился я. - Дух захватывает при мысли о том, что можно
завести роман с близнецами, особенно с такими похожими.
- Да. Двойная гарантия, - сказал Танненбаум, разрезая кусок пирога. -
Если одна из сестер умрет, можно жениться на второй. Редкий случай. [237]
- Какие у вас мрачные мысли.
Я взглянул на Бетти, но она нас не слышала. По ее просьбе двойняшки
принесли в спальню гравюры на меди с изображением Берлина, которые обычно
висели в большой комнате; теперь они поставили гравюры на тумбочки по обе
стороны кровати.
- Я вовсе не думал, что на близнецах можно дважды жениться, - сказал я. -
И не подумал так уж сразу о смерти.
Танненбаум покачал головой; его окруженная черной растительностью лысина
смахивала на блестящий зад павиана.
- О чем еще можно думать? Когда ты кого-нибудь любишь, обязательно
думаешь: "Кто-то из нас умрет раньше другого, и тот останется один". Если
человек так не думает, он не любит по-настоящему. В этих мыслях находит свое
выражение великий первобытный страх, правда, в несколько измененном виде.
Благодаря любви примитивный страх перед собственной смертью превращается в
тревогу за другого. И как раз эта сублимация страха делает любовь еще
большей мукой, чем смерть, ибо страх полностью переходит на того, кто
пережил партнера. - Танненбаум слизнул с пальцев сахарную пудру. - А
поскольку нас преследует страх и тогда, когда мы живем в одиночестве - ибо и
одиночество - мука! - самое разумное взять в жены близнецов. Тем более таких
красивых, как сестры Коллер.
- Неужели вам все равно, на которой из них жениться? - спросил я. - Вы
ведь не можете их отличить. Придется бросить жребий. Не иначе!
Танненбаум метнул на меня взгляд из-под косматых бровей, нависших над
пенсне.
- Смейтесь, смейтесь над бедным, больным, лысым евреем. Это в вашем духе,
арийское чудовище! Среди нас вы - белая ворона! Когда наши предки уже
достигли вершин культуры, древние германцы в звериных шкурах еще сидели на
деревьях на берегах Рейна и плевали друг в друга.
- Красочная картинка! - сказал я. - Но давайте вернемся к нашим
двойняшкам. Почему бы вам не отбросить комплекс неполноценности и не
ринуться в атаку? [238]
Секунду Танненбаум печально взирал на меня.
- Эти девушки предназначены для кинопродюсеров, - сказал он немного
погодя. - Голливудский товар.
- Вы, кажется, актер.
- Да. Но я играю нацистов, мелких нацистов. И я отнюдь не Тарзан.
- Что касается меня, то я рассматриваю этот вопрос с иной стороны: с
близнецами хорошо жить, а не умирать. Представьте себе, вы разругались с
одной сестрой, на этот случай осталась другая. А если одна сестра сбежит,
опять-таки в запасе вторая. Безусловно, здесь существуют богатейшие
возможности.
Танненбаум посмотрел на меня с отвращением.
- Неужели вы пережили эти последние десять лет только для того, чтобы
говорить пошлости? И неужели вам неизвестно, что сейчас идет величайшая из
войн, какие только знал мир? Странные уроки вы извлекли из кровавых событий.
- Танненбаум, - сказал я. - Вы первый начали разговор об аппетитных
женских задницах. Вы, а не я.
- Я говорил об этом в чисто метафизическом смысле. Говорил, чтобы забыть
о трагических противоречиях этой жизни. А у вас на уме одни гадости. Ведь вы
всего-навсего запоздалый цветок на древе под названием мушмула, описанном в
вашей Эдде, - произнес Танненбаум с грустью.
Одна из двойняшек подошла к нам, держа поднос с новой порцией яблочного
пирога. Танненбаум оживился; он не сводил с меня глаз, и вдруг его будто
осенило:
он показал на кусок пирога. Девушка положила этот кусок ему на тарелку,
и, пока у нее были заняты обе руки, Танненбаум робко шлепнул ее по округлому
заду.
- Что вы делаете, господин Танненбаум, - прошептала девушка. - Не здесь
же! - покачивая бедрами, она скользнула дальше.
- Хорош метафизик! - сказал я. - Запоздалый цветок на иссохшем кактусе
Талмуда.
- Все из-за вас, - заявил сконфуженный и взволнованный Танненбаум. [239]
- Ну разумеется. У немецкого щелкунчика виноватый всегда найдется, лишь
бы не нести самому ответственность.
- Я хотел сказать, что это благодаря вам! По-моему, она ничуть не
обиделась. А как по-вашему?
Танненбаум расцветал на глазах. Вытянул шею и покрылся красно-бурым
румянцем; теперь его лицо напоминало железо, долго мокнувшее под дождем.
- Вы совершили ошибку, господин Танненбаум, - сказал я. - Вам следовало
пометить ее юбку мелом - провести маленькую незаметную черточку. Тогда бы вы
знали, какая из двойняшек приняла ваши пошлые ухаживания. Допустим, что
другой они не по вкусу. Вы повторите свою попытку, а она швырнет вам в
голову поднос с яблочным пирогом и кофейник в придачу! Как видите, обе
сестрицы вносят в данный момент свежий пирог. Вы помните, кто из них угощал
вас только что? Я уже не помню.
- Я... Это была... Нет... - Танненбаум бросил на меня взгляд, исполненный
ненависти, и уставился на двойняшек. Казалось, его слепит солнце. Потом он с
неимоверным трудом выдавил из себя сладенькую улыбку. Танненбаум решил, что
та сестра, к которой он приставал, ответит ему улыбкой. Однако обе девушки
улыбнулись одновременно. Танненбаум выругался сквозь зубы. Покинув его, я
опять подошел к Бетти.
Мне хотелось уйти. Эта смесь слащавой сентиментальности и неподдельного
страха была просто невыносима. Меня от нее мутило. Я ненавидел эту
неистребимую эмигрантскую тоску, эту фальшивую ностальгию, которая, даже
превратившись в ненависть и отвращение, всегда находила себе лазейки и
возникала снова. На своем веку я слишком много наслушался разговоров,
которые начинались сакраментальной фразой "не все немцы такие" и кончались
болтовней на тему о старых и добрых временах в Германии до прихода нацистов.
Я хорошо понимал Бетти, понимал ее нежное и наивное сердце, любил ее и все
же не мог здесь оставаться. Глаза на мокром месте, картинки Берлина, родной
язык, за который она цеплялась в страхе перед [240] завтрашним днем, - все
это трогало меня до слез. Но мне казалось при этом, что я чую запах
покорности и бессильного бунтарства, которое наперед знает, что оно
бессильно, и которое, будучи субъективно честным, сводится всего лишь к
пустым словам и красивым жестам. Я снова ощутил себя узником, хотя нигде не
было колючей проволоки; меня опять окружал этот трупный дух воспоминаний,
эта призрачная и беспредметная ненависть.
Я оглянулся. Я был, наверное, дезертиром - ведь я хотел бежать. Хотел
бежать, несмотря на то, что знал, сколько истинных страданий и невосполнимых
утрат пережили эти люди, - у многих из них близкие исчезли навек. Но, на мой
взгляд, эти утраты были слишком велики, и никто не имел права поминать их
всуе, это только губило душу.
Внезапно я понял, почему мне не терпелось уйти. Я не желал принимать
участия в их бессильном и призрачном бунте, не желал впасть затем в
смирение, ибо ничем ин