Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
старый коричневый
костюм, а рукава рубашки так длинны, что наполовину прикрывали кисти рук,
зато сама рубашка, как я успел заметить, была сшита из отличного шелка.
Без всякого предисловия он застенчиво, но в то же время резко спросил:
- Вы, кажется, были адвокатом?
- Да.
- Хорошим?
- Мне никогда не удалось бы стать первоклассным, - ответил я.
- Почему?
Несмотря на его неуклюжесть, он был из тех людей, кому не хочется
отвечать общими фразами.
- Карьера такого рода, - пояснил я, - требует тебя целиком, без
остатка, а я на это никогда не был способен.
Он кивнул и на секунду поднял глаза. Прежде всего меня удивило, как
молодо он выглядит. В то время ему было около шестидесяти пяти, но его
загорелое лицо почти не было тронуто морщинами, только шея стала шершавой,
как у всех стареющих мужчин. А потом я заметил, что он удивительно красив.
Обе дочери унаследовали от него правильные черты, но в лице Дэвидсона,
тонком и скульптурно-четком, была та идеальная красота, которой не было у
них. Его глаза, совсем не похожие на прозрачные и светлые глаза Маргарет,
горели огнем; они были блестящие, темно-карие, светонепроницаемые, как у
птицы.
Когда он взглянул на меня, его губы тронула легкая усмешка.
- Что ж, это, пожалуй, достойное объяснение, - заметил он и продолжал,
снова уставившись себе в колени: - Говорят, вы знаете дело Собриджа; это
правда?
- Да.
- Вы действительно знаете дело или только видели документы?
- Я присутствовал, когда Собридж впервые был назначен... - попытался
было я объяснить, но Дэвидсон снова чуть заметно усмехнулся.
- Это звучит убедительно. Теперь мне понятно, отчего вы заслужили
репутацию человека, умеющего подбирать кадры. Расскажите мне все по
порядку, так, пожалуй, будет проще всего.
И я рассказал ему все сначала; как Собридж впервые появился в Барфорде
после трехлетнего пребывания в научно-исследовательской лаборатории
Оксфорда; как еще в 1944 году начали подозревать, что он передает сведения
иностранному агенту; как год спустя эти подозрения усилились; рассказал о
допросе, в котором принимал участие мой брат как научный руководитель
Собриджа, о его признании, аресте и суде.
За все время, пока я говорил, Дэвидсон ни разу не пошевелился. Опустив
голову, - я обращался к его седой шевелюре, - он сидел так неподвижно,
будто не слышал меня, и не шелохнулся даже тогда, когда я замолчал.
Наконец он сказал:
- Как комментатор, если Мейнарда Кейнса принять за сто, вы стоите около
семидесяти пяти. Нет, имея в виду сложность материала, даю вам семьдесят
девять. - Столь оригинально оценив мой рассказ, он продолжал: - Но все,
что вы рассказали, меня ни в какой мере не удовлетворит, если я не получу
ответа на три вопроса.
- Что это за вопросы?
- Во-первых, действительно ли этот молодой человек виновен? Меня
интересует не теоретическая сторона дела, я хочу знать: совершал ли он
поступки, в которых его обвиняют?
- У меня на этот счет нет никаких сомнений.
- Почему у вас нет сомнений? Он сознался, я знаю, но мне кажется, за
последние десять лет нам довелось убедиться в одном: в определенных
обстоятельствах почти любой признается в чем угодно.
- У меня не было никаких сомнений задолго до того, как он сознался.
- Вы располагали еще какими-нибудь доказательствами?
Он сурово взглянул на меня, и на лице его отразились тревога и
подозрительность.
- Да.
- Какими?
- Данными разведки. Больше я не имею права вам сказать.
- Это звучит не очень убедительно.
- Послушайте, - начал я, запнулся на его фамилии и наконец произнес
"мистер Дэвидсон", чувствуя себя неловко, как на первом званом обеде,
когда не знаешь, какой вилкой пользоваться. И не потому, что он был старше
меня, и не потому, что он человек либеральных принципов и неодобрительно
относился ко мне; дело было в том, что я любил его дочь, и какое-то
странное атавистическое чувство не позволяло мне, обращаясь к нему,
бесцеремонно называть его просто по фамилии.
Справившись с собой, я объяснил ему, что большинство секретов разведки,
конечно, чепуха, но есть и такие, которые необходимы, - например, методы
получения информации; все правительства, пока вообще существуют
правительства, вынуждены хранить их в тайне, и здесь именно такой случай.
- Не слишком ли это обтекаемое объяснение? - спросил Дэвидсон.
- Так может показаться, - ответил я. - Тем не менее это правда.
- Вы в том уверены?
- Да, - ответил я.
Он опять взглянул на меня. И, как будто успокоившись, сказал:
- Допустим. В таком случае я перейду ко второму вопросу. Почему он
признал себя виновным? Не сделай он этого, вам всем, судя по вашим словам,
пришлось бы несладко...
Я с ним согласился.
- Тогда зачем же он это сделал?
- Я часто задумывался над этим, - сказал я, - но так и не смог понять.
- Мне нужно убедиться, - сказал Остин Дэвидсон, - что во время
следствия он не подвергался ни угрозам, ни принуждению.
И снова меня не возмутили его слова, - они были слишком справедливыми.
Вместо того чтобы отделаться официальной фразой, я мучительно подыскивал
правдивый ответ. Я сказал, что после ареста Собриджа ко мне уже не
поступали сведения из первых рук, но что, по-моему, во время следствия
вряд ли применялись какие-либо бесчестные методы.
- Почему вы так думаете?
- Я видел его потом в тюрьме. И если бы что-либо подобное имело место,
он бы, конечно, рассказал об этом. Ведь он не отрекся от своих убеждений.
Он остался коммунистом. Будь у него основания жаловаться, не думаю, что он
стал бы слишком церемониться с нашими чувствами.
- Это разумно, - согласился Дэвидсон.
Я понял, что он начинает мне верить.
- И последний вопрос, - продолжал он. - Четырнадцать лет тюрьмы кажутся
большинству из нас слишком суровым наказанием. Было ли оказано на суд
какое-либо давление со стороны правительства или должностных лиц с целью
сделать процесс показательным в назидание другим?
- Об этом, - ответил я, - мне известно не более, чем вам.
- Хотелось бы услышать ваше мнение.
- Я был бы крайне удивлен, если бы имели место какие-либо прямые
указания, - ответил я. - Единственное всему объяснение - это то, что
судьи, как и другие люди, не свободны от влияния общественного мнения.
Все еще не двигаясь. Дэвидсон некоторое время молчал, а потом,
по-мальчишески тряхнув головой, заключил:
- Больше, пожалуй, вам нечего мне сказать; что же касается меня, я рад,
что познакомился с человеком, который умеет говорить откровенно. - И
продолжал: - Итак, в целом, вы удовлетворены делом Собриджа?
Возможно, он просто сказал это, чтобы окончить разговор, но я вдруг,
рассердился. Мне не доставляло никакого удовольствия защищать существующие
порядки, однако меня раздражало высокомерие людей порядочных, у которых
были средства культивировать свою порядочность, не представляя себе
реально, куда она может привести, и не задумываясь над ее общественной
полезностью. Я говорил резко, не так, как подобает чиновнику. И закончил:
- Не думайте, что мне по душе все, что мы сделали. Или многое из того,
что нам еще предстоит сделать. У таких, как я, есть только два выхода в
подобной ситуации: либо держаться поодаль, предоставив другим делать
грязную работу, либо влезать в самую гущу, стараясь не допускать худшего,
и не забывать ни на минуту, что сохранить руки чистыми не удастся. Ни то,
ни другое мне но улыбается, и, будь у меня сын, я бы посоветовал ему
заниматься тем, чем занимаетесь вы, и выбрать для своего рождения более
подходящее время и место.
Давно уже не давал я такой воли своим чувствам. Дэвидсон смотрел на
меня, насупившись, но взгляд его был дружеским и приветливым.
- Да, - заметил он, - моя дочь говорила, что вы, наверное, испытываете
нечто в этом роде. Я спрашивал у нее про вас, - продолжал он небрежно и
добавил с простодушием, одновременно и высокомерным и искренним; - Я
никогда не умел судить о людях по первому впечатлению. Поэтому мне
приходится разузнавать о них заранее.
Следующие две недели я наслаждался тем покоем, который, как шелковистый
кокон, окутывает человека в преддверии долгожданного события, - такое же
чувство я испытывал после первой встречи с Маргарет. Я ничего не
загадывал; я, который так много загадывал раньше, словно от всего
отключился; теперь, когда у меня появилась возможность снова оказаться в
доме Дэвидсонов, я не размышлял о будущем.
С этим же настроением я написал Дэвидсону, что, если он зайдет, я
сообщу ему кое-что новое о деле Собриджа. Он зашел и как будто остался
доволен; потом мы вместе шли по Виктория-стрит. Был жаркий солнечный день,
люди старались спрятаться в тень, но Дэвидсон настоял, чтобы мы шли по
солнечной стороне.
- Никогда не упускайте ни капли солнца, - сказал он, словно это была
прописная мораль.
Он шел широким шагом, опустив голову, ступая очень тяжело для такого
худощавого человека. Манжеты его рубашки, слишком длинные и расстегнутые,
свисали намного ниже рукавов пиджака. Но, несмотря на свой поношенный
костюм, он обращал на себя внимание прохожих, потому что был самым
приметным и самым красивым человеком на улице. Как похожа эта небрежность
в одежде на небрежность Маргарет, подумал я.
Вдруг он сказал:
- На следующей неделе у меня в доме будет выставка. Частная выставка
работ двух молодых художников, - пояснил он. - Вас это интересует?
- Очень, - сказал я. Забыв об осторожности, я ответил слишком поспешно.
Дэвидсон продолжал шагать рядом, не взглянув на меня.
- Да, кстати, - сказал он, - вы что-нибудь понимаете в живописи? Если
нет, то стоит ли и вам и мне попусту тратить время?
- Немного понимаю.
- А вы не заблуждаетесь?
- Как будто нет.
- Я лучше задам вам несколько вопросов.
И вот прямо посреди Виктория-стрит, на самом солнцепеке, пока мы шли
мимо разных инженерных контор, Дэвидсон устроил мне краткий экзамен. Я же,
смущаясь и стараясь во что бы то ни стало выдержать этот экзамен, в то же
время испытывал истинное удовольствие от пришедшего мне в голову
сравнения. У Дэвидсона не было никаких задних мыслей, он пытался лишь
выяснить, достаточно ли я подготовлен, чтобы смотреть эти картины. По его
мнению, ни у меня, ни у него для этого не могло существовать тайных
поводов или мотивов.
Ему и в голову не приходило, что я просто ухватился за предлог снова
увидеться с его дочерью, а ведь мне доводилось слышать о нем - и у меня не
было оснований в этом сомневаться - как о человеке, известном своими
любовными похождениями. Отец Шейлы, преподобный Лоренс Найт, который был
верным мужем и мирно прожил всю свою жизнь в сельском приходе, на месте
Дэвидсона сразу бы догадался, что мне нужно, и не теперь, когда не понять
было уже невозможно, а через несколько минут после того, как мы впервые
встретились. Мистер Найт постарался бы как следует раздразнить меня,
заставив надеяться, а потом под благовидным предлогом взял бы свое
приглашение назад.
Дэвидсон не рассыпался в любезностях. Придя к определенному мнению, он
объявил:
- Зарабатывать себе на жизнь такими знаниями живописи вы бы, пожалуй,
не смогли.
Я согласился с ним, но замер в ожидании.
- Может быть, вам и стоит прийти, - сказал он, не отрывая глаз от
тротуара. - Но только может быть.
Перед тем как пойти вечером на выставку, я стоял у окна и вдруг увидел,
что небо над Гайд-парком потемнело от тяжелых дождевых туч. Я смотрел то
на часы, хотя было еще слишком рано, то на деревья, застывшие в свинцовом
мраке. Потом я вновь окинул взглядом комнату. На столике возле дивана
мягко светила настольная лампа, а под ней блестели страницы открытой
книги.
Было очень мирно. Никогда прежде не ощущал я подобного мира. На
мгновение мне захотелось остаться дома, не уходить, Остаться было
нетрудно; стоило только позвонить и извиниться; моего отсутствия там не
заметят; визит этот имел значение только для меня, и больше ни одна живая
душа истинной цели его не знала. Я смотрел на лампу и на диван с чувством,
похожим на зависть.
Потом я повернулся к окну и нетерпеливо взглянул на часы, - идти было
еще рано.
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ. СНОВА ВМЕСТЕ
37. ЗАПАХ ЛИСТЬЕВ ПОД ДОЖДЕМ
В холле у Дэвидсона меня ошеломил яркий свет и гул голосов; навстречу
вышел сам Дэвидсон.
- Значит, вы все-таки решили, что прийти стоит? - спросил он.
Пока я снимал пальто, он сказал:
- Нынче утром я встретил особу, которая вас знает. - Он назвал имя
одной пожилой дамы. - Она очень хочет повидаться с вами. Возьмите вот,
пока я не забыл. - Он протянул мне карточку с адресом и номером телефона.
Я спросил, нельзя ли с этим повременить, но Дэвидсон уже выполнил
поручение, и оно его больше не интересовало.
- Если вы сумеете справиться с телефоном, то найдете его внизу под
лестницей, - сказал он.
Он говорил суровым, угрожающим тоном, словно звонить по телефону было
делом весьма трудным и с моей стороны слишком самонадеянно воображать,
будто я овладел этим искусством. И действительно, Дэвидсон, этот
постоянный глашатай модернизма, увешавший стены своего дома произведениями
новейшего искусства, так никогда и не сумел освоиться с достижениями
современной техники. Он не только становился глухим, едва лишь прикладывал
трубку к уху, но даже авторучки и зажигалки пугали его, как дикаря -
"чудеса" белых людей, и он не желал иметь с ними ничего общего.
Разговаривая по телефону - как выяснилось, большой срочности в этом
звонке не было, - я все время прислушивался к шуму, доносившемуся из
незнакомых мне комнат. Я испытывал нервную дрожь и, кажется, не потому,
что наверху могла быть Маргарет, а просто потому, что вдруг я словно
перестал быть сорокалетним мужчиной, привыкшим вращаться в обществе, и
превратился в неоперившегося юнца.
Наконец я решился войти и, стараясь успокоиться, остановился на пороге
комнаты. Я смотрел не на картины, не на чужих мне людей, а в окно; за ним
было так темно, хотя стоял июль и было всего девять часов вечера, что во
мраке скрылась даже улица; где-то чуть дальше, мерцали фонари вдоль
Риджент-парка. А в полосе, освещенной окном, белел асфальт - дождь еще не
начинался.
Потом я обошел комнату или, вернее, две комнаты, двери между которыми
по случаю выставки были распахнуты настежь. Там находилось, наверное,
человек шестьдесят-семьдесят, но, кроме Дэвидсона, ведущего оживленную
приятельскую беседу с группой молодых людей, я не заметил ни одного
знакомого лица. На одной стене во всю ее длину висели картины
беспредметной живописи, на которых перед зрителем представали
геометрические фигуры, выписанные с тернеровским блеском. На другой
расположилось несколько портретов, жирно намалеванных почти в
натуралистической манере. Я старался заставить себя внимательно
разглядывать их, но никак не мог сосредоточиться.
Я невольно стал прибегать к уловке, которой пользовался, когда мне было
лет двадцать. Тогда я обычно спасал чувство собственного достоинства тем,
что в отместку изучал присутствующих; так же поступил я и сейчас. Да,
большинство людей в этой комнате были существа совсем иной породы по
сравнению с теми, кого мне доводилось встречать на обедах у Лафкина или на
совещаниях у Гектора Роуза; существа совсем иной породы в точном,
буквальном значении этого слова: более хрупкие, более худощавые, менее
мускулистые, более тонкой нервной организации, с более приглушенными
голосами, менее наслаждающиеся силой своих мышц, чем многие из коллег
Лафкина, и в то же время, я готов был держать пари, в большинстве более
чувственные. Это был один из тех парадоксов, который отличает таких людей
от людей действия. Я вспомнил своих знакомых из окружения Лафкина, они
шагали по жизни с ощущением уверенности, с беззастенчивым чванством
кондотьеров; но они не были одержимы эротикой, доводившей до исступления,
как некоторые из тех, кого я видел в этот вечер вокруг себя: щеки их
запали, они еле волочили ноги и выглядели не мужественными и властными,
как коллеги Лафкина, а жалкими юнцами.
Вскоре я встретил какого-то знакомого, и меня втянули в спор,
происходивший возле одной из беспредметных картин. В этой группе из
пяти-шести человек я был самым старшим, они смотрели на меня с уважением,
а один даже назвал меня "сэром". Спор шел на обычную в те годы тему - о
будущем абстрактного искусства. Я говорил непринужденно, как человек, уже
не раз высказывавший свое мнение об этом, голосом солидного оратора,
привыкшего к выступлениям на людях. Они называли меня "сэром" и считали,
что я придерживаюсь еретических взглядов, потому что не имели опыта в
спорах и не знали, что такое тактика сокрушительных атак. Никому из них и
в голову не приходило, что еще пять минут назад я волновался и был
совершенно растерян.
Все время, пока я с ними говорил, я смотрел поверх их голов и мимо них,
как молодой человек в начале своей карьеры, когда он высматривает в толпе
присутствующих лицо ему более полезное, чем те, кто его окружает. Ее не
было, но, по мере того как шли минуты, мой взгляд становился все
беспокойнее.
Наконец я ее увидел. Она отделилась от толпы, стоявшей у
противоположной стены, и направилась в глубь комнаты; она разговаривала с
какой-то женщиной и вдруг широко развела руки движением, которое я часто
видел и которое означало, что она оживлена и весела. Пока она говорила, я,
не отрываясь, смотрел на нее; прошло немало секунд, прежде чем она
взглянула на меня.
Она замерла возле какой-то забытой картины и стояла там одна. Молодой
человек что-то настойчиво говорил, забрасывая меня вежливыми вопросами.
Она двинулась к нам. Когда она вошла в наш круг, молодой человек замолчал.
- Продолжайте, - сказала Маргарет.
Кто-то начал представлять меня.
- Мы знакомы много лет, - сказала она покровительственно и мягко. -
Продолжайте, я не хочу вам мешать.
Она стояла, склонив голову и внимательно слушая, и на мгновение мне
показалось, что я вижу ее впервые. Волнение, смешанное чувство нетерпения
и удовлетворенности охватили меня, но как будто без всякой связи с этим
лицом, совсем мне не знакомым. Бледное, скорее правильное, чем миловидное,
почти прекрасное, с четко очерченными губами и ноздрями, без тени
мягкости, пока она не улыбалась, - это было интересное лицо, но не такое,
каким я восхищался в мечтах, даже не такое, каким оно представлялось мне в
воображении.
Затем это ощущение исчезло, и я заметил, что она изменилась. Пять лет
назад, когда мы с ней познакомились, она казалась молоденькой девушкой;
теперь она не выглядела моложе своих тридцати лет. При ярком свете в
темных волосах блестела серебряная прядь; лицо, которое она отчасти по
небрежности, а отчасти из тщеславия обычно не красила, теперь было
подгримировано, но грим не мог утаить складок возле рта и морщинок вокруг
глаз. Внезапно я вспомнил, что раньше у нее на висках простужали жилки, и
это казалось странным для такой молодой женщины с великолепной кожей;
теперь эти жилки были тщательно запудрены.
Стоя в центре нашего кружка, она вовсе не испытывала смущения, как
бывало прежде. Она держалась свободно, говорила мало и мягко - так об